Холодный заволжский ветер. Редкий снег. Сизое небо – вот оно. Черная земля. Поземка по холодному камню. «Вставай, страна огромная». И старая женщина у подножия каменной стены со своим помином.
Навстречу мне поднимался мужчина и стайка молодых парней. Они прошли, и услышал я голос женщины:
– Сынки, возьмите на помин. Григория помяните.
Вот и все.
Больше я не встречал той женщины. Но когда бываю на Мамаевом кургане или проезжаю рядом, вспоминаю ее. Гляжу на гранит, на мрамор, на суровые лики, на вознесенный меч, а видится иное.
«Все мама да мама… Мамочка, я без тебя не пойду…» То белокурым он видится, то чернявым. «Мамочка, я целоваться научился…» А еще вспомнятся вдруг туфли лаковые с зубчиком по ранту. «Добрый день, веселый час».
Вспоминаю. На нынешних молодых гляжу, на белокурых, чернявых. И туфли они носят красивые, и девушки на них глядят ласково и, наверное, целуют. Это хорошо. Хорошо. Храни их бог…
Хозяйка
В Москве на скорый поезд билетов не сумели купить и ехали пассажирским, который прибывал на станцию к вечеру. Пока выходили на грейдер, ждали попутку – стемнело. Спасибо, бог послал знакомого человека: колхозный бухгалтер возвращался из города. В свете фар он узнал Ольгу, стоящую на обочине, и машину остановил:
– Ольга, ты, что ли?
– Я, я!
– Чего по ночам блукаешь?
– С дочерью в Москву ездили, – объяснила Ольга, влезая в машину.
– За покупками? Хорошо набрались, – посмеялся бухгалтер.
У Ольги в руках был чемодан, у дочери – большая сумка.
– В дело, все в дело, – ответила Ольга.
У дубовского моста сошли. Машина поехала дальше, пропали ее красные огоньки, и гул стал затихать.
– Слава богу, приехали, – облегченно сказала Ольга. – Как тихочко да расхорошо.
Ездили в Москву, кое-что к свадьбе купить. На Троицу Ольга выдавала дочь замуж. Целых три дня жили в непривычном мире, в его толкотне, гуле и шуме. А теперь голос уехавшей машины затих – и ночная весенняя тишина сомкнулась над головой.
Позади остались дома Большой Дубовки, впереди – свой хутор еще огней не казал. Лишь звездные огни разгорались; света их хватило и в небесах, и по земле бродили весенние сумерки, белела дорога.
– Завтра к Фетисовым пойдешь, будут спрашивать, говори, много купили. А чего: мол, не упомню, пусть ко мне идут.
– Ладно, – ответила дочь.
– А то они готовы все сглонуть. Бывало, в старые времена, жених кладку готовил. А теперь, у кого невеста, хоть кожу сыми – и все мало.
– Давай я чемодан понесу, – сказала дочь.
– Ладно, иди. Себя неси.
Они хоть и были – мать с дочерью – друг другу под стать: обе крупнотелые, высокие, но Ольга гляделась крепче, подбористей. И даже сейчас, с ношею, она шла легко, и слышно было в ночи не ее, а дочери дыхание.
Пока к хутору подошли, встала луна, круглая, рыжая, но светила белым. И хутор, крыши домов его засеребрились, высокие тополя – раины, могучие вековые груши поблескивали листвой, белела облетающая черемуха, тяжелые гроздья сирени угадывались в палисаднике, в полутьме.
Хутор спал, в домах – ни огня. Подошли к своему двору. Даже сейчас, в ночи, подворье гляделось завидно: за новым забором и воротами, светящими белью, просторный дом, а рядом – летняя кухня, под шифером – сараи и, шиферный же, огромный сенник сахарно сиял под луной.
Во дворе Ольга поставила чемодан, дочери приказала: «Отпирай», сама же обошла подворье, проверяя скотину.
Корова шумно вздыхала, жевала жвачку и, хозяйку во тьме угадав, повернула к ней голову, коротко взмыкнув.
– Чего, хорошая моя? Наскучала? Вот она и я.
Свиньи пыхтели в своем куту. Козы и в ночи не знали покоя: слышно было, как они постукивают копытцами по деревянному полу. В птичнике кагакнул гусак, и птица заволновалась.
У Ольги на душе отлегло: все в порядке. Она вошла в отпертый дом, сказала:
– Давай ложиться. Ныне лишь до подушки добраться.
Но сразу она не уснула. Слушала дыхание Розы в соседней комнате, думала о ней. К свадьбе теперь все было готово – не стыдно отдавать. Семья Фетисовых, в которую дочь пойдет, неплохая. И сам жених – парень славный. Но как сложится жизнь… Младшая дочь прибаливала. Возили ее в областную больницу, потом в Тбилиси, к китайцу, который иголками лечит. В глубине души Ольга считала, что дочери нужно замуж. Она была крупнотелая, рано повзрослев. Выйти замуж, родить – и все как рукой снимет: головные боли, частые слезы. Теперь осталось недолго ждать.
И для самой себя Ольга ожидала хорошего. Дочь уйдет, руки развязаны, сама – хозяйка. Тогда и Михаила можно со спокойной душой принимать. Не украдкою, не таясь, а брать его в дом и лепить новое гнездо – теперь уж до веку.
Ольга заснула. А Роза лежала, смежив ресницы, все не верилось ей, что эта тишина и покой – взаправду.
Она устала от московской беготни, от дороги. И в доме родном приходилось бывать не очень часто. В школе – интернат. Теперь – техникум. Какой год – у себя лишь наездами.
Лунный свет пробивался в окно, и казалось, дух майской ночи струится в комнату. Бывало раньше, она приносила в дом ветки черемух, сирени, ставила их в банки.
В переднем углу краешек иконы светил, медный оклад его снизу. И сразу вспомнилась бабушка, баба Куля, и нехорошо сделалось на душе. Как она сейчас?
С бабушкой Акулиной – бабой Кулей, отцовой матерью – расстались недавно. Всю жизнь она жила в этом доме, а теперь ушла.
Это случилось прошлым летом, под осень. Роза уехала на практику и месяц не была дома. А вернулась – бабушки нет.
– Где баба Куля? – спросила она у матери. Мать раздражения скрыть не могла:
– Увеялась твоя баба Куля, и Господь с ней.
– Куда ушла?
– А куда ей Господь приказывал, к родной дочери, в Борисы.
– Что случилось?
– Ничего не случилось, – уходила от ответа мать. – Тама у нее родная дочь, а здесь кто? Мне она – чужая тетка. И весь сказ.
– Какая тетка… – заплакала Роза. – Она бабушка наша родная. Она нас с Таней воспитала.
Мать взъярилась. Никогда ее Роза не видела такой злой.
– Она вас воспитала? Да? А я?! Так-то ты с матерью родной?! Отец из меня жилы тянул… Прибрал его Господь… И опять я – пришей-пристебай. Нет, я, я в доме хозяйка! Хоть чуток да в своей воле пожить. Без чужого указу!
– Мама, – просила Роза. – Не надо так. Давай бабушку возвернем. Она – наша родная.
– Нет. Чужая тетка!
Прежде не замечала Роза меж матерью и бабой Кулей каких-нибудь свар. Жили дружно. Отец выпивал. Баба Куля всегда его ругала, держа сторону матери. После смерти отца ничего будто не изменилось. А вот теперь…
– Давай бабушку возвернем, – просила Роза.
Мать заплакала, запричитала:
– Уйду! Сама из дома уйду! Бабка тебе дороже! Вот и живи с ней, а я уйду! Или чего сделаю над собой, нету мне жизни!
Мать плакала редко, и Роза испугалась.
Позднее она не раз просила бабушку вернуть, но все тщетно.
На хутор Борисы, в новое бабушкино жилье, Роза съездила один раз и больше не захотела. Тетка Мария так встретила, такого наговорила, что Роза не знала, как ноги унести.
И теперь, вспоминая о бабе Куле, Роза надеялась помирить с нею мать на свадьбе. Приедет сестра Таня, вместе попросят мать. Помирятся, ведь сколько лет прожили, – считай, всю жизнь. Тем более мать остается в доме одна. А это несладко.
Сейчас, в ночи, в комнатной полутьме, светил лишь оклад иконы, а Богородицу не было видно. И вдруг показалось Розе, что не Богородица там, в углу, а бабушкин лик проступил, улыбчивый, добрый.
С тем и заснула. И уже сквозь сон слышала чьи-то шаги возле дома и говор. Подумалось, что это молодежь пришла сирени наломать. Так бывало всегда по весне. Черемуху, сирень ломали. И приснилось ей, будто тоже весна, ночь и она сидит под черемухой, закрывая губы белой веткой. Хороший сон.
Ольга поднялась до зари. Хоть и верила она соседке, которая оставалась хозяйничать, но хотелось самой все увидеть: скотину, огород – все ли в порядке.
Брезжил утренний рассветный сумрак. Звезды выцвели за ночь. Белая заря поднималась. Ольга пошла в огород. Картошка все еще не взошла. Темнела парная земля. Сизый стрельчатый лук топырился чуть не в колено. Редиска стояла в тяжелой росе. А помидоры заросли, нужно полоть. За огородом, в саду густая трава вставала с примятою тропкою к речке. Там, над речкою, гремел соловьиный бой.
«Скотину прогоню, надо с огородом заняться», – решила Ольга. У нее был нынче свободный день, отгульный.
Она подоила корову, молоко процедила и вышла за двор, поглядеть: не выгоняют ли скотину. Вышла за калитку и не поверила глазам: ворота были измазаны черным.
В прошлом году новые ворота ставили, еще светила дерева бель. А теперь: сверху донизу широкими неровными мазками измазаны были ворота. Не поверив глазам, Ольга пальцем тронула темное и поднесла к лицу. Конечно, не дегтем мазали, откуда теперь дегтю взяться; мазали машинной отработкой, мазутом. Ее, Ольгины ворота, ее бабью честь. А может, дочери?
Ольга испуганно огляделась: еще было рано. Только-только заалелась заря робкой полосою над займищем. Утренний сумрак лежал, людей – никого. Сначала хотела кинуться к Солоничу, недалекому соседу и дальней родне, а главное – мастеровитому, на все руки человеку. Может, он построгал бы рубанком – и все. Хотела кинуться, да вовремя спохватилась. Солонич кому-кому, а жене да матери сболтнет. А у тех язык – помело. Пойдет гулять слава. Нужно было управляться самой.
Она еще раз поглядела: боже мой! Так ярки казались полосы черного мазута. Строгать она не умела, а закрасить на месте – не успеть. Не хотелось трогать дочь, а по-иному нельзя.
Пошла, разбудила. Сняли ворота, отнесли их на баз. Без ворот подворье гляделось нелепо.
Ничего не понимая со сна, в распахнутом халате, Роза испуганно таращила глаза и спрашивала мать:
– Чего это? Кто? Почему, мам?
А когда прошла сонная одурь, всплеснула руками, заплакала:
– Ой, да кто же это, мама?! За что?! Да я же ни в чем не виновата… Вот ей-богу! Вот клянусь тебе! Чем хочешь побожусь…
Слезы дочери, ее испуг и боль резанули Ольгу по сердцу. Знала она, что не дочери, а ей мазали ворота. Но как сказать это?
– Как людям покажусь? Фетисовы что скажут? Виктор…
Дочь плакала, а врачи не велели ей волноваться, могут быть приступы. И, жалея родную кровь, Ольга пересилила себя, сказала:
– Чего ревешь, овечка бестолковая? А ну, перестань. Мне надо реветь, да вот такучими слезами, – показала она. – По кулаку чтоб были. Поняла? Мне реветь надо.
– Тебе? Почему? Ты в чем виновата? – Слезы у дочери высохли, и она смотрела на мать испуганно.
Странное дело: до сей поры Ольга, сколь могла, таила от всех запретную свою любовь, но знала, что ведает о ней чуть не весь хутор. А родная дочь, выходит, зажмуркой живет. Теперь вот бери ей все и объясняй.
– Виновата я, понимаешь, виновата. Мне измазали ворота, мне. Не тебе.
Ольге давались эти слова с трудом. Она опустила голову.
– За дядю Михаила, мам?
Выходит, дочь что-то да знала.
– За него, – отрезала. – Иди скотину прогоняй. Кто спросит про ворота, скажи: ночью приехали на машине, шофер пьяный, ворота поломал. Теперь починяем. Поняла?
– Поняла, – ответила дочь и побежала в дом одеваться.
Ольга, не мешкая, взялась за ворота. К обеду их нужно было на место поставить. С утра людям некогда рты разевать: есть ворота или нет. А к обеду за хлебом пойдут, коров доить – тут и углядят, и потекут разговоры.
Краска в хозяйстве была, и, не жалея ее, Ольга стала валиком ворота красить, накаткою, чтобы быстрее.
Дочь проводила в стадо корову, выгнала с база коз, а те, любопытные, лезли к свежей краске, шумно нюхали ее.
– Кызь, пошли! Кызь! – погнала их Роза. – Я быстро, мама. И тебе помогу.
У Ольги все еще в глазах стояла плачущая, испуганная дочь. А может, вправду Роза в чем виновата? Может, на ней грех? В тихом-то омуте…
Но это была лишь слабость, бабья минутная слабость… Дочкин омут – ни при чем, он чист до дна. Ворота мазали ей, Ольге, за чужого мужа, за Михаила.
Может быть, как раз в эти дни, позавчера или вчера, Михаил объявил жене об уходе, она и взбесилась. Такая догадка объясняла все. У Ольги на душе посветлело. Бог с ними, с мазаными воротами, с бабьими пересудами, – все потоптать. Зато Михаил придет в дом, и не надо таить свое счастье, и делить его с кем-то не надо. И младшая дочь, считай, замужем, баба Куля, слава богу, убралась. Может, и не по-божески, но ни к чему она здесь – прежней жизни осколок. Лучше сразу отрезать. Хоть она и молчала бы, да в глазах упреки. Все равно бабе Куле скоро в могилу, а ей – Ольге – жить и жить.
Ольга красила и прислушивалась. Звук машины Михаила она узнавала издали, словно голос самого Миши.
В детстве у него голосок был тоненький, девичий – звенел колокольцем. Он в школьной самодеятельности выступал, пел со сцены: «Орленок, орленок, взлети выше солнца!» Ольга всегда боялась: сейчас оборвет. Но он вытягивал высоко: «Собою затми белый свет!»
Они вместе росли, как на хуторе говорят, дружили. А вот пожениться была не судьба. Михаил во флоте долго служил. Она вышла за Анатолия.
Жили неподалеку, в соседних хуторах. Но лишь три года назад, еше при живом Анатолии, встретились как-то и вернулось прежнее, но еще горячей.
Затмил белый свет… Застил его. Ни мужа не побоялась, ни людского суда, ни дочерей.
Вернулась Роза, принялась хлопотать по хозяйству: поросятам комбикорма заварила, накормила птицу, гусей прогнала с трудом: они возвращались на растворенный баз. Но прогнала, приготовила завтрак.
– Мама, давай поедим.
– Сейчас, чуток осталось.
Она торопилась. Соседи могли зайти, увидеть. Оставался не «чуток», а добрый еще лафтак некрашеного. Роза молча взяла кисть, стала помогать матери.
После за столом Ольга чуяла внимательный дочерин взгляд и еда ей в горло не лезла.
– Ну, чего ты на меня уставилась? Не признаешь? – не выдержала наконец она.
– Да так… – смутилась дочь, опуская глаза.
– Бабы спрашивали про ворота?
– Я ни с кем не говорила.
– Теперь начнут плесть. А на мне вины нет. Чего я доброго в жизни видала? С пьяницей этим век провела. Думаешь, сладко? Изо дня в день, изо дня в день…
– А зачем ты за него замуж шла?
– Тогда он не пил.
Ольга не стала есть. Поднялась, сказала:
– Покрашу сразу забор. А то одни ворота. Ты в огород иди, прополи да полей.
Ей хотелось быть одной, без дочери. Мягко ходила кисть по гладкому дереву. Ничто не тревожило слух. Хуторской день вставал нешумно – воробьиный гвалт, щебетанье ласточек да кукушка в займище годы считала: ку-ку, ку-ку, ку-ку… Сколько их… Вроде немало прожито. Дал бог веку, да не дал счастья.
Может, и пожила она лишь в девичестве да год-другой после свадьбы. Анатолий был чернявый, красивый на лицо, на гармошке играл, пел. И шофер – на хуторе первый. А ревнивый… Ужас. Да и как было не ревновать такую гоголушку? Хорошенькая, бровастая, ясные глаза и стать… С какой стороны ни глянь – цветок лазоревый, не девка.
В ту пору Ольга торговала в магазине, и молодые мужики подворачивали туда на нее поглядеть, словом перекинуться с белозубой ластуньей.
Заезжего отпускника, чью-то родню, Анатолий гнал от магазина машиной, грозя задавить, до самой речки. И загнал его в воду, во всей одежке.
Любовь была – всем на зависть – да в овечий хвост коротка.
Из магазина Ольге пришлось уйти: недостачи и недостачи. «Мыши, проклятые, все точат», – объяснял на хуторе Анатолий.
– Ты там – главная мышь, – смеялись люди.
Потом у него отобрали права и кончилось шоферство. Одно лишь вино не кончалось до самой смерти. Он и помер-то не по-людски: с получки набрал вина, в брошенную хату залез, и нашли его там лишь на третий день, мертвого.