Знай обо мне все - Евгений Прошкин 17 стр.


Длинная жизнь у Ивана Палыча. Все профессии, которыми он владел, сумел испробовать. Он и сейчас, за что ни возьмется, все в руках если не поет, то играет.

«От безделья ты мукой исходишь, – сказал он, видимо заметив, что моя морда ни за одну живую мысль не зацепится. – Хоть ложки-вилки свои делай».

«А кто их продавать будет?» – внезапно спросилось как-то само собой, чтобы лишний раз уязвить память о Мишке.

«Это не твоего ума дело, – ответил он. – Ты их побольше клепай, чтобы передыху не было!»

Он загасил окурок, который догорел до пальцев, и посоветовал: «И вообще меньше сиди дома. А то раньше за день где только тебя не увидишь. А сейчас – прижух».

Ушел Иван Палыч, и я, пересилив себя, сначала вышел просто на улицу, потом на Волгу пошепал. Добрел до самой Царицы берегом. В самом деле мысли чем-то увиденным перебиваться стали.

А день, помнится, холодный был, смурной. Смотрю, рыбачишка один стоит по колено в воде. Подхожу – пацан. Весь трясется от мурашечного озноба, а удит. Вот уж действительно – охота пуще неволи.

Присел я на камушке. Гляжу.

И вдруг поплавок у него задергался, потом заплясал и тут же совсем под воду скрылся.

«Подсекай!»

Смыканул он, и, видимо, вовремя. Что-то тяжелое сперва просто удилище в дугу согнуло, потом леску выструнивать стало.

Разулся я быстренько, подбрел к парню, помог выволочь здоровенного красноперого язя.

«И не сорвался!» – шепчет пацан дрожлым голосом.

«Чего так? – спрашиваю. – Тут радоваться надо, а ты в понурую конуру морду суешь».

«Тут сунешь? – опять выдраживает он и куда-то поверх моей головы смотрит. Оборачиваюсь и я – стоят на верхотуре три парня. Посмеиваются. Потом один, у которого, заметил я, левый глаз меньше правого, говорит:

«Кидай рыбину, Горюха!»

Пацан подал язя. Тот передал его другому – рябоватому парню со словами: «Канай на балочку!»

И тот, размахивая рыбиной, стал проворно выбираться наверх.

«Кто купит, – кричал он расхожий в то время базарный зазыв, – тому ничего не будет!»

«Ну чего уставился? – прикрикнул на пацанишку разноглазый. – Давай стахановскую норму».

И пацан, с какой-то обреченной поспешностью, стал закатывать штаны, которые отворотил было, чтобы хоть немного согреться.

«Кто они тебе?» – спросил я пацана.

«Ник-то!» – еле выдрожал он, и я увидел на глазах его слезы.

«Ну а какого черта ты на них холуйствуешь?»

Договорить мне не дали. Разноглазый, наверно, решил сделать меня не менее красивым, чем сам, потому, отойдя от костра, у которого все они грелись, врезал мне между глаз.

Еще в голове звенело, но я уже оценил и силу удара, и степень опасности, в которую я угодил по собственной глупости. За пацана, конечно, надо было заступиться, но не так безоглядно, как сделал я. Ведь ничего не стоило, к примеру, кликнуть пацанов с нашей улицы. И тогда силы бы сразу стали равными.

Но эти мои рассуждения прервал еще один удар. На этот раз ногой в пах. Я согнулся крючком, и тогда разноглазый, схватив меня за уши руками, заездил мою морду о свое колено.

И все же на ногах я на этот раз устоял. Даже выпрямился. И тогда в руке у Разноглазого блеснул нож. Наверно, он прирезал бы меня, как кролика, которого держат за уши, потому что у меня даже не было силы, чтобы выдохнуть воздух, который распер мне грудь.

И я на мгновение вспомнил того парня, которого – кодлой – били ногами. Может, у него тоже не было сил, чтобы поднять руку или хотя бы закричать.

А сзади я слышал хныч пацанишки. Он, видимо, все еще стоял в воде и на этот раз следил не за поплавком, а за тем, чем же кончится эта неравная драка, которая в общем-то началась из-за него.

«Оставьте мне!» – услышал я возглас того, что ходил продавать язя. И мне стало ясно, живым они меня отсюда не выпустят. И вот эта обреченность, что ли, или другое какое-то чувство сперва отрезвило, потом придало сил, и я кинулся на Разноглазого.

Он, видимо, не ожидал от меня такой шустрости, потому что на мгновенье растерялся, и я выбил у него нож, который, отлетев, воткнулся в песок. Я подскочил к нему первым, но не схватил его, а пяткой утопил в землю по самую рукоять.

Краем глаза я видел, что на меня летит тот, что бегал на базар. Но все мое внимание занимал Разноглазый. И я, прыжком оказавшись рядом, ударом в живот тоже сломал его пополам. Только, как он, не стал бить в лицо, а, поддев левой из-под низу, выпрямил, даже, кажется, выструнил и еще раз саданул под дых.

И тут же сам получил удар по затылку. И явно не кулаком. Но я удержал в себе сознание, хотя не помню, как оказался на земле, и первый удар ногой отматнул мою голову в сторону.

Я встал на четвереньки и почувствовал, что сейчас меня начнет драть. А Разноглазый, в полуприседе, теперь уже с кастетом в руке, медленно шел ко мне. Ему нужна была моя голова. Сейчас он приложится к ней этой злой свинчаткой, на которой, заметил я, было пять кровавых шипов, похожих на гребень петуха.

Я не понял, что опрокинуло Разноглазого наземь. Может, тоже слабость, потому что я сам не удержал тяжелину головы, и она завалила меня набок.

И вдруг я услышал длинную визгливую ноту. Ее, судя по голосу, вел пацанишка.

На моих зубах хрустел песок и, отплюнувшись, я повернул голову и прямо перед собой увидел раскрытую пасть Нормы. Скульнув, она метнулась в сторону, и тут же раздался дикий мужской вопль.

Наконец я медленно стал подниматься. Сел. Все вокруг неторопливо поворачивалось, словно земля сошла со своей оси и теперь крутится так, как ей вздумается.

А пацанишка все вел свою ноту. И только тут я понял, он боится Нормы.

«Сидеть!» – выдавил я из себя, однако заметив, что трое из четверых моих обидчиков лежат на земле и вокруг них, злобно порычивая, винтует Норма. И, видимо, не слышит моего голоса.

Все еще на четвереньках я дополз до воды, уронил в Волгу лицо, зарылся им в волну, но пить и то не было сил.

Я опять сел. Но сейчас карусель была не такой верткой. А парнишка, догадавшись намочить свой картуз, приложил его мне к затылку. Наверно, там была ссадина, потому что сразу же защипало, и боль проникла во всю голову, и она, освобожденная от звона, налилась какой-то глуховатой тяжестью.

Только с третьей попытки я встал.

«Иди домой!» – сказал пацану.

«Как же я тебя оставлю!» – неожиданно бодро ответил тот, и я понял, от страха, который ему пришлось пережить, он даже перестал дрожать.

Разноглазый, видимо очухавшись раньше, чем я, начал канючить:

«Слышь, кореш! Ну чего мы бодалки друг на друга навострили? И козе понятно, что на своего нарвались. Давай мировую?»

Я молчал. Во-первых, мне, кажется, лень было говорить. А потом – зачем? Неужели нужен он мне, чтобы я с ним мирился.

«Гад буду, – продолжал он, – мы еще пригодимся тебе. А если скорешуемся, и собачке дело найдем. У-у, зверюка! Хороша!»

Видимо поняв, что говорят про нее. Норма подвела к его горлу свои клыки.

Попив из Волги раз пять, я наконец понял, что могу идти.

«За мной, Норма!» – сказал я и пошел, не оглядываясь, только слыша, как те трое, оббивая, видно, друг с друга пыль, говорили мне вслед какие-то слова, смысл которых для меня не имел значения.

И вдруг я остановился. Меня стреножила мысль: а откуда, собственно, взялась Норма? Может, я грежу. Ведь я отлично помню, что закрыл ее в халабуде на заложку, которую она отодвинуть сама не смогла.

И я, сразу обретши силы, чуть ли не бегом ринулся домой. Вернее, туда, где сейчас жил.

И предчувствия меня не обманули. Еще издали я заметил, как по нашему двору, спонурив голову, ходит мама.

Наверно, у меня не было сил на слезы, потому они не пришли. Не явились и те слова, которые должен я был сказать при встрече с мамой. Все как-то получилось буднично, обыденно и пресно. А может, это мне так казалось одному, потому что башка разламывалась от удара в затылок и где-то внутри спазмами ходили другие боли.

«Как же она тебя послушалась?» – указал я на Норму.

«А разве ты не знаешь, – оказала мама, – на нашей улице сроду секреты в худом кармане носят. Только я Коширину пустошь прошла, как мне уже сообщили, и где ты живешь, и с кем, – она указала на Норму, – и про Мишку стало известно. Жалко его. Цельный был парень. И погиб, как герой. Лишь только не на войне».

Она пристально посмотрела на мою – не очень «смотрогеничную» физию и спросила: «Опять доблести в драках добываешь?»

Я потупился. Мне было стыдно говорить все честно. Стыдно потому, что не хватило характера довести дело до конца. Не сдал я этих дурошлепов ни в милицию, ни куда-либо еще, где бы им ума вставили. Спасовал я, можно сказать, перед ними. Не то что убоялся. Если бы так, то и в драку бы не полез. А сейчас не захотел лишней волокиты.

А мама, оказывается, подождала меня немного, потом подошла к халабуде, отодвинула заложку и сказала: «Иди ищи своего непутевого хозяина!»

И та – по следу – сразу же к Волге кинулась.

В тот вечер мы долго, не зажигая огня, сумерничали. Пока к нам никто не приходил, хотя на улице, конечно же, знали, что ко мне приехала мама.

Мы сидели в потемках и вспоминали довоенную жизнь. А в промежутках между воспоминаниями я кое-что рассказывал – не все, конечно, – из своей жизни.

Погорилась мама, когда я ей сказал, что умерла Марфа-Мария.

«Милушка моя, – сказала, – желанница. Как она тебя в письмах хвалила! Если бы я не знала, что ты за птица, подумалось бы, что ангел к ней с неба свалился».

И еще одну для себя новость я узнал в тот вечер. Оказывается, Савелий Кузьмич был героем гражданской войны и даже орденоносцем. Но только он об этом никому не рассказывал и награду его она только и видела.

Мама, как сообщила, приехала в отпуск. И даже беглого взгляда на меня ей хватило, чтобы заключить, что я больше не должен жить без призора. И через две недели мы с ней обязаны были отбыть в Барнаул.

Говоря откровенно, это меня очень огорчило. Я даже не знал, что именно было дорого мне в сплошь разбитом Сталинграде.

Но ехать-то еще через двенадцать дней, поэтому рано гориться и вздыхать. И потому я, впервые за многие-многие дни, уснул, видимо, с улыбкой, потому что проснулся с праздником на душе. Мама, как в стародавние времена, давно неслышно шлепала по комнате, шепотом что-то говорила сама себе. И, что удивительно, Норма все время сопровождала ее, временами принюхивалась то к платью, то к ботикам, в которые она была обута. Наверно, ее волновали запахи свежести, привезенные в наш прикопченный дух из тайги.

Но праздник в моей душе был недолго. Я еще лежал с закрытыми глазами, когда мама сказала кому-то: «Да, он дома. Проходите, – и, откинув полог, за которым я спал, позвала: – Гена, к тебе тут…»

Тот, кто вошел, потоптался на месте, потом, видимо, на пододвинутую мамой табуретку сел, и она заскрипела под его наверняка тяжелым мужским телом.

Я сперва расщепил глаз, потом, завернув на пологе свиное ухо, в щелку увидел милиционера, угнездивающего на маленькой для его зада табуретке.

«Кто тут хозяин?» – спросил милиционер и, раскрыв летческий планшет, стал мостить его на колено, приготовясь писать.

Мама замялась. Жили мы в чужом доме, и его хозяева, Купцовы, частично погибли, а частично были неизвестно где.

На улице, наверно, было сыро, потому что сапожищи милиционера оставляли грязные размытые следы.

Я даже прислушался, чтобы уловить шелест дождя.

«Знаете, – начала объяснять мама, как мы очутились в чужом доме, – мы здесь жили по соседству. Потом в результате взрыва».

«Это меня не касается, – прервал ее милиционер, – кто хозяин собаки?»

Я вскочил. Теперь мне стало ясно, что пришел милиционер сюда не по поводу драки.

«Вот он, – сказала мама, указав на меня, – мой сын».

Милиционер – с придавом – уселся еще основательнее и сказал бесстрастным, даже скучным голосом:

«Псину треба сдать», – и стал рыться в документах, ища, видимо, ту бумагу, которая предписывала конфискацию у населения овчарок и других породистых собак, наравне с пишущими машинками, автомобилями, мотоциклами и приемниками. Я даже где-то такую бумагу читал. Кажется, еще в Атамановском.

«Как это – сдать?» – сказал я через какую-то паузу, в которую милиционер сумел два или три раза поменять позу и вообще, почти начисто, расшатать несчастную Мишкину табуретку, на которой так любила сиживать его бабушка.

«Просто, – равнодушно ответил милиционер, – я расписку напишу».

«Кто ее имеет право у нас забирать?» – спросила мама, сразу построжев лицом и выструнив тело так, что, видел я, лопатки на спине сошлись вместе.

«Милиция! – ответил он и, чуть подумав, поправился: Советская власть».

«Но ведь ее подарил ему, – она кивнула на меня, – дядя-пограничник!»

«Хорошо, что он ему танк не подарил, – опять заходил задом на табуретке милиционер. – Словом, собаку треба конфисковать».

Все это было настолько неожиданно и вероломно, что первое время я просто не мог прийти в себя. Какое-то наваждение, не иначе. Потом, когда все постепенно приобрело формы реальности, вспомнил слова Савелия Кузьмича: «Прав не тот, кто прав, а у кого больше прав». И вот у меня вроде были права на Норму и, вместе с тем, и не было их.

«Раз она ищейка, – опять пошуршав бумагами, сказал милиционер, – значит, государственная собака».

И тут я вспомнил ту самую справку, которую мне дали в Атамановском. Начальник НКВД так и написал в ней: «Государственная собака». Вот и добралось до нее государство. Потребовало, чтобы поработала на оборону.

А меня, правда попутно как-то, озлило слово «ищейка», которым милиционер назвал Норму. Что-то присно-царское слышалось в нем. Так, помнится, шпиков разных до революции прозывали.

Изнурительно долго писал расписку милиционер. За это время он раз десять порыпел табуреткой, усаживаясь поудобнее, упрел, снял фуражку, аккуратно повесив ее на гвоздь на подоконнике, на котором раньше висела бутылка, куда стекала, обтаивая, со стекол вода, потом, еще задолго до расписки, сломав карандаш спросил совсем по-школьному: «У тебя чинка есть?»

И вот это что-то нашенское, детское, можно даже сказать, родное дало мне слабую надежду: а вдруг он сейчас подымется и скажет: «Ну ладно, пусть она у тебя живет. Все равно до Победы уже недалеко».

Но этого милиционер не сказал. Тупым столовым ножом, который дала ему мама, он долго оструживал карандаш, убедившись, что тот, хотя и не доведен до прежних кондиций, все же может писать, продолжил.

А мы с мамой стояли и смотрели на Норму. Она, видимо подозревая, что гость в доме не очень желанный, насторожив уши, сидела и следила за каждым его движением. А когда под ним взрыдывала табуретка, чуть взвизгивала.

Наконец милиционер отер пот с лица, вздохнул, напялил на себя фуражку и только после этого протянул расписку: «Схорони ее подальше, можа, после войны щенка за нее получишь».

Я остолбенело молчал, потому что сейчас должны раздаться главные слова, ради которых сюда милиционер пришел:

«Ну что ты на меня уставился? – сказал миллионер. – Запрягай ее в сбрую и пройдем со мной!»

Наверно, все же вот это – сугубо милицейское – «пройдем» подействовало на меня так же, как на быка красная тряпка. Я порывисто схватил расписку, исшматовал ее в мелкие кусочки и кинул под ноги милиционера.

«А ну убирайтесь отсюда!» – закричал так, что даже Норма вздрогнула и, зарычав, поднялась.

Милиционер, поспешно ища задом дверь, сказал:

«Добром отдайте! – и добавил уже из коридора: – Хуже будет!»

Я пошел к Ивану Палычу, но не застал его дома. И не посоветоваться я к нему шел, а просто поговорить, отвлечься, что ли, от событий, которые так круто обернули мою судьбу обручами безысходности.

Иду я, утупившись, обо все сразу, что меня постигло, думаю, и – вдруг: «Привет, стукач!»

Поднимаю голову – те блаташи заступили мне дорогу. И Разноглазый – руки в боки – поперед.

Он шарканул ботинком, уступив мне дорогу, и произнес:

Назад Дальше