Я притаенно улыбался в темноту. Делал упреждение на войну. Конечно, Грошев сроду не был ей мужем. Просто, она жила с ним потому, что он имел власть над другими, а она, как ей казалось, над ним. А ему нужна была ее нежность, потому что он, как кадровый военный, хорошо знал, чем измеряется на фронте жизнь.
Но эти мысли, как я скоро поймал себя, были мне кем-то высказаны. Но кем и когда – не имело сейчас значения. Просто я чувствовал в себе тяжелую, этакую основательную взрослость, с которой, думал я, человек уже имеет право на такой поступок, как женитьба. И конечно же я женюсь на Рае. Пусть только наступит утро.
Но сейчас я молчал и курил, стараясь не заронить искринку в постель. А она говорила и говорила мне в подмышку, обдавая ее своим дыханием и чуть щекоча случайным, а может, и намеренным прикосновением. Она умела незаметно стать необходимой.
А потом, я не знаю что именно, надрало меня на тот вопрос, который, как в темноте неверное движение, опрокинул все то, что я так бережно складывал из камушков своих ощущений и еще недозревших дум.
«А где сейчас твоя дочка?» – спросил я.
«У мамы, – просто ответила она и уточнила адрес: – В Атамановке».
«Ты – Милосердова?» – спросил я, еще не охваченный ни внезапной догадкой, ни запоздалым угрызением.
Она не спросила, откуда я ее знаю, а только перестала дышать мне в подмышку, поднялась на локоть и замерла, словно стала прислушиваться к моей жизни, стараясь понять, где же она пересеклась с ее судьбой. И облегченно улыбнулась, поняв, что этого не было.
Я встал и стал медленно одеваться. Кажется, я даже во тьме видел, что у нее, как и у тети Даши, руки в конопушках, а губы, на которые я не успел как следует посмотреть при дневном свете, конечно же едва означены на лице.
«Ты куда?» – спросила она.
«Домой, – ответил я. – Завтра рано вставать».
Я шел через тот же мост. И вновь на нем стояли какие-то «лбы». И опять никто меня не тронул. А мне почему-то хотелось, чтобы этот вечер, а вернее, ночь, готовая перейти в раннее утро, кончилась бы мордобоем. Мне вдруг подумалось, что после фамилии Пахомов стала преследовать меня другая, более изощренная в своем прямом понимании фамилия. Неужели в этом все милосердие?
Иван Палыч на неделю уехал в Сталинград. А у меня, как на грех, поломка случилась. «Полетела» направляющая втулка коромысла. Есть такая штуковина в подвесных клапанах. И вот я – «загорал» – в гараже. Правда, механик куда-то кого-то посылал, с кем-то подолгу говорил по телефону, а я – стоял. Вернее, целый день кому-то помогал. А вечером меня жучили на собрании. И вот по какому поводу.
Пожаловались мне как-то наши «зисятники», что не дают им жизни «жилстроевцы» – тоже сталинградские шофера, только из другой колонны. До чего они, черти, додумались. У «зиса» свет, словно лампешка на радиаторе стоит, не боле. А у них, получивших новые «газоны», такой, что хоть иголки собирай. И вот «жилстроевцы» стали подлавливать наших «зисятников» по темну, конечно, на крутых подъемах. Подпустят поближе. Потом как врубят по глазам. Те, понятное дело, остановятся. А тронуться с места мощи нет, потому что загружены на совесть. А те спускаются рядом и ржут, и улюлюкают. Им – потеха.
А на «интере» – море света. Дальний, именуемый прожектором, километра на два бьет. И я сроду или на ближнем ездил, или – вовсе – на подфарниках.
И вот меня «зисятники» уговорили хоть раз проучить «жилстроевцев».
Подкараулил я их на той же горе, где они наших ребят изнуряли. Переморгнул с ближнего на подфарники. А они на дальнем дуют и вся любовь. Никакого внимания на мою просьбу убавить свет не обращают. Притормозил я малость, подпустил их метров на пятьдесят, а потом – как врубил прожектор. Они все и пристыли. Спускаюсь по-малому. Мат слышу. Кричу: «Это вам за наших «зисятников».
Может, мера моя и была злодейской, но больше «жилстроевцы» светом не баловались.
И вот, говорят, на головной машине тот раз ехал там какой-то тип из начальства и засек мой номер. И сегодня мочалить на собрании решили мою душу. А может, и попробовать и «ума вставить». Это как получится. И то и другое, то есть выговор и простое порицание, по-моему уже на меня не действуют. А наказывать более решительно здесь, в командировке, просто не решаются. А вдруг я возьму да и кину на стол заявление. Сколько тогда машина простоит без шофера.
Пока я огинался по гаражу, еще одного неудачника встретил. Только из соседней, местной колонны. Звали его Михаил. А по фамилии Донсков. Шустрый такой. Фикса спереди. О чем бы не заговорил, он обязательно в курсе. Завидовал я таким людям, хотя и сам не был дундук дундуком, как некоторым казалось.
Но удивил Мишка меня еще и тем, что он уже был женат. Жена, как и я попервах, тоже ему в рот заглядывает. Познакомил он меня и со своими родителями: с отцом – в прошлом моряком-черноморцем Михаилом Михайловичем и матерью Анной Ивановной – доброй такой старушкой, всю жизнь о ком-то в беспокойстве прожившей.
А какие она пироги пекла!
Словом, зачастил я к ним. Не только на пироги, конечно. Нравилось мне слушать, как Михаил Михайлович разные флотские байки рассказывал. А поведать ему было что. В Гражданскую дважды его к стенке ставили. И оба раза пули ранили, но не убивали. А он, очухавшись и отлежавшись, вновь продолжал не просто жить, а и воевать.
Иногда, особенно когда случится дождь или другая непогодь, приходят воспоминания и к Анне Ивановне. Она все больше рассказывала, как у пана в услужении жила. Через какие там муки и унижения прошла.
«Даже не верится, что все это было!» – вздыхает она.
Так вот пока я у Донсковых-старших обретался, приехал из города Иван Палыч. Вижу, не в «духах». Кепку в руке носит. Он всегда, когда что-то не по нему, или неприятность какая, голову обнажает. Словно ждет еще более жестокого удара.
«Чего ты стоишь?» – спрашивает меня.
Ну я ему, понятное дело, объясняю: направляющая втулка, по которой штанга ходит, полетела.
«А где этот Садомчик?» – спросил.
Садомчиком он звал нашего механика по фамилии Адамчик.
Гляжу, и тот рысит к случаю.
«Ну ладно, – произнес Чередняк, делая вид, что не видит механика. – Садомчик заводную ручку от коленвала не отличит. Но ты – слесарь! – он поднял вверх указательный палец. – Ты-то куда смотрел?»
И только тут я понял, какого дал маху. В самом деле, та втулка, хоть и была чугунная, почему, собственно, и полетела, нагрузки-то никакой не несла. И я жалостливо смотрел, как мерк в глазах Ивана Палыча мой авторитет слесаря, когда он, вырезав из жестянки трубку, поставил ее вместо втулки. И я, к слову сказать, ездил с ней почти что год. И ничего не случилось.
Правда, когда он мне эту штуку устряпал и сказал: «Заводи», Садомчик ключи у меня пытался вырвать.
«Вы что? – орал он. – Электролит пили, бензином закусывали? Запорите движок!»
Садомчик был единственным в нашем гараже, кто не ругался матом, не пил и не курил.
«Еще слегчить тебя, – сказал ему как-то Чередняк. – И можно в рай без талона предупреждений пускать».
В тот же день забежал я к Донсковым сказать, что уезжаю, а то вечером обещал прийти перекинуться в дурачка, да и кое-что помочь Михаилу Михайловичу. Сынок-то вроде и шустрый, но больше языком. А что-то сделать по дому – его нет.
И снова жизнь моя пошла колесом. Если вечером в Дуброву приезжаем, значит только ночью на разгрузке будем в Себрякове. Словом, замотался я. Даже, если честно, молил, чтобы дождик, что ли, пошел. Хоть бы у Донсковых почаевничать да посидеть.
Один раз на дороге встретил Мишку. Но впереди колонны шел, потому не остановился. А он мне из кабины руку со вскинутым большим пальцем показал и сверху «присыпкой» сделал. Значит, и у него дома, и у стариков все в порядке.
И все же Мишка через несколько лет станет тем человеком, которому я никогда не подам руки.
Это уже после моей службы было. Михаил Михайлович давно ушел на пенсию. Еще больше постарела и подобрела Анна Ивановна. Забежал я к ним как-то на минуточку. Прослезились. И жалко их как-то стало, потому что, слышал я, Мишкина жена Света не только сама к ним не ходит, но и мужа не пускает. А он – на словах хорохором оказался. А на деле и хвост прижал. Придет, рассказывала Анна Ивановна, и плачет, как ему погано со Светкой живется.
И так мне жалко почему-то стариков стало. Какое-то предчувствие подошло, что вижу их в последний раз. Со мной уже не однажды так бывало. Захочу человеку в лицо всмотреться и вроде ничего нового в нем не открою, а какую-то тревогу в душе унесу. Глядишь, его через неделю уже нет. Аж жуть берет. А может, в этом есть и какая-то закономерность, которую ученые со временем объяснят. Какие-нибудь биотоки или что-то еще.
Словом, попил я у них чайку, разными веселыми сказами, которых нахватался на флоте, попробовал согнать с их глаз грустинку и канул в бесконечные мытарства, в коих прошла моя, как принято говорить, сознательная жизнь.
И вдруг встречаю Мишку в умат пьяным. А он вообще-то не очень этим делом увлекался. Уткнулся он мне в плечо и завыл по-бабьи.
«Что случилось?» – тормошу я его, а он, знай себе, ревет и все.
Потом внезапно отстранился от меня, махнул рукой и почти бегом кинулся в чей-то двор.
И тут подошла ко мне бабка, по всему видно, дотошница.
«Сродственник, что ли, твой?» – спросила.
«Друг!» – ответил я.
«Не оставляй его одного, – посоветовала старуха. – А то от такого горя кабы руки на себя не наложил».
И она рассказала то, что я еще не знал.
Зачастила к Донсковым одна баба с Севера откуда-то. Платками спекулировала. Тут – подешовке – купит, а там – подороже – продаст. И все время одна ездила. А неделю назад с мужиком каким-то прикатила.
Вот и все, что видели соседи.
А потом смотрят, что-то никого из Донсковых не видать. Заглянули во двор – снег на порожках лежит нетронутым. Открыли ставню, чтобы в дом заглянуть, а там кошка бьется в окно, как очумелая. А лапы ее кровавые пятаки на стекле оставляют. Ну, понятное дело, тут же вызвали милицию.
Они лежали вповал, порубанные топором. Анна Ивановна и Михаил Михайлович – в постели. А та баба, что к ним приехала, наверно, какое-то время было живой, что даже в коридор выползла.
Рассказ меня потряс. Кинулся я искать Мишку, а он уже куда-то сгинул. Поехал к нему домой, Светка в комнате приборку делает и песенку намурлыкивает.
«Ну, – думаю, – набрехала, старая!»
«Как жизнь? – спрашиваю как можно беззаботнее, чтобы не показать, что чем-то взволнован. – Где Богом данный-то?»
«А черт его знает! – словоохотливо отозвалась Светка. – Наверно, всех плакущих по отцу с матерью по сотому разу обходит».
Я настороженно приумолк, а она продолжила:
«Сколько раз я говорила, это добром не кончится. Так и примолуют кого поподя. Вот им радение и вышло боком».
И все же я Мишку дождался. На мое удивление, он был трезв. Бесстрастно выслушал мои соболезнующие слова и ничего на них не ответил.
А вскоре убийца был пойман и привезен в Михайловку на суд.
И вот тогда-то – среди ночи – появился у меня Мишка. Он был прежним – порывистым и решительным, как мне все время казалось до того времени, как я узнал, что он стонет под каблуком Светки.
«Я хочу задать тебе один вопрос, – произнес он с тяжелой внутренней решимостью. – Чтобы ты сделал с тем, кто убил твоих отца с матерью?»
Я зачем-то брякнул:
«Ты меня с собой не равняй!»
«Почему? – артачно набычился Мишка и, не дождавшись моих объяснений, сказал: – Нет, ты ответь!»
«Я лишил бы этого подлеца жизни!»
А разговор у нас такой произошел не потому, что мы не верили в справедливость суда. Просто в ту пору была отменена смертная казнь. А любой срок – мы считали – такому подонку награда.
И Мишка сказал:
«Чтоб мне с этого места не сойти, я заделаю его!»
На языке моей, да и Мишкиной тоже, улицы, это был не пустой звук.
«Но как это сделать? – спросил он в следующую минуту. – Ведь его, суку, будут охранять».
В ту пору я не знал, что за жизнь даже такого преступника люди несут ответственность не меньшую, чем за хорошего человека.
«Что-нибудь придумаем!» – брякнул я.
И в последующие до суда дни Мишка до надоедливости извел меня просьбами, чтобы я помог ему осуществить месть.
«Я по земле не ходак, – кричал он. – Если буду знать, что он где-то дышит и видит солнце!»
Наверно, злоба подняла в нем дух, который побудил заговорить как поэт. Хотя, если откровенно, всегда это был удел трусоватых.
Не буду рассказывать, что мне стоило, чтобы Кривенко – так звали убийцу – повели через толпу.
А к тому времени Мишка, разучив разные приемы и способы, которыми сможет ударить убийцу, что он «не рыднет», лихорадочно ждал часа возмездия.
Смотря на Мишку, я поражался, какая в нем произошла перемена. Он прямо-таки горел решительностью и злостью. И с каждой новой минутой накалялся все больше и больше.
Иногда, сравнивая себя с ним, я думал, что к этому времени я давно бы уже перегорел. Вначале бы, конечно, за мной не заржавело бы. Но потом, когда все уже опреснено каким-то планом, отработкой разных движений, сам ты как бы чуть пригас.
«Я даже слышу хруст его поганых костей!» – кричал Мишка, не отухая ни на минуту.
И вот такие фразы меня несколько настораживали.
«Миша, – не раз говорил я ему, – может, у тебя нет «духу», тогда нечего «городить огород».
Он смотрел на меня ненавидящими глазами и повторял:
«Если промахнусь, я тут же зарежу себя!»
На суде Кривенко вел себя так, словно совершил подвиг. Смакуя, рассказал, как убивал. Как потом искал и так и не нашел деньги, как нагрел воды, помылся, переоделся в чистое и только после этого ушел, по-хозяйски замкнув дом.
«И все это время они еще икали!» – сказал убийца.
Зал обмирал от омерзения и гнева. А Мишка – кипел. Трудов стоило мне удержать его на месте.
А потом было все так, как он сотни раз репетировал. Убийцу повели через толпу, и, видимо, почуяв опасность, он вдруг уперся, попросил, чтобы «черный ворон» подогнали поближе. Но неразговорчивые солдаты спецконвоя указали ему вперед.
Остальное произошло именно так, как я и ожидал. Когда Кривенко поравнялся с Мишкой, тот, подняв над головой руку с фонарем, крикнул: «Получай, гад!»
Это была – «художественная самодеятельность».
Я стоял рядом и еще за минуту до этого опять – в который уже раз – спросил:
«А сможешь ли?»
На что он злобно ответил:
«Если ты не замолчишь, я тебе выпущу бандырь!»
Спектакль» был оценен толпой. Понеслись крики: «Смерть убийце!», «Отпустите сына, пусть он отомстит!»
Финку у Мишки конечно же отобрали, и он долго бился в руках каких-то баб, бодаясь головой и брызгаясь слезами.
Повторяю, может, я тоже не убил бы. Но у меня хватило бы мужества сознаться в этом. Ведь мы, русские, не приучены к кровной мести. И все же этот случай я не забуду никогда. Я впервые терял друга не на войне, не тихая смерть забирала его.
А может, Мишка всегда был фальшивым? Вертелся у всех на виду, лихо женился на дочери директора автохозяйства. И меня, видимо, ввел в свой дом и в дом своих родителей, как экзотический экземпляр: шофер, готовится стать учителем.
С Мишкой, а теперь он тоже, как и отец, стал Михаилом Михайловичем, я не здороваюсь до сих пор. Может, это и глупо. Но я не могу ни простить, ни забыть его кощунственную трепотню.
В ту пору вошел в мою жизнь еще один человек – Гриша Мохов, или Могов, как его звали в педучилище. А Могов потому, что на любое предложение он неизменно отвечал: «Мы все могем!»
Так вот этот самый Гриша, со своей легкостью характера, с кокетливым непостоянством, вдруг повлек меня за собой. Стал и я употреблять остроты типа: «Память мне изменяет потому, что она женского рода».
При любой гулянке или просто при каком-то сборище Гриша всегда, если не в прибасах, то в дишканах был непременно. А сколько он разных анекдотов знал – обалдеть!
А вскоре после знакомства с ним у нас, как-то само собой, и подружки общие появились. Медички. Спирт у них всегда водился.
В отличие от меня, Гриша нигде не работал, хотя и учился тоже заочно. Отец его с матерью не жили. А он умудрялся кантоваться то тут, в Михайловке, то в Борисоглебске, где жил отец. Видимо, по той русской пословице: «Ласковый теленок – двух маток сосет».