Молчание неба(Избранное) - Кожухова Ольга Константиновна 16 стр.


Женька, Женька, что же это ты подкачала, а?!

Держись! Ты же храбрая, смелая.

Ты ведь помнишь, как мы воевали?!

Глава вторая

1

Петряков выскочил на крыльцо, в темноту. Отряхнулся брезгливо. Там, внутри него, еще все клокотало. «Зачем? Почему я обязан?! Кто сказал? Исходя из чего? А на кой черт мне это?»

Ему хотелось заплакать, выматериться. Но он только тяжело перевел дыхание. Постоял, остывая. Потом с осторожностью — рана в ноге все еще давала себя знать — заковылял по ступенькам вниз, в сырую и темную прохладу каменного двора.

Ощупью нашел Ястреба, отвязал его от коновязи.

Ощупью вскочил в седло.

— Но! Пошел…

Ястреб чутко прислушался.

Прежде чем сделать первый шаг за ворота, Ястреб теперь всегда чутко прислушивался. Конь был беженец. Он отступал с женами и детьми командиров от самой границы, от Буга, и, добравшись наконец до глубокого тыла, приобрел все повадки большого, напуганного войной, осторожного зверя.

Петряков тоже прислушался.

Где-то на большой высоте противно нудил самолет. За три месяца войны этот нудный, ноющий звук хорошо уже знали все: и животные и люди. Воздух мелко дрожал, отзываясь на голос чужого мотора.

Воздушная тревога здесь, в Старой Елани? В самой глубине, в самой тишине страны? Что это значит?

Петряков вскинул голову. Кровь в висках начала в ответ тоже мелко дрожать, убыстряя свой гон.

Он хотел успокоить себя: «Ерунда! Это просто случайность. Не может быть, чтобы у немцев так работала разведка! Просто фриц залетел сюда сдуру. Ну откуда ему известно, что тут делается, у нас в городе?!» — недоумевал Петряков, глядя вверх, в лиловое небо, по которому уже протянулись белесые полосы прожекторов.

За рекою, во мгле, передернувшись, бухнули зенитки. Гул мотора стал медленно удаляться в сторону запада. Вскоре он смолк совсем.

Город спал.

Все так же в тихих улочках, в садах зрели яблоки.

Все так же за окнами дышало теплом русской печи мирное тыловое житье. Стук подков Ястреба по булыжнику был единственным будоражащим город звуком, и он теперь отдавался в груди Петрякова слепой, гулкой болью.

«Нет, ведь это не случайно, что фашист залетел сюда, за тысячу верст от переднего края, — размышлял Петряков. — Не случайно. И именно в тот день, когда на станции разгружаются эшелоны! Разве это случайность, что там, на границе, в самые первые дни войны немцы уничтожили многие наши аэродромы, нашу новую технику, запасы горючего?!»

Он поморщился от воспоминаний.

Петряков успел побывать в переделке. Уже на четвертый день войны он работал военным хирургом в полку: оперировал раненых при свете коптилки. Ел ржавые сухари, пахнущие мышами. Спал на дне окопа, не раздеваясь и не снимая сапог. Вместе с полком ходил врукопашную, был ранен и потом три с лишним недели отвалялся на жесткой госпитальной койке. Теперь он хорошо знал, чем расплачиваются за беспечность.

Услыхав голос чужого мотора здесь, над Старой Еланью, Иван Григорьевич хмуро задумался и долго глядел в осеннее низкое небо с белыми ниточками падающих звезд. Что там происходит сейчас, на войне? Почему сюда залетел самолет? Не иначе, ожидай еще новую какую беду…

Когда-то война рисовалась Петрякову существом довольно порядочным: вот это можно делать на войне, а этого нельзя, не полагается. Нельзя, например, убивать стариков и детей. Или женщину. Или пленного. Нельзя бросать бомбы на лазареты, тем более если на их крышах отчетливо прорисован большой красный крест.

Но то, что он увидел там, на западе, оказалось ни на что не похожим. Теперь Петрякову представлялось: мир треснул по швам, а люди — на грани безумия. Словно болт в гигантской машине сорвался с нарезки — и вот бешено крутится огромное черное колесо, дробя и ломая все, что встретится на пути: дерево так дерево, город так город, женщину так женщину! Теперь в ночных длинных кошмарах ему виделись одни и те же распяленные в крике сухие рты, обгоревшие, скрюченные в суставах пальцы, дом в одну стену, лестница, ведущая в пропасть, ребенок с оторванной головой. Каждую ночь набегали, как в кинокадре, чьи-то расширенные, обезумевшие глаза. И Петряков задыхался от своих повторяющихся липких снов. Просыпался с грохочущим, скачущим сердцем. Вместо гулкого, летящего обломками неба над ним мирно белел госпитальный, с лепниною потолок.

— Что, военврач? — шептал белый от гипса сосед. — Все воюешь? В атаку, ура?

— Да, — растерянно отвечал Петряков. — Все воюю, ура…

Он знал: у него теперь только один путь. Снова в полк, на передовую. Чтобы никто не бросил упрека: «А где был ты, когда мы умирали?» Он хотел отомстить за все: за себя, за смерть товарищей, за ту сельскую, «простейшую, как амеба», больничку, в которой накануне войны начинал работать врачом. В больничке теперь нет ничего: все разгромлено, уничтожено гитлеровцами — одни черные трубы. Но он сотни раз во сне возвращался на этот порог, входил в эти палаты, распахивал эти окна с видом на речку и выгон и слушал, как старшая медсестра докладывает о прошедшем дежурстве.

Всю жизнь собирался он прожить мирно в сельской глуши. Жениться на сельской учительнице и нажить с ней полдюжины белоголовых ребятишек. На рассвете вставать, на закате ложиться. Кружка свежего, парного молока и шершавый ломоть еще теплого хлеба, сеновал, тяжелые вздохи коровы, жующей свою вечную жвачку… О чем ему было еще и мечтать, молодому врачу?

Ради этой простой, мирной жизни, возвращения в эту больничку он и пошел добровольцем на фронт на четвертый день войны. Ради близкой, скорой победы.

Однако тяжелое ранение, госпитальная койка и сводки по радио очень скоро избавили Петрякова от иллюзий. Он понял; близкой, скорой победы ему не видать. За победу еще нужно бороться и бороться. А сейчас там, на фронте, на счету каждый штык — и он заметался по госпиталю на костылях, врываясь без стука в кабинеты начальства, грозя, бранясь и строго упрашивая.

Поскольку рана хорошо заживала, госпитальное начальство охотно пошло навстречу желанию молодого хирурга. Его выписали досрочно. Но не в действующую армию, не на фронт, не в старый полк, где он начинал свою военную службу и где был ранен, а в «довольно-таки глубокий тыл», как с усмешечкой объяснили в штабе округа, оформляя его начальником санитарной части полка, в пехотную дивизию. Огорченный, измученный ожиданием и несбывшимися надеждами, Петряков отмахнулся от того факта, что дивизия существовала пока только лишь на бумаге. Он знал: в военное время пехотные дивизии формируются быстро, месяц-два — и на фронт!.. Главное было в том, что его назначили врачом не в тыловой госпиталь и даже не в медсанбат, а снова в полк, в знакомую обстановку.

Так он попал сюда, в Старую Елань, на берег реки.

Дивизия с трехзначным порядковым номером действительно существовала пока лишь на бумаге. Еще не было ни людей, ни оружия. Еще только выходили из пунктов отправления эшелоны с мобилизованными. Еще только выписывались со складов винтовки и боеприпасы, продовольствие и снаряжение. Еще только сходили с конвейеров оборонных заводов минометы и пушки. Но здесь, в густых лесах, вокруг небольшого районного центра в глубине Черноземья, уже шла своя напряженная армейская жизнь.

Каждый день в полк прибывали со станции ротные и взводные командиры. Это были и старые, опытные кадровики, побывавшие в самом пекле и, подобно Ивану Григорьевичу, успевшие отлежать свой срок в медсанбатах и госпиталях; и совсем новички, еще «не обструганные» лейтенантики, только-только из военных училищ; и лобастые бородатые «запасные», бог весть из каких резервных глубин: агрономы, прорабы, учителя, неумело натянувшие на себя военную форму и еще не отвыкшие от вольготных штатских привычек.

Петряков очень быстро освоился на новом месте, свыкся с порядками и считал себя старожилом, в отличие от новичков. За какие-нибудь две недели он успел дочерна загореть на позднем солнце бабьего лета, полюбить неумолчное бормотание близкой реки, голоса певчих птиц в чащобах и запахи гнилых, перезрелых ягод малины и ежевики на лесных ослепительно желтых от кленов прогалах.

Он не знал, что и это придется терять.

2

Плотно слившись в единое целое, конь и всадник двигались неторопливо, каждый думая о своем. Под копытами Ястреба на дороге чуть похрустывали мелкие острые камни: это был еще город.

Вскоре Петряков миновал большое колхозное поле картофеля, еще не убранное, и свернул с шоссе на лесную тропу. Здесь была уже глухомань, бурелом. Лес тянулся на многие километры.

Ястреб фыркнул, наткнувшись мордой на низкие влажные ветки кустарника: там что-то коротко зашелестело. Может, вышел на ночную охоту еж, может, просто сорвался с ветки сухой лист, но конь вдруг вздрогнул всем телом и пошел как-то нервно, сторожко, заносясь правым боком. Петряков дернул поводья.

— Но, балуй! — крикнул он и занес плеть, чтобы ударить. Но не ударил.

Он любил это рыжее существо с белой челкой и в белых чулках, с длинной гривой. С ним легко было молчать, легко разговаривать, даже грустить. В такие минуты лошадь становилась особенно чуткой.

Иван Григорьевич ехал ночными опушками леса. Где-то близко темнела река. Дыхание ее ощущалось в терпком запахе ила, лягушек и лиственного гнилья. Сейчас будет дамба, обсаженная длинноствольными серебристыми тополями. Потом крутой спуск к реке и грубо сколоченный саперами мост. За ним, сразу же наизволок, — землянки второго стрелкового полка. Там, в санчасти, Петряков должен взять свои вещи и проститься с друзьями, чтобы завтра уже, на рассвете, быть в городе.

Да, недолго он пожил здесь. Не пришлось…

Всего два часа назад Ивана Григорьевича с нарочным вызвали в штаб дивизии к генералу Осипу Федоровичу Маковцу, человеку суровому и недоступному, — и разговор был коротким. Пришлось подчиниться приказу.

Теперь он возвращался в полк лишь затем, чтобы взять вещи и продовольственный и вещевой аттестаты.

Ястреб хрустнул срубленной веткой, тихонько, обрадованно заржал. Ветер прошел по верхушкам деревьев, донес запах полковой походной кухни: смолистого дымка от углей, пригорелой гречневой каши. Меж сосновых стволов мелькнул синеватый луч штабного фонарика.

— Стой! Кто идет?

— Свои…

Петряков усмехнулся: здесь уже было теперь не свое, здесь теперь все было чужое.

Иван Григорьевич бросил поводья дневальному и, откинув брезентовый полог в дверях, вошел в штабную землянку.

3

Они не ужинали. Ждали его. На столе стояли тарелки, миски, щербатые чарки из литого стекла, солонка и хлеб, нарезанный большими ломтями. Тускло светил фонарь, подвешенный над столом на помятом крюке. В приземистой печке из заржавленного гофрированного железа потрескивали березовые дрова.

Заслышав прихрамывающие шаги Петрякова, командир полка майор Матвей Железнов порывисто обернулся, сощурился. Это был высокий, богатырского сложения человек, стриженный ежиком, темноглазый, с неожиданно нежной, застенчивой улыбкой на смуглом массивном лице. Туго перетянутый ремнями, широкоплечий и ловкий, Матвей был бы очень красив, не отяжеляй его профиля квадратный подбородок. Мохнатые, кустистые брови, нависая над глазами, придавали его лицу угрюмость, даже свирепость.

Железнов выжидающе молчал.

Комиссар полка Дмитрий Иванович Шубаров лежал на нарах, подложив под голову руку, и читал вслух. Заметив, что вошел Петряков, Дмитрий Иванович отложил в сторону книгу. Ладонью пригладил белокурый хохолок на затылке.

— A-а, это ты, эскулап? Ну как, хорошо прогулялся? — спросил он, подмигивая. — Все нормально?

— Да, — сказал Петряков. — Прогулялся. Все нормально.

Иван Григорьевич швырнул на нары планшет и фуражку, грузно рухнул за стол, уткнул лицо в ладони. Долго сидел неподвижно.

Всю дорогу он думал об этой минуте и не предполагал, что расставание будет еще тяжелей. Так близко, как с этими двумя, он ни с кем еще не сживался, даже в том своем первом полку.

— Что случилось, Иван? Говори, не томи…

Петряков наконец поднял голову, протер пальцами воспаленные от напряжения, сухие глаза. Помедлив, ответил:

— Ну вот… Ухожу от вас. Все… Неужели не ясно?

— Та-а-ак… — озадаченно протянул Железнов, и на его освещенном отблесками пламени смуглом лице обозначились резкие складки, — Та-ак, — повторил он сурово. — И куда же… ежели не секрет?

— Медсанбат принимать! — Голос Петрякова зазвучал с неожиданной обидой, — На рассвете быть там…

Матвей Железнов дернулся как от боли, крякнул. Крупной сильной рукой грохнул по столу так, что солонка подпрыгнула на месте. Вскочил, сердито зашагал, заметался на «пятачке» между нарами и печкой, расшвыривая по пути ногой табуреты.

— На рассвете быть там. Ишь как быстро! — заговорил он со сдержанной силой, — А мне-то тут как жить? Мне-то с кем идти воевать? Они обо мне там помнят иль нет?! Я им кто? Вчера начальника штаба взяли, сегодня тебя. Это что еще за манера: боевые, проверенные кадры в тыл перекачивать. Нашли тоже метод… дивизию комплектовать!

Шубаров спокойно обернулся к Железнову:

— Слушай, Мотя. Он прав: приказ есть приказ.

— A-а, не трожь меня! — отстранился Матвей. — Тоже ангел-хранитель! Я знаю, что говорю. Мне, мне воевать! — Железнов гневно отмахнулся от комиссара.

Но, потоптавшись и взглянув Мите в лицо, снова сел за стол, молча стал рассматривать свой огромный, с курчавыми рыжими волосками кулак. Так же быстро, как вспыхнул, он вдруг успокоился, выжидающе кашлянул. Дотянулся до фляги, разлил по чаркам водку и, пододвинув каждому, сухо, все еще сердясь, сказал:

— Ну, на то… воля божия — и Осипа Федоровича Маковца. Будем здоровы!

Они в мрачном молчании выпили.

Красноармеец принес с кухни закопченный котелок с дымящейся разварной картошкой, миску малосольных огурцов в укропе, в листьях черной смородины и разрезанный полосатый арбуз. В землянке сразу остро запахло морозцем.

Выплевывая арбузные семечки в тарелку, Железнов покосился на Петрякова и вдруг обнажил в недоброй усмешке свои крепкие ровные зубы:

— Ну, а ты небось рад, что вырвался? А?

— Ну, ты это брось! — спокойно ответил Иван Григорьевич. — А то ведь я могу…

— Ну что? Что ты можешь?! — оживился Матвей.

Разглядывая Петрякова из-под нависших бровей в упор, как будто увидев его впервые, он вдруг мрачно и горестно улыбнулся. Голос его зазвучал с неожиданной нежностью:

— А ведь я о нас с тобой, Ваня, знаешь, какую думку-то думал? Эх!.. Не сбылось… А ведь хочешь небось знать, чего я ждал от тебя? А? — Железнов рассмеялся каким-то несвойственным ему заискивающим смешком, — ну, сказать или же не сказать? — спросил он, осторожно изучая выражение лица Петрякова. Тихо произнес, как бы про себя и не глядя на Ивана Григорьевича: — Я ведь так запланировал, чтобы и лишку не мучиться… Как другу небось… Э-эх, Ваня! Лишил меня… Зачем легкой смерти лишил?! — Он снова хватил по столу кулаком.

— Хватит! Будет тебе! — спокойно заметил Шубаров.

Но, щурясь острыми голубыми глазами на желтый, прыгающий в печке огонь, он и сам на мгновение застыл, погруженный в раздумье. Как будто и перед ним, обдав вечным мертвенным холодом, промелькнуло какое-то странное, слепящее душу видение; пронеслось — и исчезло. Он резко тряхнул головой, отгоняя его от себя.

— Какая-то ерунда у тебя нынче в башке, Матвей! Для того он и существует, медсанбат, чтобы раненых принимать.

— Да я не о том… — Железнов вздохнул. — Эх, Иван, — обратился он к Петрякову, — все! Кончилась наша дружба…

— За дружбу! — сказал Шубаров и поднял чарку.

Стекло скупо звякнуло о стекло.

Петряков выпил, повертел чарку в руках. В старинной, хорошо отшлифованной грани отсвечивали огоньки.

Он больше Моти и Мити знал об этой войне. И о жизни, и о смерти. Он-то знает, что нет ее, легкой смерти. Ни для кого. И даже для самого лучшего друга. А есть та, какая придется. Может быть, что и в муках. И никто не в силах эту муку прервать прежде времени, отвести.

Он долго сидел задумавшись, молча. Потом медленно, не торопясь раскурил свою трубку.

Назад Дальше