Великий князь - Кожевников Олег Анатольевич 8 стр.


– Давненько, мы толики возвратились на Русь. Более четверти века минуло. Много тут времечка прожито батюшкой вашим.

Игорь слушал, потупясь, отвернув лицо, словно бы разглядывая что-то в заблизье. Святослав гладил мету ладонью, пытаясь припомнить отца, хотя бы малое из облика его. Но зрится ему далёкий-далёкий тёплый свет, руки, несущие его, малого, высоко-высоко, и едва различимо слышался голос. Он помнил слова песни: «Дидо, дидо, дай нам ладо».

Уже когда тронули коней и он ехал один рядом с Петром Ильиничем, Игорь задержался у меты, впристаль разглядывая её, спросил у боярина:

– Мне тата песню пел: «Дидо, дидо, дай нам ладо». О чём это?

Пётр Ильинич даже гикнул, так был приятен ему вопрос. Сам только что вспомнил, как нянькался с малыми своими чадами князь. Пояснил:

– Приговор такой по-стародавнему. По-нынешнему: «Мати, мати, дай мне сына».

И сам Пётр Ильинич уже не ведал, что Дида – древняя богиня любви русских, а Лада – имя её сына.

Но об этом знал Игорь. В степях всё ещё помнили и чтили старых богов дивии половцы, и не счесть мальчику тех повечерий, когда при свете костров начинал кто-либо из них сказывать старину.

Он, совсем как Святослав, нежно гладил дерево и, вмельк глянув в сторону уходящих, приник к нему лицом – поцеловал мету.

Дорога шла краем леса, вдоль распахнувшейся поляны, такой широкой, что на другом её краю лес виделся вовсе малорослым. Тут под самое чрево коням подымались травы. Князь-зелье стрельчато возносил высоко тёмно-синие кисти соцветий, выставив напоказ в каждом цветке сапожок со шпорой. Теснились вокруг, пытаясь стать ему впору, лиловые, густо-голубые с потемью и вовсе чёрные – борцы. Вязель67 развесила вокруг светло-розовые навесцы; тяжёлые чисто-белые, пушистые кремовые обвершки таволги; ярко-пурпурная чина, смолёвки, горчевик, яница, остроголов, коровяк, а меж ними, цепко ухватившись за чужой стебель, присосно обвив его, красовалась прелестница чужоядь, чаровница и обольстительница, вымётывалась она кое-где и на деревья, повисая на их ветвях, страстно приникая к стволам в иудином поцелуе.

И над всем этим буйством светозарного лета, над этой неистовой красотой звенел натруженно-ликующе, густел в великом заделье, рвался ввысь и осыпался золотым дождём благовещения солнечный голос могучего племени пчёл. Крохотные стрелки золотого света проносились над головами путников, ввинчивались в высь, падали ниц, вонзались в могучие кроны дерев, сливались в живой поток, в неиссякаемые родники сопряжённых воедино истоков и устьев. В медовом занежье склонялось к западу солнце, когда возникла перед путниками просторная, рубленная на высокой клети хоромина, а вокруг неё, как борцы вкруг князь-зелья, приземисто горбились дворовые постройки и конюшни.

Было безлюдно, но уже спешил к ним навстречу невесть откуда возникший очень высокий старик, белый как лунь, в белой просторной дольной рубахе, кланялся земно и высоко возносил в размахе худые руки на пламенеющий закат, выкрикивая что-то совсем непонятное. Он напомнил Игорю того, что шёл за княжеским похоронным чином перед толпою провожавших деда Аепу в степь на высокий обрядный костёр.

Улыбаясь по-доброму большим лицом и луча приязнь, Пётр Ильинич, ещё и с коня не сходя, молвил нечто вовсе несуразное:

– Все упорствуешь, старче! Всё берёзе молишься, грешник!

– Солнышку, солнышку, боярин! Диву дивному, храни вас Троюшко!

– Храни тебя Господь, Мирослав, – пошёл встречу старцу Пётр Ильинич, раскрывая руки для объятья.

Вохлёст обнялись, шутово, как медведи, поборолись, ломая друг друга, и разошлись довольные.

Мирослав земно поклонился Ольговичам.

– В любви челом бью, князи мои, сыны Олеговы!

И помог Святославу сойти с коня. Путанул стремень младший.

Игорь, как умел только он, не касаясь коня руками, сиганул из седла наземь.

– Будь здрав, – замялся на малую толику, как повеличать старика. – Будь здрав, старче Мирославе, – и протянул по-княжески руку.

– А ить ты – отец, вылитый отец повадкою, – забрав протянутую руку в свои длинные, сухие и крепкие, как щепьё, ладони и по-родственному притягивая к груди, сказал Мирослав.

– А ты обликом в него вылитый, – обнимая Святослава и вглядываясь в лицо мальчика, молвил старик. Непрошенная слеза одинёшенька скатилась по щеке.

Воины уводили к коновязям коней, весело балагуря с набежавшими работниками.

И всё ещё был, всё ещё длился день. И, золотя его, зыбя воздух, всё ещё пели Олеговы пчёлы.

Сидели в просторной высокой светлице, с узорно набранной стелью68 над головами, с решётчатыми оконцами, настежь распахнутыми в духмяную сутемень лесного вечера, с широкими лавками по стенам, покрытыми цветными килимами, с изразцовой битой печью посредине, с ростовой иконой Архангела Михаила – ангела хранителя Олега Святославича, за дубовой столешницей, покрытой долгой скатертью, скрывающей подстолье до самого пола.

– Стол да скатерть, – сказал Мирослав, приглашая гостей к трапезе, обмахнув стол руками, будто снял невидимое покрывало. Гости повернулись лицами в красный угол, закрестились. Пётр Ильинич, кланяясь Игорю, попросил:

– Сверши, княже!

И тот, согласно опустив голову, высоко и чисто вывел:

– Отче наш, иже еси на небесех…

Пока молились, Мирослав и его родники стояли, скрестив руки на груди, молча и покорно внемля словам.

– Аминь, – крестясь, произнёс Игорь и только теперь заметил, что чуть позадь, одесную руку от него, на коленях стоят две девушки. Одна постарше, другая совсем ещё девочка. В ярких взрослых сарафанах, на голове у каждой золототканая праздничная плахта. Он и не заметил, когда они появились в светлице, так тихи и скромны были эти две. На мгновение, всего лишь на коротенький мельк залюбовался Игорь лицом младшей – гладким, белым и нежно-алым, круто изогнутым полётом бровей, густыми ресницами, опущенными долу, чуть приоткрытыми лепестками губ маленького рта с ямочками в уголках.

Весь её тихий, словно бы и незаметный образ увиделся им мгновенно, и мгновенно же заполнилось сладостной томью сердце. Такое было с ним единожды, когда над белой чашей груди, кормившей его, впервые осознанно возникло лицо матери. Игорь мог поклясться, что помнил этот момент своей жизни в мельчайших подробностях – свет материнских глаз, такие же ямочки в уголках губ, крохотная летящая мушка родинки над крылышком носа, русый локон, упавший на высокий чистый лоб, и эта вот сладостная томь в его крохотном сердечке, но такая большая, такая невместимая. Тот миг стал для него самым дорогим, самым свято хранимым и тайным. Никому и никогда по сей свой день не рассказывал об этом.

Та невместимая томь прошла, превратившись в сыновью любовь, которая жила в нём тихо и вдруг явно возникла тут.

Мирослав и вся его родова – старуха-жена, два пожилых сына, внук-муж и внук-юноша, снохи и две девушки – внучка и правнучка земно поклонились гостям, а хозяин снова повторил:

– Стол да скатерть, гости дорогие!

В увитых резьбою деревянных поставцах69 в осредье стола стоял ломаный сотовый мёд в кроплях полуденного солнца, пышные хлеба возлежали рядом, исходя печным калёным теплом, круто нарезанные ломти лежали на белых хустках70 по всей столешне, рядом с мисами, всклень71 наполненными похлебью (как скоро и разнести сумели!), с курящимся облачком сытого пара над ними, с янтарными блестками, кружками и крапинами свежего жира, ещё не сомкнутого плёною, с круглой голяшкой косточки, вынырнувшей в самом центре жаркого круга; подле похлёбы – серебряные подковки солониц, блюда с печёной и жареной птицей, осыпанные мелко рубленой пряной травою, зелёными петельками лука, белыми долями сараны72, кругляшками прочих съестных кореньев, тоже исходящие сытой испарью; в чашах – излозное вино, хмельные меды, малиновые, смородиновые, рябиновые наливки; квашеное, кислое, топлёное молоко в глиняных моходках73, говяжья и рыбная студя в трапезных окорёнках и всё остальное, чего и не мог уцепить разом глаз.

Сидящий по правую руку от Игоря Пётр Ильинич, испросив у него поощрения, сказал Мирославу:

– Веди стол, Мирославе.

И тут же сам старик и сыны его поднялись из-за стола, кланяясь гостям, готовые поднести полные чаши – «чего желаете?»

Игорь попросил лёгкого излозного вина, не бьющего по ногам и в голову, почти лишённого хмеля, но забористого, колко щекочущего нёбо и гортань, с лёгкой кислецой недоспелой ягоды.

Святослав любил студёный малиновый узвар, томлёный с самотёклым мёдом, Пётр Ильинич предпочёл мёд хмельной, давней выдержки, питый им ещё с князем Олегом Святославичем.

Стукнулись заздравные кубки, опрокинулись донцем в небо, и праздник начался.

В семье Мирослава за гостевой стол садились всей родовой, мужчины и женщины. Женщины об одно на противоположном от мужчин краю. Поначалу они чинно посидели рядышком, что-то даже и поклевали помалу, но потом все как одна засуетились, обихаживая гостей, и только статная, как и сам хозяин, старуха-хозяйка стояла недвижимо у стряпных дверей, скрестив руки на груди, и лишь бровью да глазом руководила снохами и внучками – чего кому, когда, куда подать, что убрать, что поставить, у кого убрать из-под руки опростанную мису, кому положить свежую хустку, дабы вовремя вытер гость замаранные в еде руки. Вкусно ели гости, разламывая на руках птицу, вгрызаясь в сладкую мясную мякоть, обсасывая всласть косточки. Тут только успевай менять полотенца и малые рушнички да хустки.

В начале трапезы Игорь не один раз глянул на внуку Мирослава, будто и не по своей воле отыскивая её взором. И не вдруг встретились их глаза. Девочка тоже исподволь разглядывала его. Хотя и Святослав, это он заметил, частенько кидал в её сторону взгляды, но не он, а Игорь интересен ей. Это понял сразу в том мимолётном погляде. Она не отвела глаз. Сколько это продолжалось – миг, минуту, больше ли, оба не ведали. Наверное, немало, потому что старец Мирослав, возникнув вдруг в заспинье, обнял Игоря за плечи и, указуя на девочку, сказал:

– Внука моя – Любава.

И потом, когда, как роевой борть, гудело застолье, когда Пётр Ильинич и Мирослав, зело захмелев, пели могуче в два голоса: «Как за дубом рубежным, рубежным», а все остальные дружно подхватывали песню, Игорь обнаружил, что томь в его сердце излилась во всё тело и душу, заполняя собою мир вокруг, отчего стало ему очень весело и вмочно совершить самые невероятные подвиги. Улучив момент, когда кружили в плясе приглашённые в светлицу воины и работные люди, он близко подошёл к Любаве, едва-едва коснулся лёгкого её рукава и, почему-то дурея и заливаясь краской стыда, спросил:

– Ты тут… на ухожаях… живёшь?

И она, вовсе не заметив дурости его, кивнула, улыбнувшись:

– Да, тута…

– А я – Игорь, – сказал он, вовсе растерявшись, и добавил совсем уже некстати: – Ольгович.

– Я знаю.

Господи, что с ним, почему он играет перед этой девчонкой труса! Плакать бы с этого, а ему радостно. Ах как поглупел от этой непытанной им радости! Стоит рядом с девчонкой, радуется и трусит. И ни слова не идёт на язык.

– Мы завтра по малину пойдём. Пойдёшь с нами? – сказала Любава, так и не дождавшись от него слова. Ему бы ответить достойно, а он пролепетал, как маленький:

– Спрошуся у боярина.

– Ладно, – пожалела. – Я деда попрошу, он боярину скажет. Они друзья.

И тут же нагрянул Мирослав, сломался в пояс, жиманул плечи Игоря сухими, но всё ещё могучими руками:

– Хороша внука? Хороша Любава! Засылай, княже, сватов!

Любаву как ветром сдунуло, а он в один миг, словно бы и вырос во стать Мирославу, повёл плечами, скидывая его руки:

– А ить и зашлю, отче!

И труса как не бывало, и снова князь, не малый – великий.

Как знать, может быть, и сладились бы с Мирославом, только не в пору явился Святослав.

– Брате, я спать хочу. Пошли в опочивальню.

И таким он был маленьким, таким бедным и беззащитным, что Игорю только и осталось, что пожалеть его. Обнял оплечно, так же, как Мирослав его, жиманул полюбовно.

– Пошли, братец…

2.

Утром Мирослав держал отчёт перед боярином. Игорь сидел тут же, слушал, супил бровь, но в речь не вникал. Думал, как бы сказать Петру Ильиничу, что надо им ещё на денёк-другой остаться тут. Посмотреть другие ухожаи, по малину сходить… Любаву он пока не видел.

Ухожник говорил, что мёд после отъезда княгини в Степь давал Давыду. На то князь ему строгий указ прислал. Сам Давыд на ухожаях не был, да и не знает, как на них выйти, а кабы знал, то всё равно и шагу бы в их сторону не ступил. Не любит он того заделья. Воск давали, как указал ещё сам Олег Святославич, Болдиному монастырю, что под Черниговом, тому самому, в коем печерка святого Антония. Ну, да боярин о том знает. Бывал, и не раз, там с князем. И указ тот помнит.

Вот уже два года, как сверху Давыдовой дани дают ухожаи мёд Всеволоду без лишения того, что хранят для отдачи Ольговой княгине. Слава Трою, Диву слава, четвёртый год кряду взяток с ухожаев великий…

– Сядет княгиня в Курске с чадами рядом с Всеволодом – ей весь зажиток везите, – распорядился боярин.

– А как же князь Давыд?

– Решим с ним полюбовно.

– Ой ли, Каня, – называя воеводу детским именем, вскинулся Мирослав. – Не будет полюбовно. Давыд все земли забрал Олеговы. Всё у него не на ладони – в кулаке. Курск только что значится Всеволодов, а и там Давыдов посадник сидит. Почитай, сыны у Давыда… Для них копит да собирает!

– У нас тоже сыны, – сказал как отрубил. Глянул на Игоря, тот повёл бровью – одобрил воеводу.

– Пока жив Мономах, Всеволод на коне – великий князь Ольговича любит.

– Любовь Мономашья, что меч – с любой стороны лезвие. Не обрезаться бы Всеволоду.

– Не будет этого, – не согласился Мирослав. – Я знаю. Думаю, что быть ему в родстве с Мономахом.

Это была новость, и даже сдержанный в речах Пётр Ильинич вскинулся ретиво.

– В каком таком родстве?

– Великий князь внуку свою, дочь Мстиславову, пообещал Всеволоду.

– Всё-то ты знаешь. Сидишь тут сиднем, носу в мир не кажешь, а всё тебе ведомо!

– Пчёлы, боярин, пчёлки мне любую весть на крылышках приносят.

– Твоей пчеле и ходу в одно поприще. Поди-ка долети до Киева.

– Долетают.

Чудной был разговор, непонятный Игорю. Но одно он понял, спешить надо к Курску, а там, как знать, и к Чернигову поспешить надо, и к самому Киеву. Не выйдет пожить денёк-другой в ухожаях. На рысях пойдут в угон за материнским обозом. Не видать ему Любавы.

И всё-таки он её увидел. У родника, у колодин тех, оглянулся, прощаясь с широкой торокою, что вывела их, его вывела, оглянулся, а она средь дерев на крутом взъёме, на самом завершье. Махнул ей рукою, и она ответила. А конь прочь пошёл, и прикрыли, застили Любаву воины, что шли позадь.

На тороку, на древний торговый гостинец, вышли уже в верховьях Псёла. Пётр Ильинич только ему ведомыми тропами сократил путь. Скоро настигли и поезд княгини, сдорожившись зело и притомив коней.

Только тут оставила старого воеводу тревога, все ли ладно без него в дружине, все ли так, как продумано им, как наставлено каждому воину в отдельности, так ли блюдёт братия покой и безопасность княжьего поезда.

Всё было так, всё ладно. Да и не у одного его отмякло на душе, все княжьи люди повеселели. На Родине они! Русь кругом! Своя земля и в щепотке сердце греет, а коли не обнять её, то и нету на свете большей радости, большего счастья.

Радовался всем сердцем Игорь возвращению на Русь. Только тревога нет-нет да знобила сердце, печалилась и душа, в един миг грусть сваливалась на молодца. Ужель не люба ему Отчина и забрала его навечно в полон Степь? Годы, проведенные там, пришлись на пору, когда человек более всего прикипает сердцем к тому, что окружает его в ежедневье, к миру тому, к той сторонке. Люба Степь Игорю, люба, но куда любее, куда ближе всего лишь одно краткое словцо – Русь. С нею связан он незримою пуповиною, перережь – и истечёт жизнь его.

Назад Дальше