Плешивый мальчик. Проза P.S. (сборник) - Коршунов Евгений Анатольевич 2 стр.


Толпа уже большая собралась. Все на деда любуются, кобыляка старого, что на забор с абзару влез, а он все слушает тот голос московский, волшебный. Потом очнулся – хвать за часы и видит: поздно дело, пусто место.

– Кто тикалки спер? – орет.

А народ-то, знай, хохочет.

А народ-то, знай, хохочет.

– У, лярвы городские, язви в душу вас, печенку гроба мать, – завопил дед и кинулся на загорелых парней, девок в красных косынках и просто кумушек, что всю площадь кедровой шелухой захаркали.

Но видит – не пойдет здесь дело: нет среди этого народа воров. Черный стал, онемел от горя. Сел в тележку и покатил обратно в деревню. Нахлестывает лошаденку да матюкается.

И с той поры радио ему, как серпом по одному месту. Из-за него он и дяденьку моего, Ивана, так затаранил, что тот из дому сбежал, поступил на рабфак, выучился и стал радиоинженером, довольно известным среди специалистов.

Вот и непонятно, чего от этого случая больше вышло: пользы либо вреда. Проню-то раскулачили.

Январь 1966 г.

Красноярск

P.S. И здесь о чувствах, а вовсе не о классовой борьбе, пропади она пропадом.

Вчера, готовя рукопись к печати, я обнаружил на полях этого рассказа древние карандашные пометки редактора с забытой мною фамилией. По-моему, его звали Ванька, и он сам был писатель тоже. Такие, например, как:

«О каких временах это писано? О купеческих?»

«Отвратительно. Автор в дерьме копается! И что за интерес ему в этом?»

«Эх! Нашел же автор над чем зубы скалить!»

«Что они, чумные люди, что ли, которые идут строить социализм?»

«Под Щедрина работает автор, только поздновато хватился».

Уверяю вас, что подобной живописью были разукрашены и многие мои другие рассказы из этой книжки. Но счетов ни с кем не свожу и после драки кулаками махать не желаю. Тем более что я в этой драке победил.

с абзару – это словосочетание из местного сибирского диалекта, и на чистый русский приблизительно переводится как «в запальчивости».

Веселие Руси

Плохо кончилась для старика эта престранная история с самоубийством. Еще утром он вычитал в газете, что алкоголизм у нас уже несколько прекращается и вся задача теперь состоит в том, чтобы выпускать вместо поллитровок «читушки» да «косушки»; прочитал, пронят был душевностью той статьи до слезы, а к вечеру взял да и опять надрался.

Это огорчило его жену, старушку Марью Египетовну, которая получала пенсии тридцать два рубля и брала постирушки от соседских квартирантов – молоденьких тонкогубчиков, по первому году служивших летчиками гражданской авиации.

Летчики вовсю занимались любовью, ходили в рестораны и на концерты, катались на такси – вот почему требовали у прачки рубах снежно-белых, с твердым крахмальным воротничком, чтобы черный галстук, впиваясь в эту белизну, давал окружающим понятие о молодцеватости, аккуратности и силе этого юного человека. Получив узел со свежим бельем, летчики напевали:

– Он, он меня приворожи-и-и-ил, па-ре-нек, паренек крылат-а-тай!

А старика привели двое собутыльников. Они прислонили его к двери, сильно постучали в окошко и убежали, опасаясь крепкого разговора с Марьей Египетовной и, кроме того, имея жгучую охоту еще где-нибудь подшабить денег да выпить, потому что были они молоды, как квартиранты-летчики, работали: один токарем, другой слесарем-сантехником, и хотели уж окончательного хмеля, чтоб ничего не было странно.

Когда Марья Египетовна распахнула дверь, старик не упал, как надо было ожидать, а пробежал, растопырив руки, как бежит петух с отрубленной на чурке головой в последнюю секундочку перед падением и предсмертной дрожью.

Пробежав, свалился на домотканую дорожку и заснул. Во сне он всхрапывал, матерился, слюнные пузыри лопались в уголках губ.

– Старая ты б… – сказала ему старуха, когда он очухался, – паскуда старая, алкоголик, нажрался, сука…

– Ты меня не сучи, – угрюмо, но робко отозвался старик. – Не на твои пил, меня ребята угостили…

– А-а, ребята! А что-то как я на улицу выйду, никто мне не подносит, а тебе что вчера, что сегодня…

– Да кому ты нужна, старая проститутощка, – старик никак не мог выговорить последнее слово, поэтому повторил его еще раз, – да-да – проституточка старая.

Старуха знала средство. Она распустила серые жидкие волосы, очески которых наполняли гребешок и липли на желтоватую эмаль водопроводной раковины, она завыла, заойкала, запричитала; она вспоминала свою молодость и жалела, что не вышла замуж за нэпмана Струева Григория, она билась головой о чугунные шишечки старой кровати, и соседка, накинув вигоневый платок, уже летела на вопли по снежной тропинке. «Ах, Марья Египетовна, бедная, вот уж наградил господь…»

– И чего орешь, чего орешь, – медленно, заунывно начал старик, – я тебе зла не сделал, разве я тебя бил когда?

– Бил, бил, а то как не бить, – живо вскинулась Марья Египетовна.

– Эко, ну и поучил разок, дак чо, один раз всего. Довела.

Махнул рукой, плюнул и побрел на улицу, потому что соседушка обняла старую, что-то шептала ей на ушко.

Старик навалился грудью на калитку и тупо рассматривал искрящиеся снежинки. Прошло, давно прошло то время, когда он мог что-то вспоминать, на что-то рассчитывать, надеяться.

Если б он поднял голову, то увидел луну, а может, и искусственный спутник «Луна», который кончиком иголки чертил черное небо, не задевая звезд.

Но он вдруг вспомнил, что есть у него в заначке бутылка «Московской», где еще грамм триста оставалось.

Проваливаясь в сугробы, добрался до сарайчика, где раньше держали скотину, пока разрешали держать в городе, а сейчас фиг с маслом там обитал.

Разрыл по-собачьи сугроб, звякнул зубами о горлышко, забулькал. Ох, хорошо.

Поначалу жалеть старуху стал. Вернулся в дом смирный, смурной, махорочки скрутил, но та уже приподнялась, ободрилась, учуяла запах свежего спиртного и по-новой завела волынку.

– Молчать! Молчать! – завопил он, гроханув кулаком по столу. – Ты меня, стервоза, загубила, ты меня своим писком вечным довела, что хоть в петлю лезь! И полезу. К чертовой бабушке тебя!

– Лезь, лезь. Хоть сейчас. Это тебя к чертовой бабушке!

И опять выскочил на улицу. Хмель бродил по жилам. Было весело. Сорвал бельевую веревку и к сарайчику.

Но когда уже наладил все: петлю, табуреточку, крюк – скушно помирать стало.

– Э-э нет, – вслух сказал старик.

Он разрезал веревку на два куска. Одним обмотался вокруг пояса, из другого сделал петлю на горло и повис на стенке, как большая, мятая, трепаная и не раз теряемая кукла.

Да-да, и вы бы сказали, что он висел, как кукла посреди того, что творилось и творится кругом.

Он висел, ожидая шагов, шума, чтобы свесить голову набок, высунуть язык и выпучить глаза.

Дождался. Старуха, у которой сердце остановилось при виде раскрытой двери сарайчика, мешкала, топотала ногами, а соседка, снедаемая любопытством, заглянула в сарайную черноту и такой вопль издала, что уже через полчаса затарахтел около дома мотор трехколесного милицейского мотоцикла, и сквозь тарахтенье, пропадая в сугробах, спешил к сараю, где уже собрались разнообразные фигуры, оперуполномоченный Лутовинов.

А «Скорая помощь» еще не приехала.

Пистолет – наголо, и желтый кружок света от карманного милицейского фонаря, сделанного в Китае, уперся в искаженное лицо самоубийцы.

И уполномоченный смело, без колебаний подошел к трупу, а труп взял да и обнял его за шею, хотя, как я уже об этом говорил в самом начале, ничего хорошего из этого не вышло.

Милиционеру бедному стало плохо, очень плохо. Его увезли в больницу на прибывшей за самоубийцей «Скорой помощи», он стонал и блевал, его кололи шприцами и совали в зубы черную пипку кислородной подушки.

А старик получил пятнадцать суток. Лутовинов сам об этом попросил слабым голосом своих товарищей, когда они, накинув поверх синих мундиров белые больничные халаты, принесли больному шоколад, ранетки и апельсины, купленные на специально отпущенные для этого казенные деньги.

Старик получил пятнадцать суток.

Днем деда водят колоть лед на проспекте Мира, а на ночь запирают в каталажку. У него уже есть два новых дружка. Один все время поет: «Пусть она крива, горбата, но червонцами богата, вот за это я ее люблю, да-да…»

А другой говорит, шепелявя:

– Скажи мне свое «фе», и я скажу, кто ты!

Приходила как-то Марья Египетовна. Принесла мясных пирогов в целлофановом кульке.

Горевала, притихла, жалела, но не особенно. А старик иной раз бормочет новым дружкам на перекуре, залепив слюной цигарку:

– Не по правде это. Я понимаю. Я раньше образованный был. Я все понимаю. В книжках еще писали – «Веселие Руси». Я все понимаю.

31 января 1965 г.

Красноярск

Р.S. Ну вот чего бы, спрашивается, прежней власти было не расценить этот рассказ как вклад молодого писателя в борьбу с алкоголизмом? Ведь напечатали же в 1988 году, в разгар горбачевско-лигачевской антиалкогольной кампании гениальную поэму Вен. Ерофеева «Москва-Петушки» в журнале «Трезвость и культура». Мало того, что не добрая, глупая была та власть. Сама рубила сук, с которого в конце концов навернулась. Ханжи, у которых при прочтении в рукописи слова «блевать» начиналась идеологическая истерика…

«читушка» («чекушка») – стеклянная емкость водки размером в 0,25 л.

…спутник «Луна» – это моя скромная дань в идеологическую копилку столь модной тогда «космической темы». Я до сих пор считаю, что человечеству в космосе делать нечего, пока на земле такой бардак.

Обстоятельства смерти Андрея Степановича

Буду рассказывать, как помер наш завхоз.

Прямо в поле при исполнении служебных обязанностей, ткнувшись головой в стол с гиревыми весами и амбарной книгой личного забора, в складе, состроенном из лиственничных дерев бичом Парамотом.

Парамот этот, или Промот, был известен всей экспедиции – звонкий был мужичок, что уж тут и говорить. Он зарабатывал в сезон тысячу двести – тысячу пятьсот новыми, проматывал их за неделю, главным образом из-за желания угощать каждого встречного-поперечного и ездить в трех такси: в первом – кепка, во втором телогрейка, а в третьем сам Парамот своей собственной персоной – голубоглазый и русый и, так сказать, со следами всех пороков на лице.

Да, да – голубоглазый юноша, русый, со следами всех пороков на лице, что позволило ему объявлять себя внучатым племянником Сергея Есенина, поэта.

А еще в прошлом году, осенью, летал Парамот на самолете Ил-18 из Якутии в Москву мыться в Сандуновских банях. Взял он с собой также двух друзей – двух бичей – взрывника Ахметдянова и пацанчика – бича Володю Пучко, которому по паспорту числилось семнадцать лет, а по морде было не менее двадцати пяти.

А так как по паспорту числилось ему семнадцать, а по облику двадцать пять подходило, то многие понимали, дело это явно темное и, очевидно, связано с ежегодным призывом в Советскую армию, понимали, но с пониманием своим оставались наедине, рассуждая, что пусть живет человек по своему хотению, если это у него так получается.

И сели друзья в быстрокрылый лайнер, и помчал он их прямо в Сандуновские бани, но попался им на пути ресторан «Узбекистан», где, восседая на низеньких пуфах, и провели они день, вечер и кусочек ночи, после чего оказались в Дорогомилове у ласковых московских шлюх, где провели ночи остаток – выпили, московских шлюх тел вкусили и заснули здоровым сном, чтобы утром проснуться на неизвестной улице в неизвестной подворотне, естественно, и без гроша в кармане.

Тогда они отправились на Ярославский вокзал и, похмелившись водой из искусственного родничка – фонтанчика, забрались в товарный вагон, где уже было немножечко угля. И отправились друзья опять к местам добровольного проживания. Ахметдянов и Володя злились – черные слова они выплевывали в душу Москвы, Матери России, а Парамот ничего не боялся и скалил зубы – нравилось ему ужасно, что его девицу звали Римма. Давно он хотел такую. Он даже придумал новый припев к песне, которую знал с детских лет:

Воскресенский мост крутой,
Дом стоит перед горой.
И стоит там дом тридцать четыре.
Фраеров в том доме нет,
Жулик жулику сосед,
И живут по сорок рыл в квартире.
Припев:
Римма!!! Краса! Аргентина!

Слова эти никчемные, но сладкие, красивые и волшебные он произносил энергично, помогая себе сжатием в кулак пальцев правой руки, и было это очень верно, потому что все в жизни Парамот делал энергично и порывисто, а любимая фраза его произносилась так: «Какая разница! Дело прошлое! Кап-пи-тально!»

Ну, а покойник – завхоз Андрей Степанович – считался его задушевным другом, и это совсем не соответствовало истине, потому что встречались они как хорошие знакомые и собутыльники, и только, а сердца их прямой связи между собой не имели.

Но все-таки Парамот был очень огорчен скорой завхозовой смертью, и к огорчению этому примешивалось некоторое количество вины из-за пса Ботьки, из-за пса, из-за которого вышел у Парамота с завхозом спор за день до этого самого прискорбного смертного случая. Пес этот стал к концу лета чрезвычайно хорош, хотя мать его – сука Тайга – отказалась от детеныша вскоре после его рождения, а все из-за того, что к сосцам ее присунули двух щенят породы лайка, а так как она сама была породы лайка, то полюбила их больше, чем Ботю, который являлся сыном дворняжьего кобеля и к лайкам имел половинное отношение.

Андрей Степанович с утра выпил бутылку «Москвича» и, около склада своего стоя, терпеливо целился в небо, а помощник бурового мастера со станка ЗИФ-600 Харлампиев Коля должен был в это небо кинуть свою собственную фуражку, чтобы Андрей Степанович смог доказать твердость своей руки и меткость своего глаза. Спор был прост: четыре дробинки на фуражку, или в противном случае завхоз обязан выдать Коле литр водки.

Грянул выстрел, и Харлампиев водки не получил. А вот тут-то и явился Парамот – прямо с работы, с канав, которые он взрывал и чистил от лагеря километрах в пяти, недалеко – пришел, а при ноге у него вышеупомянутый Ботька, суки сын.

– Бойся! – крикнул Парамот и тут же пояснил: – Это я шучу, а на самом деле – отбой, гвоздики, какая разница!

И начал было Парамот врать о том, как взрывал медведя аммоналовой шашкой и как тот за это чуть не разорвал Парамота вместе с кишками и аппендицитом, когда подошел завхоз и сказал, что он в пса положительно влюбился.

– И ежели ты мне его отдашь, как друг другу, то я сделаю с Боти капитального охотника.

– Глухо. Ага. Глухо, – равнодушно отвечал Парамот, – я Ботю собственноручно кормил тушенкой и я его самостоятельно пущу на котлеты и суп, потому что душа моя горюет по свеженькому мясцу.

– А ты говядинку бери, говядинка есть у меня на складе, и приличный кусманчик можешь оторвать.

– Твоя говядина синяя, Андрей Степанович, ты ее не красил, а она сама синяя, и ты жри ее собственноручно и сам страдай, а про Ботьку забудь. Его буду есть я, а не ты. И все. Крест. Глухо дело, глухо, как в танке. Какая разница – дело прошлое. Капитально.

Очень он обиделся, завхоз, на Парамота, а Парамот боялся, что завхоз унес обиду эту и в гроб. Вот почему из кожи вон лез, чтобы сделать что-нибудь приятное хотя бы для тела Андрея Степановича.

Парамот первым заметил Андрея Степановича, когда тот, отягощенный земными заботами, прилег соснуть вечным сном головой на амбарную книгу. Парамот видит – дверь склада открытая, внутри – темь, потому что кругом белым все бело от снега, накануне выпавшего.

Назад Дальше