- Ты б вообще молчал, - сказал Скрылев, отмахиваясь. Мое заявление задело его за живое. - Про себя небось не вспоминаешь. А мне рассказывали. И как сестер на операции пугал, и как тебя несли, и как ты целый час чесал про свою любимую.
Я нахмурился.
- Какую еще любимую?
- Парни, - сказал Скрылев весело, - как звали его любимую?
- Надя! - ответили ему хором и заржали.
Мне стало неловко. Я, честно, не помнил, что делал после операции, а то, что я мог рассказать кому-нибудь про Надю, было вообще непредставимо. Да и подло... Моя Надя была далеко, очень далеко, а три месяца назад эта шалава вообще перестала быть МОЕЙ Надей. Воспоминание было вдвойне обидней оттого, что солдатиков этих обида моя нисколько не задевала, и поэтому можно было допустить, что и мне не так уж тошнотно.
Я поднялся. Скрылев понял, что болтнул лишнего, и смех его оборвался. Остальные тоже заткнулись. Меня здесь знали. И я себя знал. И Ринат, старшина небитый, помнил, как пытался заставить меня подметать. Что ж, можно не повторяться. Однако сказать что-то надо. Обязательно. Иначе обнаглеют... На языке уже вертелась какая-то грубость, когда в палату вошел Павел.
Павел был побит. Павел был жалок и печален. Левая сторона лица у него потемнела и вспухла, а из носа к подбородку тянулась подсохшая уже юшка. Рукав рубашки висел на нитках, острое голое плечико торчало из рваной дыры, как детская коленка, ободранная об асфальт. Павла, несомненно, кидали на этот асфальт и били ногами, потом волочили и снова били, а он только мычал, потому что кричать ему не позволяли... Он был похож на щенка, которого сунули в мешок и кинули в реку, а потом передумали и выловили метров через пятьдесят вниз по течению. Худой, мокрый, никудышный щеночек.
- Кто это тебя? - спросил я.
Павел не ответил. Понуро сгорбившись, он прошаркал мимо к своей кровати. Я вспыхнул, догнал его и с силой развернул лицом к себе. Павел ойкнул, попытался вырваться, но я был намного сильнее. Схватив поудобней, я хорошенько встряхнул его и раздраженно рявкнул:
- Говори!
Павел молчал. Я понял, что здесь он ничего не скажет. Он был неженкой и мямлей, обида была для него таким же чувством высокого наслаждения, как для ветерана - участие в параде Победы; при желании он мог даже гордиться, что обидели именно его. Ладно, подумал я и, крепко схватив его за локоть, потащил к выходу. Павел еле ощутимо запротестовал.
- Ты куда? - спросил старшина. Он опустил газету и смотрел на меня вопросительно. (Вообще все смотрели на меня вопросительно.)
- Сиди здесь, - бросил я не глядя. - Спросит кто - вы ничего не видели.
И мы вышли. Коридор был пуст, лишь в дальнем его конце, у перевязочной, стояли две сестры и о чем-то тихо беседовали. На нас они не обратили внимания, так как буквально через пять шагов я завернул в уборную и рывком втянул туда Павла. Закрыв дверь, я подпер ее бочкой с водой, повернулся и так встряхнул этого мокрого битого щеночка с ободранной шкуркой, что он клацнул зубами. Он зачем-то попытался закрыть лицо руками, но я не позволил. Я был зол и хотел, чтобы он смотрел на меня.
- Говори! - скомандовал я.
Павлу вздумалось расплакаться, и я встряхнул его снова. Нужно было спешить. Павел был не настолько умен, чтобы остаться незамеченным. Я был почти уверен, что вот-вот кто-то кому-то донесет, кто-то на кого-то наорет, а потом кто-то кого-то пришлет за Павлом, и поговорить с ним удастся не скоро, а если и удастся, то слушать придется очередную байку, наподобие той, которую я обсуждал с Юмом.
Павел совсем недолго играл в молчанку, так как от природы не умел молчать. Он сказал: "Я был у Марцелла", - и я все понял. Далее нетрудно было догадаться, что там за Марцелл, и какой темперамент у этого Марцелла, и как этот Марцелл относится к гостям. Но Павел на этом не остановился. Его вдруг прорвало, и, запинаясь, он принялся подробно рассказывать, как наскоро он отметился в перевязочной и двинулся через полгоспиталя в травматологическое отделение, и как его там остановила сестра, и как он минут десять забивал ей баки, и как потом поднялся на нужный этаж и отыскал палату Марцелла, но Марцелла там, конечно, не оказалось, а была только парочка хмурых улыбчивых телохранителей...
Я почти не слушал. Мне даже стало неинтересно. Я глядел на белую кафельную стену поверх головы Павла, где неизвестные умельцы вывели: "НИЧЕГО ХОРОШЕГО ИЗ ТЕБЯ НЕ ВЫЙДЕТ". Фраза приобретала особое значение в стенах туалета и временами очень раздражала, особенно уборщицу, которой никак не удавалось эту надпись стереть, потому что умельцы не поленились - выцарапали ее для верности гвоздем.
Павел не замолкал и уже не рассказывал, а жаловался, как алкоголик на отсутствие денег. А у меня вдруг заболела рука. Или я просто наконец обратил на нее внимание. Оборвав его на полуслове, я спросил:
- Какой этаж?
До "травмы" я добрался без проблем. Это было длинное серое здание в четыре этажа с просторным мраморным крыльцом на торце и тремя запасными выходами, заваленными всяким хламом. Было начало первого, и госпиталь пребывал в состоянии легкого утомления, поэтому все, не исключая сестер и врачей-офицеров, прятались по кабинетам и палатам от душного полуденного зноя, сосали минералку из полулитровых бутылочек, читали утреннюю газету, либо тихонько дремали, заперев двери на ключ.
В приемной у переломышей толпилась небольшая очередь, и так как глаза у всех были подозрительно суетливы, я понял, что солдатикам выдают зарплату. Но это были не переломыши, а какие-то периферийные, лежащие тут же, то ли астматики, то ли диабетики.
Я бесцеремонно растолкал и тех и других, прошел мимо кабинета с табличкой "РЕНГЕНОСКОПИЯ", где в самом начале мою руку просвечивали на предмет переломов, и мимо двери с табличной "СДАЧА АНАЛИЗОВ", куда сестры посылали самых безропотных и кротких, и немедля свернул на лестничную площадку, наполовину перегороженную решеткой. Вид у меня, наверное, был решительный, так как неизвестный офицер в белом халате, встретившийся на площадке второго этажа, даже не посмотрел в мою сторону, когда я пронесся мимо. Я благополучно добрался до третьего этажа и немедля застучал в запертую дверь с большими мутно-серыми окнами и броской табличкой: "ТРАВМАТОЛОГИЯ". Меня тут же спросили: "Кто?", я ответил: "Свои", и мне открыли. Протиснувшись в проем, я, не глядя на открывшего, зашагал по коридору налево. Позади послышалось возмущенное "Эй, эй, эй!", но я не обернулся, так как в писклявом восклицании не было ничего угрожающего.
Рука моя ныла, и ныла очень ненормально. Такое бывало нечасто. Было ощущение, что она предчувствует, что сейчас случится. Где-то я даже слышал подобное, по-моему, от своего соседа, ветерана афганской войны, - он утверждал, что за ночь до того, как тебя ранят или убьют, ноет то место, куда ударит пуля.
Вскоре я нашел нужную палату. Дверь была прикрыта на тряпочку, и оттуда слышалось приглушенное бормотание. Не мешкая, я толкнул дверь ногой, вошел и сейчас же ослеп от яркого света, ударившего по глазам из раскрытого окна. Палата была намного светлее нашей, так как находилась на солнечной стороне. Поморгав и привыкнув к свету, я прикрыл дверь и обнаружил, что подле меня уже стоят двое, высоких и хмурых, и закрывают третьего, сидящего на кровати у окна. Тот третий был, несомненно, Марцеллом - я узнал его по оттопыренным ушам, светящимися на солнце.
Телохранителей я тоже узнал. По крайней мере, одного из них я знал хорошо.
Это был новичок из моей части, которого месяц назад хватил солнечный удар прямо на утреннем разводе и он стукнулся лицом об асфальт, поломав себе челюсть в нескольких местах. Помню, он был широкоплеч и нагл, как дикий некастрированный жеребец, и всех доставал. Однако месяц в госпитале с металлической скобой на морде, не позволяющей раскрыть рта, вынуждающей сидеть на постном бульоне, который приходилось сосать через трубочку, превратил его в угловатое длиннорукое чучело, совершенно неопасное, но обозленное до необычайности, - этакий Голиаф, получивший, наконец, по лбу, но не успокоившийся.
Второй был мне менее знаком, но и он успел зарекомендовать себя в столовой, когда на добровольных началах отбирал у соседей компот. И по-моему, он был боксером.
Итак, я находился в чужом отделении, в чужой палате, подле двух отморозков, не гнушающихся бить слабых и абсолютно невосприимчивых к мукам совести. На миг это меня отрезвило, я подумал было уладить все по-христиански, но тут Голиаф, не разжимая челюстей, сцепленных скобами, нахально осведомился:
- Чего тебе?
Это меня взбесило.
- А ты типа не догадываешься? - бросил я и очень удачно провел левый крюк.
Голиаф рухнул как подкошенный и исчез между кроватями. Тут же его друг ударил мне в скулу, потом зарядил по корпусу, но удар прошелся вскользь. Я отступил на шаг и пнул его ногой. Теперь я точно знал, что имею дело с боксером. Очень тяжело было управляться одной рукой, тем более левой, и боксер это прекрасно понимал, тесня меня в промежуток между стеной и кроватью, чтобы и левой негде было развернуться. Вскоре стало совсем худо, от отчаянья я полез бороться, и ох как стало хорошо, когда обнаружилось, что я крепче боксера! Я обхватил его за талию, рванул вбок раз, другой, он отчаянно засопротивлялся, пытаясь схватить меня за шею, но это было невозможно. Мне бы место, куда его кинуть, и уверенность, что он не упадет мне на руку, и все было бы кончено. Однако места не было. Уже некоторое время Марцелл прыгал около нас, кричал что-то, пытался нас расцепить, но любое наше движение отталкивало его и бросало то на пол, то на кровать.
И когда мы оба уже порядочно запыхались, а горячка боя, как перегоревшая лампочка, пыхнула и стала стремительно остывать, в палату вбежала бледная молодая сестра.
- Это что еще?! - раздался ее визг.
Я сейчас же отпустил боксера и сделал шаг в сторону. Сестра смотрела на меня большими, испуганными глазами.
- Ты кто такой? - спросила она визгливо.
Я не ответил. Тогда она повторила свой вопрос, обращаясь уже к боксеру. Тот тоже промолчал. Марцелл начал было что-то пискляво объяснять, но тут сестра увидела поверженного мною Голиафа.
- Господи! - воскликнула она, зажимая рот ладошкой. Затем пронзительно закричала: - Немедленно объясните, что здесь творится! Немедленно, слышишь, Вано!
Она, наверное, очень боялась, что мы, молодые вояки, снова кинемся друг на друга, и кто-то из нас непременно окажется на полу и будет лежать так же неподвижно, как поверженный Голиаф.
Вскоре боксер, не выдержав ее напора, виновато опустил руки. Подумав, я тоже опустил. Нам обоим было как-то неудобно пыхтеть и потеть на глазах у молодой женщины, уже готовой упасть в обморок. А мне вдобавок было страшно и делалось еще страшней, так как на шум вот-вот должны были сбежаться все кому не лень и, не вдаваясь в подробности, запихать меня куда подальше... На гауптвахту. В подвальчик, что за баней.
Недолго думая, я прошмыгнул мимо сестры в коридор и кинулся к выходу. Сестра выскочила следом и истошно завопила: "Не выпускай его! Не выпускай!" Солдатик, дежурящий у выхода, оцепенел, увидев, что я на него несусь. Но мне он не был страшен. Гораздо больше я опасался боксера, который в приступе подхалимства мог основательно меня подзадержать. Но боксер из палаты не высовывался. И никто ниоткуда не высовывался. Коридор был пуст, как по заказу. Я благополучно добрался до выхода на лестничную площадку, несильно толкнул солдатика в грудь (тот был даже рад отступить), дернул засов и вынырнул вон.
Вниз скакал, как угорелый, сразу через три, а то и четыре ступеньки, и чуть было не расшибся, случайно подвернув лодыжку. Истеричная сестра кричала что-то вслед, но, слава богу, не преследовала.
Спустившись в приемную, я обнаружил, что астматики и диабетики уже получили свои кровные и теперь радостными группками по двое-трое идут по направлению в чепок. Не церемонясь, я пристроился к одной парочке, дохромал с ними до нужного поворота и незаметно отстал.
За время моего отсутствия меня никто не хватился, и я был немало этому рад, так как уже дважды успел задать себе один и тот же вопрос: зачем я это делал? (А действительно, зачем?)
С чувством неподдельного облегчения я уединился в уборной и очень удивился, не обнаружив на морде следов драки. Лишь левая щека немного припухла, но это легко могло сойти за небольшой флюс. Склонившись над раковиной, я долго, до онемения держал голову под холодной водой, потом так же долго терся вафельным полотенцем и тупо глядел на выцарапанную на кафеле фразу: "НИЧЕГО ХОРОШЕГО ИЗ ТЕБЯ НЕ ВЫЙДЕТ".
А еще через полчаса я не выдержал - пошел к сестре Зое и попросил вколоть обезболивающее.