– Кто же возражает? – придирчиво спросил Латышев.
– Никто не возражает, а изучать заставляем, как «Отче наш». У нас до войны в кружке Осоавиахима пять лет подряд начинали с винтовочного затвора. Пройдем затвор, а тут каникулы… А после каникул опять с затвора начинаем… А началась война, выдали кое-кому осоавиахимовские винтовки, глядим, они без затворов. Вот тебе база и надстройка! Знаешь, с чем их едят?
– Объясню, если хочешь.
– Объяснить мало, а практически… – Камышев зашагал по комнате, на ходу поправляя завернувшиеся половики.
– Секретарь райкома советовал укреплять базу? – спросил Латышев. – Зря же он в теорию не полезет.
– Советовал. Вот я и размышляю. В своем деле я так понимаю базу: земля – это база, а вот зернохранилище или конеферма – надстройка. Не будет базы – земли, – не будет ни зернохранилища, ни конюшни, так как в нашем крестьянском деле все дает земля: из нее растет и конь, и овца-рамбулье, и мельницы, и дом – словом, все надстройки. В том числе и мы с тобой, Латышев. Итак, надо укреплять базу, а укрепим – и надстройки появятся. И человеку легче будет… Как ты думаешь?
– А что секретарь сказал?
– Ну вот. Опять двадцать пять, за рыбу гроши. Что секретарь сказал! А что Маркс сказал?
Камышев почмокал губами, хитровато посмотрел на Петра и переменил тему разговора.
– С утра опять Помазуном занимался, – проговорил он. – Скажу тебе, Латышев, ну и надстройка этот бригадир! Для него стоило бы телесное наказание восстановить в советском быту.
– Что же он натворил?
– Вместо того чтобы с кормами поспешить, вольтижировку организовал. Поругал его – снова обиделся. Видать, репетирует для цирка.
– Стало быть, так, – согласился Латышев.
– Мало его прорабатывали, Иван Сергеевич.
– Трудный человек! Его с одного захода не отшлифуешь.
– Скорее возвращайся, Петр, – сказал Камышев, – люди нужны, а на вольтижировщиках далеко не прогарцуешь. Грозится еще Помазун на мотоцикле вверх ногами проехать И проедет.
Камышев присел к столу, проверил какие-то документы, пощелкал на счетах, что-то подправил в одной из бумаг, покачал головой:
– Наша Дунечка по-своему арифмометр переучивает. Как прислали этого шевелюристого бухгалтера, так ее точно в кипяток окунули. Вареная ходит… Раньше бухгалтера все лысые, степенные, пожилые бывали, а теперь… женихи. Наш-то директор МТС и Архипенко зацепил, планами своими ему голову забивал. Вот жизнь человека – завидки берут. Как маятник, между райкомом и крайкомом, туда-сюда.
– Ты не прав, Михаил Тимофеевич, – возразил Латышев. – Дело у него идет. Пашет, сеет, убирает. Что же тебе нужно? Чтобы он еще сабли глотал или огонь из воды высекал?
– Он-то и высекает искру из воды, – продолжал свое Камышев. – Знал я одного ненормального гражданина, так тот все вымеривал и высчитывал, сколько километров до планет. И пришел к такому заключению: ближе всего – Луна. До нее каких-то чепуховых триста тысяч километров. Заверял меня – через двадцать лет на Луне кабачки сажать будем. А сам для двух свиней корм разделить не мог.
– Ну, Кирилла Ивановича нельзя сравнивать с твоим лунным огородником, – сказал Латышев. – Человек он хозяйственный, хотя немного и увлекающийся.
– Дунечка еще может увлекаться. Наврет – над ней есть предартели, поправит. А ему увлекаться не по званию. Объясни, Петр, что он предлагает.
– Вы же знаете, – сказал Петр. – Но если хотите, пожалуйста. Я на Кирилла Ивановича не обижен, на меня он в райком не жаловался, я могу, как я понял…
И он передал мысли и соображения Кирилла Ивановича.
– Переведем на практику планы Кирилла Ивановича, – сказал Латышев. – Он, по-видимому, хочет сломать границы в мозгах колхозников…
Камышев беспокойно шевельнулся:
– Осточертели колхозникам все эти взломщики и ломщики. Чуть что – берут кирку и ну ломать мозги у нашего брата. А у самих в мозгах каша, только каша недоваренная… Котелок-то на плечах холодный…
– В мой огород камень?
– Один запустил, – буркнул Камышев, – не утерпел.
– Спасибо за откровенность. – На лице Латышева проступили красные пятна, и даже не загоревшая под редкими волосиками бровей кожа покраснела.
«Не совсем прост и добр этот человек, – подумал Петр, пожалевший, что ему пришлось присутствовать при этой сцене. – Видно, у него острое жало. Наступить на него – так жиганет, на метр подпрыгнешь».
Латышев замкнулся, не хотел обострять разговор. Вот такое «посапывание в две дырочки» также не понравилось Петру.
– Что же ты нахохлился? – спросил Камышев. – Обижен?
– Непонятно, чего ты горячишься, Михаил Тимофеевич. – Латышев развел руками. – Тебя распалили в райкоме, так остынь тут, на своем спокойном рабочем стуле.
– Спокойном? – Камышев вновь хотел броситься в атаку, но сдержался. – Может быть, и так. Если подушка под твоей щекой не палит и совесть тебя сукиным сыном не называет, значит, место спокойное… Мне хочется знать, как свежий человек о нас думает. Мы можем себя и на небеса вознести, и на триере пропустить, и в ступке истолочь, а вот как со стороны все это выглядит?
– Не все ли равно, – сказал Латышев, – не понимаю твоего самоедства, Михаил Тимофеевич.
– Ему-то, моряку, Петру, не безразлично, кто такой Камышев. Слушает он нас сейчас и думает про себя: можно ли с ним сработаться, с этим чертом сатиновым? Не подкачает ли? Верно ведь, Петр? Ему надо менять своего привычного командира крейсера на другого командира. Он выбор должен сделать…
– Ах вот оно что! – Латышев снисходительно улыбнулся. – Так бы сразу и разъяснил: понял, дескать, какую невесту тебе сватают, Петр? Артель вместе со всеми ее характерными особенностями.
Ничего не ответил Петр. Шутить ему не хотелось, ругаться тоже. Теперь весы перетянули – Камышев, оказался потяжелее своего «любимого бригадира, начитанного человека». Кроме того, Камышев одним махом распутал все мысли Петра. Да, для него Камышев не безразличен, присмотреться к нему построже не мешает. Прошлый отпуск весь ушел на гулянки, танцы с гармошками, теперь другое дело. Вряд ли и Камышев попусту тратит на него свое время.
В кабинет без стука протиснулась игривая, складная фигурой и празднично одетая бабенка.
– Прошу простить, товарищи начальники, – кокетливо поправляя волосы под платком, сказала она. – Ждала, ждала, решила без доклада. Свое же, кровное правление. Можно присесть?
Камышев придвинул ей стул.
– Садись, милая. Чем можешь оказать доверие своему кровному правлению?
– Безвозвратной ссудой, Михаил Тимофеевич, – нараспев ответила женщина, покачиваясь на скрипевшем стуле.
– Сколько и какой?
– Муки прошу, деньгами тоже прошу. Заявление у этого вашего молодого, кучерявенького. Может, какие там точки или запятые не на месте поставила… Извините…
– Разберемся, посоветуемся на правлении.
– Спасибо, заранее спасибо. Еще прошу, Михаил Тимофеевич, – затараторила женщина, озорновато поглядывая на Петра, – коней дать или машину на воскресенье.
– Для чего?
– Тоже спрашиваете! – Женщина застенчиво засмеялась. – Нужно в город… Женские дела…
– К доктору, что ли, опять?
– Ну зачем вы пытаете, Михаил Тимофеевич? Разные дела-то бывают.
– Коней не будет, – отрезал Камышев.
– Как так не будет?
– Очень просто. Горький опыт! Как воскресенье, так подавай тебе транспорт!
– А зачем он мне в будний день!
– Да доктора в воскресенье не принимают! – в сердцах прикрикнул Камышев. – Ведь врешь, ясное дело врешь.
Женщина сердито поджала губы, обратилась к Петру:
– Вот они нас как привечают.
Петр покрутил в руках бескозырку, делая вид, что внимательно перечитывает надпись на околыше.
Камышев взял бабенку под локоть, приподнял со стула и миролюбиво вывел из кабинета.
– Замечаете, какая непоследовательность? Возмутился, от души возмутился и сразу осадил назад… – Латышев неодобрительно прислушался к затухающему спору за дверями. – У него у самого еще живучи настроения собственника… в колхозном масштабе. Его легко уговорит вот такая взбалмошная бабенка. Конечно, легче всего завоевывать дешевый авторитет, меняя на него интересы государства…
Вернулся смущенный Камышев. Занял место за столом.
– Успокоил? – спросил его Латышев.
– Успокоил.
– Чем?
– Обещал.
– Напрасно.
– Знаю.
– А потакаешь.
– Колхоз – большая крыша. Пришла непогода – есть где спрятаться.
– Она же перекупщица, какая для нее непогода? Ты же знаешь. Ей бы только на базар…
– У всех базар в голове, Латышев, – проговорил Камышев, – так уж испокон веков крестьянский ум устроен. Пока идет перестройка, снисходить нужно.
– Ненормально же это.
– Почему ненормально? Колхозник честно выполняет хлебозаготовки, мясопоставки, масло сдает, яйца, шерсть, о цене не думает.
– А излишки, Михаил Тимофеевич? Базар да базар. Только и слышишь.
– В терны густые заберемся – сами не продеремся. Раз государство колхозные рынки держит, значит, базар нужен. Нет в нем зазора. Наше дело – двигать колхозную жизнь. Сделать всех колхозников зажиточными. Без базара как сделаешь?
– Мы еще продолжим этот разговор.
– Я, милый мой человек, партийной учебы не пропускаю, меня нелегко в гололедку расковать. А потом – у меня факты!
– Какие факты?
– Десятое заявление поступило за неделю, бабы на шелководство просятся, на коконы, а кукурузу не хотят рушить.
– И что же?
– Отгадай загадку.
– Ты же сам мудрец, Михаил Тимофеевич.
– Что тут мудрить, все ясней ясного. – Камышев вытащил из папки бумагу и передал ее Архипенко.
– На третейское разбирательство? – Петр улыбнулся.
– Погляди…
Петр узнал почерк Маруси. Чувствуя, что краснеет с затылка, он вслух прочитал бумагу. Матрена Кабакова тоже просила перевести ее с полеводства «на коконы».
– Какой же вывод, Михаил Тимофеевич? – спросил Латышев.
– Не понял разве?
– Понял буквально. – Латышев сам перечитал заявление, поднял на Камышева холодные глаза.
– Каждое заявление колхозников, как басня, – пояснил Камышев, – оно коротко, просто и содержит смысл, не выраженный словами… Ты же знаешь, что всех работающих на коконах мы отовариваем на трудодни шелками, точно так же, как за свеклу – сахарным песком и хлопчаткой. Вот у Матрены и созрела мысль: добыть дочке шелковое платье натурой с трудодня. А дочка – невеста! Как ты думаешь, Петр?
– Бьете вы, как из зенитного автомата, – пробурчал тот, не ожидавший такого вопроса.
– Я, милый ты человек, бью по видимой цели, а?
– Пожалуй, по видимой…
– Ты не смущайся, старшина, – ласково заметил Камышев. – У нас свой порядок. Нас в райкоме похвалили за формирование новых семей. Тебя здесь два года не было? Ну вот, за это время сформировали пятьдесят шесть новых семейств. Точно, Латышев?
– С Хорьковым – пятьдесят семь, – поправил Латышев.
– Хорьков сам сформировался, не напоминай! Каких лошадей мне запалил, хищник! – Камышев положил руки на плечи Петру и поглядел на него своими действительно фанатичными глазами. – Каждой новой семье – дом… Мать не бросишь? Хорошо! Чем другим поможем. А я – посаженным отцом… Были мы с твоим отцом дружки-приятели. Верь Камышеву, верь мне, как отцу, худо тебе не сделаю…
Петр и Латышев вышли из правления вместе. Улица с запыленными акациями была безлюдна, лишь изредка показывалась на ней машина или повозка. Где-то в переулке перекликались женщины: казалось, они бранятся.
– Вы куда? – спросил Латышев.
– Туда, в ту сторону, – Петр неопределенно махнул рукой. Ему хотелось повидать сегодня Марусю.
– Мне по пути.
По-прежнему называя Петра на «вы», Латышев спросил, окончательно ли Петр решил вернуться в станицу.
– Окончательно.
– Рассчитываете работать в артели?
– А где же еще?
– Ну, работать можно где угодно. В райкоме место подберут. – Латышев указал на элеватор: – Можно и туда пойти, директором. Не клят и не мят, а деньги живые.
– Я не думаю о деньгах.
Латышев окинул Петра снисходительным взглядом.
– Не мешает и об этом подумать. Сейчас у вас на военной службе таких вопросов не возникает. А вот как отпустят на свои харчи, задумаетесь.
– Тогда будет видно.
– Я по-дружески. Не обижайтесь. Камышев, как я понял, намечает вас в бригадиры-животноводы. С материальной стороны в лучшем случае в месяц выйдет пятьсот. Если и зерно перевести на рыночную стоимость.
– Мне хватит.
– Смотрите. Самое, главное – ясно видеть поставленную перед собой цель. Если видишь цель, пусть даже отдаленную, в конце концов обязательно в яблочко попадешь.
– Если глаз верный.
– Сигнальщик должен иметь верный глаз, не так ли?
– Безусловно.
– Вы, как я слышал, за технику ратуете. Понятно. На кораблях только ее и видишь. Все приказы техника выполняет. Но техника есть техника, а главное – люди. Вначале, после войны, техники не было, а дело шло. Люди с лопатами в поле выходили, на коровах пахали, руками жали. В сундуках зерно на элеваторы возили: тары не было. Тракторы по винтикам собирали. На утильсырье фактически работали, а темпы набирали… А иной раз и машин нагонишь, а выйдет пустяк.
– Бывает и так, – уклончиво сказал Петр, толком не понимая, с какой целью Латышев завел эту беседу.
– Вы к Кабаковым? – догадался Латышев.
– Думаю зайти.
– Что ж, счастливо. От меня им привет.
С юности знакомая улица теперь утратила для Петра свое очарование. Дорога с кривыми колеями поступку, с высохшими лужами, хатенки саманные или турлучные, под камышом, дворы, почти все разгороженные… Только высокие разноцветные мальвы и яркие кусты желтой гвоздики в палисадниках как-то скрашивали невеселый вид.
В одной из этих хат жили Кабаковы. Забор еще кое-как сохранился, и то хорошо. В ворота давным-давно не въезжали, да, видимо, и не открывали их, корову выгоняли через калитку. Петр медленно прошел к хате. Его охватили воспоминания, нахлынувшие из недалекого прошлого.
Появись Маруся – и все решилось бы сразу, тут и стены помогли бы. Застигнутая врасплох Матрена Ильинична гостеприимно засуетилась, извинялась, что дочки нет. Таить нечего, материнские чувства обуяли ее, и она не могла, да и не старалась скрыть своей радости от дорогого гостя. Давно уже, не только в мыслях, считала она Петра своим, готовила ему из последних крох невесту.
Петр сидел на знакомой, отмытой до желтизны сосновой лавке и наслаждался отдыхом в этой прохладной чистой комнате с земляным, недавно вымазанным полом, с наведенными на нем глиною узорами. Студеное молоко приятно холодило десны. Пахло свежим хлебом, прикрытым на столе холстинным рушником, и мятой, развешанной пучками в бывшем святом углу.
– Может быть, сбегать за Марусей? – предложила Матрена Ильинична; она то и дело выскакивала за порог. – Только не знаю точно, где она: или в комсомоле, или у Татарченковых. Обещала к ним… Сбегать?
Куда вы побежите!.. К Татарченко через всю станицу, а комсомол сейчас в поле, как на фронте. Лучше расскажите, не трудно ли корону держать. Как с кормами?
Женщина присела напротив Петра, распустила концы платка, и невеселые ее глаза заметались в каком-то испуге.
– Опять, что ли, покушаются на наших кормилиц? Кто, Камышев говорил или Латыш?
Немного успокоенная Петром, Матрена Ильинична заговорила:
– Без коровы разве прокормились бы? У меня трое детей. Двое школьников. Им и книжки нужны, и тетрадки, и пальто, и обувь. Много ли я от них наработаю в колхозе? Маруся в техникуме, стипендия есть, а тоже помогать надо; спички нужны, керосин…
Все это Петр уже слышал от своей матери: вечные тревоги и заботы. Какая чепуховина – коробок спичек, а тут и он значил немало. Копейками тут не бросались.
Вдова называла свою корову сберкнижкой, кормилицей и другими именами, а когда разговор касался кормов, – бедолагой и разнесчастной.
– Пасти, Петя, бедолагу негде. Раньше хоть оставляли выгоны, а теперь распахали все, под самые оконные стеклышки. В колхозе что дадут? Солому. Парить ее надо, а топлива нет. На ферме и то коровенки к весне от ветра шатаются, а о наших разнесчастных буренках и не спрашивай…