В той стране - Екимов Борис Петрович 8 стр.


И что светлого было в прошедших годах? Ругня да слезы. Лишь только дочери. Но с ними забот… А потом появился Миша.

Орленок, орленок…

Появился, и стало легче жить. А уж когда помер муж, Ольга задумала накрепко: будет по ее, она – хозяйка. Дочерей – замуж, свекровь пусть уходит – не мозолит глаза. Здесь и свои старики найдутся, Мишина мать. С Михаилом жить, он в дом придет. Жененка у Миши была невидная, прихварывала, быстро старела. А Ольга и теперь, в свои сорок с лишним лет, останавливала взгляд мужской. Статная, в теле, лицом пригожая, коса вокруг головы. Колхозной работы она век не знала: сначала – в магазине, потом – кладовщицей да учетчицей. А в доме ее свекровь жалела и, искупая вину за непутевого сына, ломила и в огороде, и в доме, и девчата на ее руках росли.

На хуторе не было бабы завидней Ольги, и Михаил прилепился к ней накрепко. А теперь – навсегда.

Так думалось Ольге, и кисть ходила весело, красился забор ровно. Голубые планочки его радовали взор. Роза из огорода пришла, помогла. И когда навесили ворота, дом и подворье словно помолодели – не узнать.

Сирень цвела в палисаднике, вздымая пахучие, пышные грозди, молодая зелень черемухи блестела под солнцем, желтые цветы одуванчика светили у забора, в серебряной росе лежала трава – весенний час. Мохнатые шмели и пчелы гудели возле цветов.

Дочь с матерью переглянулись, и почудилось той и другой, что нынешнего утра будто и не было. Не было испуга, горечи, боли, мазутных полос на воротах – все вроде сон. А есть лишь это утро весеннее с цветущей сиренью да голубым забором, с миром в душе.

– Мама, я схожу к Фетисовым, – сказала дочь. – А ты не переживай. Может, никто и не видел.

– Иди, иди. Мои слова перекажи, чтоб не беспокоились.

Ольга осталась одна. В старой кухне досиживала на гнезде последняя гусыня. По всему было видать, что гусят она не выведет.

– Сколь кружилась с этим дураком, а толку. Ежели не выведешь, враз голову отсеку, – пообещала ей.

Старая кухня была тесной, да еще свекрови пожитки здесь сохранились: сундук, всякое тряпье, пучки сухих трав. Обычно в этой кухне стирали да купались. А сейчас – не повернись.

Ольга решила порядок навести: вытянула на двор сундук, старые скамейки, прялку. Бабкины травы выбросила в огород, чтобы потом пожечь. Ольга дело делала, но ждала Михаила. Он должен был приехать с какой-нибудь вестью, ведь обещал напрямую поговорить с женой.

Со своего двора, через калитку, пришла соседка.

– Приехали. Я утром глянула – дома. Ну, слава богу, и побегла на дойку. Потом, гляжу, красишь.

– Свадьба заходит, – объяснила Ольга. – Приедут невесту забирать, вот готовимся.

Соседка будто поверила, крашеный забор похвалила.

Поговорили о хуторских новостях, о Москве.

А когда соседка ушла, послышался голос машины, все ближе и ближе. Машина была не Мишина, но как знать: может, он на чужой приехал. Ольга пошла к воротам.

Машина подъехала к дому и встала. Встала и Ольга возле ворот, ожидая. Но из кабины вышел не Михаил, а баба Куля, свекровь. Лишь ее тут не хватало.

С батожком в руках старуха вылезла из машины, поправила платок на голове, по сторонам огляделась. Шофер громко сказал:

– Зараз подъеду, бабаня. Ты тут шевелись.

Баба Куля согласно кивнула.

Во двор войдя, она поклонилась родному дому ли, Ольге:

– Здорово живете. Вот приехала.

– За каким делом? – холодно спросила Ольга. – Или на провед?

– Я, доча…

– Я тебе – не дочь, – отрезала Ольга. – Ты мне – чужая тетка.

– Сколько лет-годов мамой была, теперь – тетка, – посетовала баба Куля. – Ну ладно, коли так. За сундуком я приехала. Кой-чего там. Смертная одежа.

– Забирай свой сундук. Вон он на дворе просыхает.

Баба Куля обвела взглядом дом и баз. Ласточкин лет проследила, обрадовалась старой знакомой:

– Прилетели, мои хорошие.

Лицо ее просветлело, легкие слезы покатились из глаз.

– Олюшка, – сказала она. – Может, ты меня примешь?

Она ждала с какой-то детской доверчивостью. Слезы сыпались светлым горохом.

– Може, примешь меня! Нехай поругались, на мне – грех. Прими, Христа ради. Это же дом мой родной. Я тут жизнь провела. Похоронила всех. Могилки родительские. Васи, Анатолия… Пойти покричать. Не в доме, – заторопилась она. – Я в кухонке доживу. Сама себе буду варить, топку покупать. Лишь бы на своем дворе помереть. Мне жить-то осталось…

– Чего толочить? – твердо сказала Ольга. – Все обговорено. Живи у дочери.

– Олюшка! – воскликнула баба Куля и рухнула на колени. – Христом Богом тебя молю, не гони!

Ольга растерянно глядела то на свекровь, то на улицу, через забор. Там были люди. И Роза могла скоро вернуться. А нельзя было допускать их встречи. Ольга подошла к старухе, подняла ее и в минуту, пока вела свекровь, а вернее, несла ее к скамейке, почуяла, как легка стала баба Куля, косточки одни. «И вправду, скоро умрет, – кольнула жалость. – Не хватало еще, чтоб здесь, посреди двора».

– Вот он сундук, – заговорила она громко и вроде приветливо. – Все тут целое. Не надо плакать. У дочери тебе хорошо, родная кровь.

Это она для тех говорила, кто на улице стоял, а свекровь поверила ласке.

– Тама меня упрекают, – пожаловалась она. – Говорят, детей не подымала, внуков не нянчила, а пришла доживать.

– Родная дочь, она об тебе позаботится дюжей всех, – не слушая, припевала Ольга. – Сундук весь целый.

– В суд велят подавать. За жизнь, говорят, добра не нажила. Корят.

– Подавайте хоть в три суда. Я – всему хозяйка. А лучше Мария пусть приедет, договоримся. Не обижу, – пообещала Ольга.

Загудела за воротами машина, шофер посигналил.

Ольга заторопилась. Надо было выпроводить гостью, пока дочь не пришла. Сундук она легко подняла да еще прихватила под руку бабу Кулю и потянула ее со двора:

– Пошли, пошли… Шофер ждать не будет.

Машина стояла подле самых ворот. Ольга сундук забросила в кузов, повернулась к кабине и обмерла. То не шофер был из Борисов, это Миша приехал. Миша на своей машине.

– Господи… – охнула она, отпуская свекровь, а та осела на землю.

Михаил как стоял одной ногой на подножке, так и застыл, ничего не понимая. Глаза его округлились, открылся рот. Потом он опомнился, кинулся к бабе Куле, сидящей на земле, и на лавочку ее посадил.

– Вы чего? – спросил он. – Чего вы мне грузите?

– Да вот… – растерянно проговорила Ольга. – Баба Куля уезжает… Провожаю…

– Хорошие проводы… – тихо проговорил Михаил. – А я при чем?

– Тут машина должна была… из Борисов… – заторопилась Ольга. – А тута ты… А мне и в глаза не влезло… Закружилась совсем.

Бабка Чайнуха и мать Солонича – Василиса – вывернулись из-за машины, обе неласковые, постреливая злыми глазами из-под темных платков. Они к бабе Куле подошли, пришлось ее успокаивать:

– Акулина, не горьси…

– Вощаная сделалась…

Бабе Куле и впрямь было нехорошо.

– Воды принеси! – приказали Ольге, а она послушно побежала во двор.

– Чего это? – спросил Михаил. – Поругались, что ли?

Бабка Чайнуха покачала головой, сказала внятно:

– Бесстыжие твои глаза. Не знает он. Да ты же ее гонишь! – шагнула она к Михаилу.

– Окстись, – отступил он.

– Я-то окстюсь, – перекрестилась она. – А ты по бесовой библии живешь. Старуху гонишь, чтобы самому сюда влезть, к этой рахманке, в мужья!

– Ты, бабка, умом рухнулась? У меня – жена, дети.

– А у вас адат такой: жену ли, свекровь – под яры, чтоб не мешали. И венчаться кобелиной свадьбой!

– Бабка, не плети! – Лицо Михаила загорелось алой кровью. – Не плети чего не знаешь!

Выбежала из ворот Ольга с водой, сунула ковшик в руки Василисы. И кинулась на Чайнуху:

– Ты чего устава читаешь?! Кто тебя к моему базу звал?!

– Ты меня не гони! – взбеленилась Чайнуха. – Я тебе не свекровь! Это ты свекровь, какая тебя всю жизнь в сип целовала… Как кошонка со двора!

– Смертную одежу наземь кинула! – поддержала ее Василиса. – Чтобы твои руки отсохли!

– Не кидала я! Лишь отдала!

– Грех, грех на тебе! И на тебе, черт краснорожий! Вот Гордевну, мать твою, увижу, я ей выскажу… До веку на вас грех!

На шум и крик стали выходить из дворов люди:

– Бог тебя накажет, Бог!

Баба Куля встала со скамейки и пошла к машине.

– Поехали… – сказала она. – Стыду…

– Куда? – спросил Михаил.

– Назад… Вертаемся…

– Да ты же не с ним приехала! – прикрикнула Ольга. – Погляди, это не твой шофер.

– Увезите меня, люди добрые… – заплакала баба Куля. – На старости лет позор принимать…

Михаил подхватил ее и повел к кабине. Но тут подкатил грузовик из Борисов и шофер засигналил.

Бабу Кулю и сундук ее поместили в машину, и она покатила. Глядели ей вслед молча. Бабка Василиса и Чайнуха крестились.

Из недалекого соседства дед Архип подоспел.

– Чего тут? Либо… – начал он весело, но его Чайнуха остановила:

– Иди, не греши…

И они пошли все втроем, старые люди.

– Слава богу… – вздохнула Ольга. – Я думала, уж не кончится. Я целый день тута…

– Тута… – перебил ее Михаил и головой покачал. Лицо его было красно и потно. – Ты тута… О господи… – снял он кепку, утерся. И, шагнув к машине, прыгнул в кабину, на Ольгу не глядя.

– Миша…

Но машина, круто повернув, покатила по улице, потом скрылась за поворотом.

Не помня себя, Ольга вошла во двор и не села – упала на скамейку и замерла, руками голову охватив…

Раздались на улице торопливые шаги, распахнулась калитка. Роза влетела во двор и позвала со счастливым задохом:

– Бабанечка!

Лишь бы не война

В предзимье погода меняется на глазах. Нынешний день проснулся неласковым: резкий ветер, стылость, земля дубенеет, кое-как прикрытая первым снегом, белое солнце слепит, а к вечеру вдруг распогодилось, повеяло теплом, и заря светила такой алостью, обнимая полнеба, что приходила мысль о лете, когда вот так вечереет и долго не меркнет закатный плес. Коровы пройдут, их теперь мало совсем. Пройдут коровы, следом – Вася-пастух домой идет. Он – что весною, что летом – сухой, темноликий, в глубоких морщинах, хромает с пустым вещмешком за плечами. По утрам он – бодрее, вечерами – еле идет. Долгий день позади, долгое лето, долгая жизнь…

Нынче – уже зима. Ледащий снежок припорошил землю. С утра было холодно, сейчас – отмякло, веет теплом и заря играет. Сразу вспомнилось лето и Вася-пастух.

Но Васи уже нет, схоронили.

Я вернулся неделю назад и сразу поехал поглядеть: что и как. В займище побывал, в Березовом логу, в полях. Подался было на озера, но не вышло, дорога совсем худая. Вернулся, перед самым поселком вышел из машины.

Вечерело. Клонился к ночи пасмурный день. Пожухлая трава – под ногами, вдали – пустое займище, донская вода, за Доном – высокий берег в осенней рыжине и черни. Предзимний покой, ни людей, ни машин – как-то угрюмо все. Лишь вдали маячит скотина, коровы. Еще пасут их. Я скотину увидел, обрадовался: «Вася пасет…» И словно теплее стало: не один в степи.

А Васи уже не было. Его схоронили неделю назад. Он погиб. А вот как это случилось, теперь уж никто и не скажет. Нашли его у костра, разметанного взрывом. Осень, зябко, видно, обогреться решил, развел костерок. Рвануло – и конец. Попали осколки в голову, в шею, вроде бы в сонную артерию. Умер сразу.

В огонь что-то бросить он, конечно, не мог: гранату или мину – взрослый человек. Говорят, будто подошел он к тлеющему костру. Вроде ребятишки жгли и не потушили, а он подошел, оживил пламя – и взрыв. Это могло быть. Ребятишки и сейчас балуют. И гибнут почем зря каждый год. В наших краях когда-то шли тяжелые бои, и всякой гадости: снарядов, гранат, мин и нынче хватает.

Присловье у Васи было: «Лишь бы не война, а жить, парень, можно…» Вот тебе и «не война». И ведь правда – не война. Но Васю-то, сначала его искалечило, а потом, через столько лет, добило. Вот тебе и мирные дни.

Первый раз ему досталось в детстве. Мальчишкой еще, и вроде сам не баловал, а хотел отнять у малышни гранату. Рвануло, и остался Вася без правой руки, почти до локтя ее отхватило. Без руки, да еще и ногу покалечило. Всю жизнь хромал.

А парнишкой он рос хорошим. Я-то не помню, моложе его, но люди говорят: и учился неплохо, на гармошке умел, хотел стать шофером. Тогда машин, считай, не было. Единственная полуторка мыкалась по округе. В кабине – шофер, рядом – помощник шофера. И всем мальчишкам снилась эта полуторка.

Я помню время более позднее, когда Вася был уже парнем, жениховал. В белой рубашке, кепочка-восьмиклинка; вечером, во тьме, мучал он одной рукой гармошку и пел:

Мы вели машины,
Объезжая мины,
По путям-дорожкам
Фронтовым…
Эх, путь-дорожка…

Это я помню. Гармошка то всхлипывала, то рявкала. Известное дело – одна рука. Наша соседка, мужиковатая, но сердечная тетка Таня вздыхала:

– Мой хороший… «Вели машины…» Уж кинул бы эту гармонию и сердце себе и людям не рвал. Матеря, небось, слушает да ревет.

Тогда Вася уже пас коров. Он рано начал пасти. Беда случилась, он из школы ушел. Сначала в подпаски, потом – настоящий пастух. Ребятишки ему завидовали, а повзрослев, понимали, что пастушье ремесло немудрено да сладко лишь на погляд. Бывало, отпасешь, в очередь, день-другой коров ли, коз, потом неделю ног не чуешь.

Так что ребячья зависть к пастушеству быстро проходила. А потом Вася как-то стушевался, словно пропал. Начальству наши коровы разонравились, стали отбирать попасы, сено косить запрещали. Поселковые стада за год-другой сошли на нет. И Вася ушел пасти коров на соседний хутор, в пяти верстах от нас. Теперь его вовсе не видели: утром, впотьмах, уходил он и возвращался к ночи. К тому времени он женился, гармошка и песни кончились. Пошла нелегкая жизнь.

Потом я надолго уехал из поселка. А когда вернулся, во взрослой уже поре, то с Васей мы нередко встречались в степи да в займище, куда вела меня всегдашняя охота, а Вася там скотину пас. Встречались, беседовали.

Бывало, набредешь, он издали заметит, ждет.

– Какие новости, парень? В газетках чего!

Послушает, повздыхает.

– Гляди, белый свет какой… Все премудрое. Но жить, парень, можно. Лишь бы не война. А белый свет, он…

Весенней порой в степи горечь молодой зелени чуешь на губах. Летом, в жаркий день, когда меж домами, в поселке, нечем дышать, здесь, на воле, полегче. От займища, от озер, от речной воды свежит.

В летний полудень Вася обычно пригоняет коров в займище. Там, в тени, над водой скотина отдыхала. А он сено косил. Вынимал схороненную в кустах косенку, прилаживал. Правой руки-то не было, считай, до локтя. Он пристроил два ремня: на культю и на шею. Довольно ловко орудовал: ровные рядки ложились один за другим. Как уж он привыкал, приноравливался смолоду косить одной рукой да при ноге калеченой, про то знает Бог. Но сумел, научился. И всякий год косил и косил, пока скотина в жару отдыхает. По займищу там и здесь вставали копешки. А сено – своим ли козам, людям ли продать – оно всегда не лишнее.

Встречал он меня приветливо:

– Какие новости? Об чем люди гутарят? Слушал, рассказывал сам.

О скотине, о повадках ее, о степных да займищных травах, полезных и вредных. О старых временах: о ведьмах, о колдунах рассуждали мы, о кладах, которые людям не даются. Как ведьмы коров губят, как любят ужи коровье молоко и добывают его. Было о чем поговорить.

Тянулись год за годом. Вася старел, телом усыхал, потерял зубы, но по-прежнему пас коров с апреля и до снега. Без выходных, без праздников и болезней. Праздновать и хворать ему было нельзя: нет замены.

До зари, в утренних сумерках, глядишь – похромал, вечером тяжелее идет: возраст, годы.

Назад Дальше