Разумеется, Уильям не сказал, что его мало волнует уровень развития общества. Но Кавалер догадался. Если бы племянник не представлял себе, что произойдет, когда его коллекции станут доступны для других и опытные знатоки определят их истинную стоимость, чтобы прикинуть, что у него имеется…
— Ничто так не ненавистно мне, как думы о будущем, — прервал его мысли Уильям.
— Тогда прошлое — это ваше…
— Не знаю также, люблю ли я прошлое, — снова нетерпеливо перебил его племянник. — Так или иначе, в прошлом любви места нет.
Здесь Кавалер впервые в жизни испытал искушение взять реванш. И это нетрудно сделать, использовав собственное огромное преимущество. Его родственнику никогда не приходилось решать, приобретать ту или иную вещь ради удовлетворения своей прихоти или для хорошего размещения капитала. Кавалер же всегда думал об этом. Уильям воспринимал коллекционирование всего лишь как рискованное вложение денег в бесконечность, в неизвестно какую ценность, в вещи, которые не нужно считать или взвешивать. Он не испытывал никакого удовлетворения от записей коллекционных предметов в инвентарные книги. В них, сказал бы Уильям, описывается только то, что имеет конец. Ему совсем не интересно знать, что у него собрано сорок японских лаковых шкатулок маки-ё, тринадцать статуй святого Антония Падуанского и мейсенский фарфоровый столовый сервиз из трехсот шестидесяти трех предметов. А также шесть тысяч сто четыре тома из великолепной библиотеки Эдуарда Гиббона[83], которые он купил оптом, узнав о смерти великого историка в Лозанне. Его труд «История упадка и разрушения Римской империи» Уильям на дух не переносил, но об этом вслух не распространялся. Он не только знал точно, что у него есть, а чего нет, но иногда приобретал вещи не для того, чтобы иметь их в своей коллекции, а дабы они не попали в руки других коллекционеров.
— В некоторых случаях, — размышлял Уильям, — мне достаточно просто знать, что та или иная вещь у меня имеется.
— Но если не смотреть на имеющиеся у вас произведения и не трогать их, — с недоумением произнес Кавалер, — то не познаешь и красоту, которую все поклонники искусства, все поклонники… — Он собирался сказать: «Желают познать».
— Красота, — опять не дал ему договорить племянник. — Кто более меня чувствует красоту? Мне расхваливать красоту не надо! Но все же есть кое-что выше красоты.
— Что же?..
— Нечто мистическое, — сухо сказал Уильям. — Боюсь, вам не понять этого.
— Ну нет, мне-то можно об этом сказать, — не согласился Кавалер, довольный этим спором и ясностью своих мыслей. А ясность мысли приходит к нему теперь нередко с запозданием потому, решил он, что ему давно не доводилось вступать в споры или затрагивать в беседах научные проблемы. Все время приходилось пересказывать какие-то анекдотики. — Ну-ка, скажите мне.
— Надо забраться как можно выше, — торжественно произнес Уильям. — Ну вы знаете. Я достаточно понятно говорю?
— Достаточно понятно. Вы имеете в виду свою башню?
— Да, если угодно, именно мою башню. Я удалюсь в башню и никогда больше не спущусь вниз.
— Таким образом, вы отрешитесь от мира, который осуждаете за дурное обращение с вами. Но вы также и себя заточите в келье.
— Как монах, который стремится…
— Но вам никак нельзя утверждать, что вы живете, как монах, — со смешком перебил его Кавалер.
— Нет, я стану монахом! Но вам, конечно, не понять меня. Вся эта роскошь, — Уильям пренебрежительно махнул рукой на узорные индийские подвески и вычурную старинную мебель, — не что иное, как орудие духа, а не плеть, висящая на стене в келье у монаха, которую он снимает по ночам, чтобы стегать себя и тем самым очищать душу от греха.
Кавалер прекрасно понимал, что значит окружить себя прекрасными, поднимающими настроение вещами, сделать так, чтобы чувства всегда оставались обостренными, а дар воображения не простаивал. Но вот представить себе, чтобы вожделение коллекционера устремлялось к чему-то высшему, нежели искусство, к чему-то более обаятельному, чем красота, этого он понять никак не мог. Он был охотником за счастьем, а не за блаженством. Размышляя о счастье, Кавалер никогда еще не пытался найти глубоких расхождений между счастливой жизнью и достижением экстаза. Экстаз, сказал бы он, не только предъявляет необоснованные требования к жизни, но должен также внушать отвращение.
Как сексуальные чувства, когда они концентрируются в желании беззаветной привязанности или в самозабвенной любви, выливаясь потом в страсть и привычку, а тяга к искусству (или к прекрасному) может со временем выразиться в ощущении избытка и от перенапряжения исчезнуть.
В действительности любовь — это желание умереть от любви. Или жить только внутри любви, что, собственно говоря, одно и то же. Взлететь и никогда не приземляться.
— Хочу это, — говорите вы. — И вон то. И то. И еще это.
— Заметано, — отвечает любезный продавец.
Если вы достаточно богаты и можете покупать все, что только пожелаете, то, вероятно, захотите перенести свои устремления в погоне за недостижимым и ненасытным на строительство какого-то причудливого и замысловатого здания, чтобы жить там и размещать свои коллекции. Такой дом явится самой законченной формой фантазии коллекционера об идеальной самостоятельности и изолированности.
Итак, вы говорите своему архитектору:
— Хочу это. И вон то. И то. И еще это.
А архитектор приводит свои доводы против.
— Это невозможно. — Или: — Я не понимаю.
Вы пытаетесь объяснить. Применяете нечестивое слово «готика» или еще какое-то название устарелого стиля, соответствующее обсуждаемой эпохе. Похоже, архитектор начинает понимать. Но вам вовсе не хочется, чтобы он понимал. «Я подумываю о восточном стиле», — говорите вы, имея, однако, в виду лишь декор в восточном духе, позволяющий, на ваш взгляд, уйти от того состояния, которое вы называете видением или провидческим трансом.
Архитектор все же выполняет, хотя и с трудом, ваши прихоти, все-таки вы ведь самый щедрый клиент, с которым ему приходилось иметь дело. Однако как бы точно он ни воспроизводил ваши задумки, все равно вы полностью не удовлетворены. Без конца требуете переделок и дополнений в конструкции. На ум то и дело приходят новые фантазии. Или же новые уточнения и усовершенствования старых замыслов, которые вынудили вас взяться за строительство этого здания в первую очередь.
— Мне нужно большего, — говорите вы измученному придирками подобострастному архитектору, который теперь начал игнорировать некоторые указания чудаковатого заказчика или кое-что упрощать по-своему. — Большего, большего.
Постройку такого здания явно никогда не закончить.
Вам кажется, что еще чуть-чуть и все будет завершено, однако конца-края так и не видно.
И только потому, что замок был недостроен (собственно говоря, его никогда и не удастся достроить), Уильям решился показать его, выставить, так сказать, на театральные подмостки. Поскольку никто из них, даже герой, не мог переиграть и превзойти его.
Он распорядился подвесить факелы на деревья по пути следования и выставить группы музыкантов вдоль специально прорубленной для проезда карет просеки и еще несколько музыкантов разместить в глубине леса, чтобы отражать торжественное эхо. Все это делалось для удовольствия гостей, пока те будут проезжать в сумерках через лес. Когда первая карета выехала на открытую поляну, еще не стемнело и можно было разглядеть флаг героя, развевающийся на восьмиугольной башне громадного крестообразной конструкции здания, уже обрамленного цепью декоративных башенок, фронтонов, закрытых балкончиков и крепостных башен. Флаг героя был единственной уступкой Уильяма во всем этом театрализованном представлении в честь самого знаменитого в Англии человека.
Хозяин пригласил гостей войти в замок со стороны западного трансепта[84] и провел через большой зал в комнату, которую называл приемной кардинала, где на длинном узком обеденном столе стояла серебряная посуда для банкета. После обильного застолья супруга Кавалера показала пантомиму: настоятельница монастыря приветствует новых послушниц, пришедших постригаться в ее обитель.
— Похоже, очень уместная сценка, — подковырнула она Уильяма после представления.
Внутри здания вдоль стен почти везде громоздились подмостки, а на них стояли пятьсот темных фигур местных мастеровых, плотников, штукатуров и каменщиков, которых Уильям нанял для этого на круглые сутки. Нервно посмеиваясь и ругая напряженным высоким голосом медлительность архитектора и нерасторопность строителей и тут же сменяя гнев на милость при виде восхитительных контуров будущей постройки, Уильям повел гостей по сводчатым коридорам и галереям, освещаемым серебряными канделябрами, поднимаясь и спускаясь по винтовым лестницам. Кавалерская жена, которой до родов оставался какой-то месяц, безбоязненно карабкалась вместе со всеми. Кавалер ухмыльнулся при виде фигур с капюшонами на головах, державших в обнаженных мускулистых руках высокие, тонкие восковые свечи, освещающие путь.
— А это кафедральный собор искусства, — объяснил хозяин гостям, — где все сильные чувства, которых жаждут наши органы с ограниченным восприятием, будут усилены, а все возвышенные мысли, порожденные нашим слабым духом, будут разбужены.
Затем Уильям продемонстрировал галерею длиной сто двадцать метров, где разместится коллекция его картин. Показал и куполообразную библиотеку. И музыкальный салон, где он будет исполнять на клавишных инструментах всякую достойную слуха музыку и установит резонирующие звук устройства. Несколько комнат, предварительно подготовленные для осмотра, были обиты панелями и увешаны голубыми, пурпурными и багряными переливчатыми тканями.
И тем не менее Уильям, похоже, все больше нервничал и проявлял беспокойство, ведь его гости никак не могли взять в толк, что же такое они осматривают.
— А вот и моя молельня, — пояснил он.
Присутствующие должны были представить себе, что это небольшое помещение сплошь заполнено золотыми подсвечниками, эмалированными ковчегами[85] и чашами, набитыми драгоценностями. Веерный купол молельни будет покрыт изнутри сверкающим золотом.
— А здесь вообразите себе двери, обитые фиолетовым бархатом с пурпурно-золотистой вышивкой, — говорил между тем Уильям. — А для этой вот комнаты, я зову ее убежищем, будут сделаны окна с решетками, как в исповедальнях.
— Я что-то замерз, — тихонько пробормотал Кавалер.
— И у каждого из шестидесяти каминов, — невозмутимо продолжал пояснять Уильям, — будут стоять золотые филигранные корзинки с углем, в который подмешаны благоухающие вещества.
Темень, холод, мерцающий свет факелов и свечей — от всего этого Кавалер почувствовал, что заболевает. Его супруга, которой тяжело было долго стоять на ногах, попросила разрешения присесть где-нибудь на стуле или на скамеечке. У героя от дымящих и коптящих факелов болели и слезились глаза.
Потом Уильям показал палату откровения, где пол будет покрыт полированной яшмой, и там же, в этой палате, его и похоронят.
После этого продемонстрировал помещение, где будет устроена малиновая гостиная для официальных приемов, обитая узорчатым шелком малинового цвета, и желтую прощальную гостиную, обтянутую шелком соответствующего цвета.
Наконец Уильям привел их в огромное помещение, расположенное прямо под главной башней.
— Восьмиугольный зал. Вообразите себе дубовую стенную панель и цветное витражное стекло на всех взмывающих вверх арках, а в центре большое окно, — сказал он.
— Ой, смотрите-ка, — воскликнула Кавалерша. — Ну прямо как в церкви.
— По моим прикидкам, высота этого зала достигает почти сорока метров, — заметил герой.
— Пока можете вообразить себе что угодно, — раздраженно продолжал Уильям. — Но когда строительство закончится, мое аббатство не оставит места для воображения — оно само воплотится в осязаемые формы.
Ему хотелось показать еще много чего, чтобы удивить и ошарашить гостей. Но под конец он все же разочаровался, поскольку был не единственным оригиналом среди коллекционеров, как ему думалось. Да и реакция публики его не удовлетворила. От сына сельского священника, этого привидения, засунутого в адмиральский мундир, чьи интересы (не считая, конечно, интереса к жене Кавалера) заключались только в одном: убивать, как можно больше людей, он ничего не ждал. Равным образом никаких особых надежд не возлагал и на любовницу героя, принадлежащую к той достойной сожаления породе людей, которые изливают восторг по всякому пустяку. Но, может, он ждал какого-то одобрения от ее супруга, мужа незабвенной Кэтрин, от своего привередливого престарелого родственничка с высохшим, костлявым лицом и ничего не выражающим взглядом? Да нет, и от Кавалера он тоже ничего не ожидал. «Когда мне было двадцать лет, я дал себе зарок, что всегда останусь ребенком, — подумал Уильям, — и я должен быть теперь по-детски ранимым и по-детски желать, чтобы меня все понимали».
Он никогда не будет принимать у себя гостей, даже когда строительство аббатства продвинется настолько, что можно будет поселиться в нем. Это был не кафедральный собор, а скорее, замок, но только для посвященных — тех, кто разделял его мечты и подобно ему перенес великие муки и испытал разочарование.
Однако будущее может по-своему распорядиться этими грандиозными памятниками сентиментальности и постоянного игнорирования в собственных интересах благочестивого саботажа строителей. Последующие поколения станут, наверное, считать, что владелец этих монументов сошел с ума, понастроив черт знает чего, а на экскурсиях с гидами изумленные зеваки будут смотреть на все это, раскрыв рот, а когда охрана отвлечется, зайдут за вельветовые канаты и начнут бесцеремонно трогать собранные отовсюду драгоценности и ощупывать шелковые портьеры, понавешанные явно от избытка мании величия.
Но на самом деле аббатство Уильяма, этот величественный предшественник всех вычурных эстетических дворцов и домашних любительских театров, воздвигнутых от пресыщения и тщеславия в последующие два века, не смогло уцелеть и таким образом избежало участи сказочных замков «Диснейленда», выстроенных на потеху экскурсантов Д’Аннунцио[86] в Италии и Людовиком II Гессен-Дармштадским в Южной Германии. Так и не завершенное аббатство с самого начала, еще в процессе строительства было обречено на разрушение. А поскольку этот соборный храм искусства со всеми его витиеватыми аренами для выражения собственного драматизма был воздвигнут главным образом для антуража башни, то, само собой разумеется, что судьбу башни разделило и все здание. Башня стояла двадцать пять лет, но вскоре после того как имение Фонт-хилл было продано, она все же рухнула, и глыбы прогнившей штукатурки и пересушенной извести обрушились на аббатство и погребли под собой значительную его часть. И никому в голову и не пришло сохранять в неприкосновенности то, что от него осталось.
Вещи стареют, разрушаются, ломаются и рассыпаются в прах. «Таков закон нашего мира, — подумал Кавалер. — Мудрость возраста». А те, которые сочли нужным отреставрировать или починить, будут вечно носить на себе следы полученных когда-то повреждений.
Однажды в феврале 1845 года, средь белого дня, в Британский музей зашел молодой человек, лет девятнадцати, и прямиком направился в неохраняемый зал, где за стеклом находилась «портлендская» ваза — один из самых ценных и знаменитых экспонатов, — переданная музею во временное пользование в 1810 году четвертым герцогом Портлендским. Молодой человек схватил эту вазу, названную потом «редкой антикварной скульптурой», поднял и с силой швырнул об пол, разбив на мелкие кусочки. Затем он негромко свистнул, присел на корточки и стал с удовлетворением любоваться содеянным. На шум сбежались служители.
Вызвали констеблей, и молодого человека препроводили в полицейский участок на Боу-стрит, где он назвался вымышленным именем и указал ложный адрес местожительства. Директор музея сообщил о случившемся герцогу, а хранители ползали по полу на коленях и подбирали все кусочки, стараясь не пропустить ни одного. Преступник, оказавшийся студентом богословия, исключенным из колледжа Тринити после нескольких недель обучения, на суде вел себя довольно развязно. Когда его спрашивали, что толкнуло его на такой бессмысленный акт вандализма, он отвечал: был пьян… испытывал нервное потрясение… или что ощущал страх перед всем увиденным… или, дескать, ему послышались голоса, приказывающие разбить вазу… его принудила к этому Фетида, изображенная в ожидании жениха… или что он подумал, будто камея на вазе возбуждает сексуальное вожделение, а это является богохульством и оскорблением христианской морали… или что это был своеобразный вызов — все восторгаются такой великолепной вещью, а он бедный, одинокий и несчастный студент.