Так однажды, уже в конце августа, было большое представление в угольном павильоне самборского дворца. Из рязанской земли Ивашка Кашин с товарищем, из Москвы торговый гость Андрюшка Сокольников с троими беглецами, из Суздаля Ивашка Просовиков дворянского рода, из Ярославля Кирюшка Охотин, бежавший из московского застенка, всего человек пятнадцать ожидали выхода царевича. Позади этой маленькой толпы, у стены, с видом недоверчивого любопытства, скромно держался сын самборского православного священника Яков Зубрицкий. Он недавно окончил курс во львовском братском училище, собирался поступить на должность учителя в Перемышле, а между тем работал при отце. Весть о царевиче всея Руси давно достигла скромного жилища священника, отца Герасима, но смиренный служитель алтаря один раз только попробовал проникнуть в гордый самборский замок, и попытка эта не удалась. Священник потом всё ожидал, что православный царевич посетит его бедную церковь, хоть раз отслушает обедню и помолится вместе со своими единоверцами по православному обряду. Но царевич, похоже, и не вспоминал о русской церкви, не приходил он молиться со своими единоверцами, и отец Герасим впадал в сомнение, и в глубине души своей говорил, что он, конечно, человек не русской царской крови. После весьма долгого ожидания он послал, наконец, сына Якова посмотреть — что это за царевич...
Димитрий вошёл в сопровождении своего секретаря и бессменного Корелы. Приезжие поклонились в землю и не поднимались, пока царевич не ободрил их ласковым словом. Он каждого расспрашивал, откуда тот приехал, чем занимался на родине, оставил ли дома семью, собирается ли домой и когда...
— Где уже домой, отец ты наш милостивый! — отвечал на расспросы Кирюшка. — Разве есть дорога домой тому, кто твоей милости челом бил? По косточкам разоймут того, кто царскому твоему господарству поклонился, либо на кол посадят. Лиходеи твои, Борисовы люди, как псы, рыщут и хватают людей, и мучениям предают всякого, кто только слово молвит про твоё здоровье: языки вырывают, уши режут, исполосавши спину кнутом. А уж если кто здесь побывал, так Борисовы люди изведут лютой казнью не только его, но и всех его родственников до седьмого колена. Нет, отец наш! За тобой разве, так ещё можно думать о родине, а без тебя — камень на шею да в воду. Другого пути нет.
— Изождались мы тебя, отец наш пресветлый! — прибавил, низко кланяясь, торговый гость. — Скучают по тебе людишки твои, и ты бы к нам в Москву, на свою дедину и отчину, шёл, не мешкая. Вся земля тебе ударит челом с радостью.
— Собираюсь, собираюсь, друзья мои! — отвечал Димитрий ласково и добродушно. — И теперь уже недалеко то время, как, Бог даст, ступлю на родимую русскую землю.
— Земля-то пущай и здесь родимая русская земля, — возразил рязанец Ивашка. — Шли мы путём-дорогой, так вплоть до здешнего места не видали крестьянина без православного креста и без нашего русского языка, и говорят христиане, что ещё дальше, на целую неделю пути, хватит русской веры и русского языка, а там уж пойдёт сплошь поляк и немец. Придёт время, весь крестьянский народ поклонится тебе, царю белому; только теперь бы идти тебе на родительский престол, на Москву. Приспела самая пора!
«Дело возможное! — подумал Бучинский. — Пожалуй, что поклонятся, потому что хлопы как-то напряжённо нас ненавидят, особенно после глупых попыток моих милых учителей, отцов иезуитов, которые раздражили народ, насильно навязывая присоединение к латинскому догмату. Да, хлопы в имении польского короля зовут московского царевича своим, я слышал это не раз. Об этом стоило бы подумать польским вельможам, как и мы, московские вельможи, будем думать о том же, только с другой стороны. Недаром московский великий князь зовёт себя царём всея Руси...»
— А ты, друг, откуда? — спросил Димитрий, подойдя к Якову Зубрицкому и ласково положив ему руку на плечо.
— Я здешний, ваше царское высочество! — ответил Яков. — Я сын здешнего православного священника.
— Вот как? — удивился царевич. — Значит, здесь есть православная церковь? Это хорошо!..
— Весь здешний край со времени равноапостольного князя Владимира православный, и, несмотря на гонения латинян, несмотря на отступничество собственных своих иерархов, подписавших унию, навеки останется верным исповеданию своих предков — истинной вере.
— Да?.. Ну, это хорошо! — отвечал Димитрий, несколько смешавшись. — И большой тут приход? Я непременно, при первом же случае, побываю у вас, то есть в нашей церкви.
После этих слов царевич ласково, но несколько торопливее обыкновенного отпустил своих земляков и принялся с Яном Бучинским и Корелой обсуждать в подробностях способы поскорее вступить в московскую землю. Корела говорил, что царевича ожидают по крайней мере восемь тысяч казаков. Бучинский объяснял, что у него записано более тысячи двухсот добрых воинов, что этого числа совершенно достаточно, так как нужен скорее конвой, чем войско, для вступления в Московское государство, которое поголовно признает права царевича на престол. Он прибавлял, что надо бы торопиться, потому что всякое промедление даёт Борису возможность собраться с силами и придумать какую-нибудь каверзу. Решили, что сегодня же царевич настоятельно поговорит с воеводой и станет его торопить.
Так и сделалось. После блистательного бала царевич ушёл на половину воеводы и далеко за полночь беседовал с ним и с ксёндзом Помаским. С большим количеством полудружественных, полупочтительных поклонов воевода проводил царевича из своего кабинета через приёмную, где чутко дремавший Корела медленно поднялся со своего места.
— Прошу ваше царское высочество ещё неделю или десять дней срока, — говорил Мнишек. — Не далее как в первых числах сентября мы выедем из ненавистного вам Самбора в Глиняны, к войску, и будем продолжать поход безостановочно. Таким образом, ранее конца нынешнего года вы вступите в свою столицу.
— Благодарю вас, искренне благодарю! — отвечал Димитрий. — Благодарю за вашу дружбу и скорый, наконец, поход!
— Я просил бы ваше царское высочество не благодарить и вспомнить, что я здесь действую столько же из преданности вам, сколько из любви к своей дочери, наречённой невесте вашей: ведь вслед за вами она вступит на престол...
Царевич ещё раз поблагодарил его и в сопровождении Корелы вышел в опустевший танцевальный зал. Оттуда надо было пройти коридором, потом большой столовой, и дальше через три комнаты войти в сени, принадлежащие к павильону царевича. Была ясная, тёплая, светлая лунная ночь. По хорошо знакомым комнатам и переходам царевич шёл весело, разговаривая с атаманом. Он радовался, что скоро наступит желанная развязка и он в состоянии будет по-царски вознаградить Мнишка за его гостеприимство и громадные расходы. Корела бесцеремонно зевал, находя, что когда время придёт рубиться, то он будет исполнять своё дело как следует. Они вступали уже в последнюю перед сенями комнату. В ней послышался едва уловимый и необычный шорох. У Корелы в один миг пропала сонливость: с тем удивительным чутьём, какое нередко развивается у боевых казаков, он прямо бросился в тёмный, не освещённый луной угол комнаты, и в то же время на него кинулся человек с ножом в руке. Как ни ловок был казак, но его положение оказалось слишком невыгодно: он весь предстал в лунном свете, тогда как его противник скрывался в тени. Жестокая царапина ножом по лицу досталась атаману, но ещё более жестокий удар его могучего кулака повалил злодея на пол. Всё это случилось в одно мгновение, так что когда царевич подбежал к своему телохранителю, тот уже насел на своего противника и схватил его обеими руками за горло.
— Говори, разбойник, что ты за человек? — рычал Корела. — Чего тебе надо?
А тот не мог ещё опомниться от страшного удара по голове и только хрипел под сильными пальцами казака.
На шум прибежал Ян Бучинский, мучительно высиживавший ответ Папе на послание, полученное Димитрием ещё в Кракове, почти пять месяцев тому назад. Секретарь царевича наделал шума, созвал сторожей. Принесли огня. Среди толпы слуг стоял залитый кровью Кирюшка Охотин, поутру в тот же день так усердно приглашавший царевича в Москву; он не был ранен; на него натекла кровь из довольно глубокой, длинной раны, сделанной его ножом на лице Корелы. Под крепкой стражей он был уведён в тюрьму, а казак пошёл в покои царевича обмывать свою рану. Бучинский охотно помогал ему в этом.
— Экий разбойник! Как полоснул! — говорил атаман, смотрясь в серебряное зеркало, которое держал Бучинский, и поливая себе лицо водой. — Вон, по лбу стреканул, бровь совсем рассёк и по щеке проехал!.. Тьфу! И во рту кровь! Э, да это он щёку-то просадил насквозь да промеж зубов воткнулся. Чуть было глаз не задел, разбойник! А? Право, разбойник...
В это время Бучинский любовался простодушным лицом атамана. Корела был не красавчик, и это была уже третья отметина на его загорелом лице.
— А где ты достал себе вот эту полосу? — спросил Бучинский, указывая на белёсый шрам с другой стороны лица.
— Этот-то? Это мне турка в Трапезуйте полоснул... Плавали мы туда погулять. Ну и, как водится, подрались маленько.
— А эта полоса откуда?
— Это — перекопская. Как решето меня искололи в тот раз татары и оставили замертво. Много наших добрых казаков тогда полегло... Пойти, однако, землицы достать тут из-под груши.
Но царевич не дал ему идти за землёй и аккуратно залепил ему раны приготовленным между тем пластырем. Через полчаса Корела храпел уже поперёк опочивальни царевича, постлав на полу узенький ковёр.
— Я надеюсь, что с такими людьми можно будет дело сделать! — заметил Бучинский, оставшийся на эту ночь в комнате царевича. — Совершил подвиг, был на волосок от смерти — и уже спит, как младенец, который кашки поел.
На другой день стало известно, что в то же позднее время был схвачен и товарищ Кирюшки Охотина, седлавший двух лошадей, как видно, готовясь к бегству в случае удачи или неудачи покушения. Рано поутру злоумышленники были подвергнуты жесточайшей пытке. И здесь мы должны оговориться... Пусть читатели наши не считают за это Мнишка и его маршалка какими-то чудовищами. В те суровые времена, несколько веков тому назад, самые жестокие пытки были весьма простым, обыденным делом и употреблялись так же часто, как в наше время арест. Предполагалось, что обвиняемый человек в мучениях пытки скажет всю правду о своих намерениях и непременно назовёт единомышленников. Преступники показали, что они подосланы Борисом, чтобы убить Гришку Отрепьева, именующего себя царевичем; за это им обещано прощение всех старых преступлений и большое денежное жалованье. Такое важное преступление, как покушение на жизнь царевича, требовало примерного и быстрого суда и наказания.
На этот случай танцевальный зал переменил свой вид и обратился в судебную палату. В одном конце зала поставили высокий балдахин, а под ним, на возвышении в три ступени, — большое бархатное кресло. Впереди приготовлен был аналой с крестом и евангелием; направо стол для подсудка и секретаря; налево — скамья для подсудимых; прямо — скамья свидетелей. На некотором расстоянии расставили три или четыре ряда стульев для дам и почётнейших гостей, а за ними оставили большое пространство для публики попроще. Торжественный суд, на котором Мнишек представлял особу короля, как владельца Самбора, и в то же время пользовался своими воеводскими правами, был большой редкостью. Поэтому танцевальный зал быстро переполнился зрителями: вся дворовая челядь, отряд надворных воинов, множество жителей местечка Самбора, шляхтичей, их жён, жидов, жидовок наполняли танцевальный зал. Осторожный, вежливый шёпот толпы слышался глухим гулом. Возле отворенных окон толпились те, которые не могли протиснуться в зал, и напрасно старались взглянуть хотя бы на приготовления к суду. Пышно разряженные дамы, а за ними десятка три блестящих кавалеров вошли в особую дверь и заняли приготовленные стулья. Потом вошёл сам воевода в белом бархатном кунтуше, обшитом соболем. Грудь его покрывали несколько широких золотых цепей. На голове белая шапка была украшена великолепным павлиньим пером, приколотым огромной пряжкой из драгоценных камней. Для украшения головных уборов павлиньи перья использовались одними Мнишками, и то потому, что три павлиньих пера составляли их герб... Гости встали со своих мест. Мужчины сняли шапки. Воевода, никому не кланяясь, вошёл в сопровождении своего маршалка и двух его помощников и прямо направился к балдахину. Маршалок, в одеждах, расшитых золотом, поместился позади кресла. Заседание суда началось. Стража ввела измученных преступников. Секретарь начал читать наскоро составленный обвинительный акт. Потом позвали свидетелей. Сначала вошёл Димитрий, и воевода почувствовал особенное удовольствие, когда московский царевич, стоя перед ним, сидящим высоко, давал свои показания. Потом вошёл Корела с заклеенным свежим пластырем лицом. Он говорил уже с трудом вследствие начавшегося в щеке воспаления и только кивал или отрицательно качал головой на вопросу подсудка и воеводы. Преступники сознались в намерении убить Гришку Отрепьева, именующего себя московским царевичем Димитрием. Они старались оправдать себя тем, что их ввёл в заблуждение Семён Годунов, уверявший, будто в Самборе живёт не истинный царевич, а самозванец, и что если бы они знали, на кого поднимают руку, то никогда не решились бы на подобное злодеяние. Суд решил, и воевода громко провозгласил, что преступники должны быть подвергнуты смертной казни чрез повешение, на торговой площади королевского местечка Самбора, а на приготовление к смерти милостиво даруются им четыре часа. Суд был кончен. Осуждённые на смерть невольно взглянули на небо, и глаза их увидели потолок, роскошно расписанный букетами, арабесками, гербами, амурами и музыкальными инструментами. Потом они взглянули на публику, и глаза их встретили блистающих нарядами дам и вежливых кавалеров, пожимавших руки царевичу и поздравлявших его со счастливым избавлением от опасности. А потом суровая стража повела их, истерзанных и измученных, в тюрьму, для последней беседы с отцом Герасимом.
Четырёхчасовой срок для приготовления к смерти был рассчитан таким образом, чтобы гости, желающие видеть исполнение приговора, успели спокойно пообедать. И в самом деле, в назначенное для казни время торговая площадь была очень оживлена и блистала самыми роскошными костюмами; причём последние оказались гораздо ближе к виселицам, нежели сермяги и жидовские пейсики.
III
бop войска назначен был под Глинянами, верстах в ста тридцати от Самбора, ближе к Волыни. Иначе невозможно было распорядиться, потому что если бы весь отряд жил между тем в Самборе, то его пришлось бы содержать совсем иначе, нежели в лагере. Туда-то мало-помалу отправлял пан Бучинский походные возы для самого воеводы, для царевича и для своего ненаглядного сына. С особенным вниманием готовились возы для Мнишка. Сначала из королевских запасов послано было венгерское в бочках. После того отправилась телега с воеводской палаткой и кое-какой мебелью для неё. Потом — особый воз с одеждами воеводы и с оружием. Затем отправлены были возы с палатками для прислуги, с походной кухней и с посудой для обеда на сто человек гостей и ещё множество всякой всячины, так что багаж только одного воеводы составлял порядочный обоз. Этим обозом заведовал и каждый воз осматривал внимательно недавно принятый Мнишком на службу Болеслав Оржеховский, сын знаменитого в своё время ксёндза-каноника Оржеховского, который прежде других польских ксёндзов нарушил правило латинской Церкви, воспрещающей своим священникам радости и счастье семейной жизни. Этот умный и энергичный ксёндз женился и произвёл своим дерзким поступком целую бурю в обществе польского духовенства. Сын его был уже далеко не первой молодости, когда, заслышав о смелом предприятии Мнишка, явился к воеводе и предложил свои услуги. Мнишек назначил его управляющим своего обоза и многочисленной походной прислуги, таким же маршалком в походе, каким Бучинский оставался в Самборе.Не только со вниманием, но с любовью пан Бучинский составлял воз для сына. Старику хотелось, чтобы у Яна всё необходимое было под рукой: и бельё, и платье, и запасное оружие, и провизия, и бочонок венгерского, и письменные принадлежности, и чтобы всё это было как можно разумнее и как можно надёжней уложено. Но когда в лагерь под Глиняны отправлен был такой воз с самым благонадёжным хлопом, старику стало казаться, что несколько лишних окороков ровно ничему не помешают, и хоть Ян будет жить в одной палатке с Димитрием, однако запасная палатка, хоть и не такая большая и пышная, но зато необыкновенно прочная, может сильно пригодиться. К тому же Яну предстоял поход в холодную страну: зима могла его застигнуть ещё на пути к Москве, и потому несколько меховых одеял будут очень полезны. Понемногу образовался ещё воз — с другим благонадёжным хлопом, и неизвестно, на каком количестве возов остановился бы заботливый отец, если бы воевода не заказал ему на завтра прощальный пир и бал, с тем чтобы на другой день с восходом солнца выехать в Глиняны.