— Сколько тут у тебя? — спросил Шахрай у Матвея, все еще держа Храпчино в кулаке на весу.
— Семьсот шестьдесят три гектара,— ответил Матвей, тоже чувствуя давление и тяжесть этих гектаров, и потому жестко, почти по-военному.— Зона уничтожения — семьсот шестьдесят три гектара.
— Зона уничтожения? — поморщился Сергей Кузьмич, и тень неудовольствия, неприятия промелькнула на его лице.— Не могли человеческое название дать.
— Есть и человеческое,— тут же откликнулся Шахрай,— площадь, территория. Сдашь, Матвей Антонович, колхозу площади к посевной?
Матвей замялся. Об этом он и хотел поговорить сегодня с Шахраем, но присутствие других людей останавливало. Секретарь обкома выручил его:
— А есть уже кому сдавать? Есть хозяин этой земле? — и он указал глазами на торфяники.
Настала очередь замяться и Шахраю.
— Почему, Олег Викторович, не подумали? — уловил эту заминку секретарь обкома.— Одним днем живете.
— Подумали, Сергей Кузьмич, подумали,— что-то прикинув и с каждым словом утверждаясь в чем-то, отвердевая лицом и голосом, сказал Шахрай. Пока он говорил, пока секретарь обкома обменивался с Шахраем взглядом, Матвей тоже решал про себя: выгодно или нет лезть ему на рожон, заводить разговор с Шахраем о своем наболевшем при секретаре. Собственная нерешительность, вдруг появившаяся боязнь начальства и развеселили, и обозлили его, и он не стал сдерживать, что рвалось уже давно с языка, что хотел сказать одному Шахраю.
— Тысячу триста гектаров сдам,— ворвался он в молчаливый разговор Шахрая и секретаря обкома.
— Тысячу триста? Это интересно.
— Где ты их возьмешь, тысячу триста? — опередил вопрос Сергея Кузьмича Шахрай. Секретарь недовольно глянул на него, но вопрос Шахрая не перекрыл своим, просто требовательно посмотрел на Матвея, приказывая продолжать. И Матвей продолжил:
— Возьму вон, за дубравой, там шестьсот с гаком будет...
— Но дубняк-то мы не дадим сводить.
— Можно не сводить, хотя, конечно, он будет мешать.
— Дуб не пойдет под зону уничтожения,— взмахом руки обрубил все доводы Матвея секретарь обкома.
— Пусть остается,— согласился Матвей.— В дубняке трактористам и пообедать в тени можно. А за дубняком площади лежат, мелколесье. Объем работ невелик. Мелколесье, площади и лядо. Полторы тысячи гектаров можно сдать, а не тысячу триста. На лядо меньше работы, чем здесь, затраты меньше.
— Что за лядо, почему я о нем ничего не знаю? — секретарь обкома обращался уже к Шахраю.— Если все так, как он говорит, почему не с него начали?
— Я говорил вам. Лядо — перспектива колхоза.
— Но мне требуется...— начал было Матвей. Шахрай не дал сказать самого главного, как будто знал это главное и уводил от него и секретаря обкома, и его, Матвея.
— Дадим все, Матвей, что тебе требуется.
— Я хотел...
— В рабочем порядке,— опять заткнул ему рот Шахрай, и на этот раз крепко, как запечатал.— Вопрос ты поставил важный и своевременно, и мы обсудим его в рабочем порядке.— Он вроде бы забыл о Матвее, заговорил с секретарем обкома: — Есть у нас кандидатура на должность председателя колхоза, есть, Сергей Кузьмич.
— Импровизируете, Олег Викторович?
— Да не совсем, Сергей Кузьмич... А вы что, противник такой импровизации?
Матвей слушал их вполуха, был занят своим, прикидывал, куда еще повести начальство, что показать, а что не надо показывать.
— Полешук? — захватил его врасплох секретарь обкома.
— Полешук... Из этих вот самых болот.
— Хорошо, что из этих,— сказал секретарь, но Матвей не понял, что тут хорошего, потому что Сергей Кузьмич стал говорить об их князьборском кладбище: — Был я тут в наводнение, могилок маленьких много,— и замолчал. Молчал и Матвей, не понимая, к чему клонит секретарь, вспоминая князьборское кладбище, что действительно много там маленьких могилок. По всему Полесью так, по всему Полесью кладбища одинаковые, что в них усмотрел секретарь обкома? Тот пояснил: — Детских могилок много. Детей на Полесье умирало больше, чем взрослых. Понимаете, Матвей Антонович?
Это Матвей понимал.
— А вы тоже полешук? — спросил он секретаря.
— Полешук, потому и больно. Знаю, отчего они умирали. Болота забирали их. Болота забирали жизнь, лучшие земли. Песочек оставался крестьянину, семян не отдавал тот песочек, и жизнь уходила в песок. Нигде мужик так не гнулся, как здесь, на Полесье...
— Малина! Какая малина!—закричали двое из тех, что прибыли на вертолете с Шахраем и секретарем.— Сергей Кузьмич, Олег Викторович! — и несли уже по ветке, вручали Шахраю, секретарю. И те подались, будто ведомые этой веткой, на ходу обрывая ягоды, в малинник. Бросились туда и киношники, и журналисты. Шли в ягоды, как в загон, как бабы в борозду выбирать картошку, как мужики в прокос, и кланялись каждой ветке, каждому кусту.
— Что же ты молчал, Ровда, кормил нас разговорами?
— Я думал, вам не до нашей малины, думал, высокое начальство и не знает, что такое малина.
— Кто знает сегодня малину, так это только начальство,— посмеивался, обирая кусты, Сергей Кузьмич.— Вот под деревней растет, а цела, мужику некогда за ней ходить. И твои мелиораторы, Матвей, тут же работают, и тоже некогда. А мы, начальство, пасемся,— он так и сказал — пасемся — и подмигнул Матвею, пустил шпильку Шахраю: — Неправда, скажешь, Олег Викторович, частенько вертолетик за малиной гоняешь, знал, куда меня везти.
— Как не знать, Сергей Кузьмич, в нашем деле все надо знать.
— Сюда, Сергей Кузьмич, сюда! — кричали двое прибывших с Шахраем.— Вот вам, Сергей Кузьмич! Ломать только трудно, не ломкая она, ножик бы нужен.
Ножика ни у кого не нашлось, ломали руками, выкручивали неподатливые волокнистые ветви, на которых ягод было побольше и покрупнее, несли Сергею Кузьмичу, Олегу Викторовичу. Шмыгали, уползали в норы, отбрасывая хвосты, напуганные ящерицы, неведомо как уцелевшие тут, неведомо для чего оставшиеся, ни на что не надеющиеся. Набирало силу, поднималось все выше и выше солнце, разогретая им ягода становилась все слаще, ароматнее. К аромату ягоды примешивалось и нечто другое, исходившее от нее, чуть горькое, но горчинку эту ощущал один только Матвей, потому что только один он все время помнил: это последняя малина, последняя здесь лесная ягода. Замечал, как на глазах и меняется эта ягода, быстро обсыхает на солнце и вроде бы туманится, покрывается сизым налетом и твердеет. Все больше твердела и больше горчила, чем ближе подвигались они к лесному массиву, туда, где начинались торфяники, к гулу кусторезов. И что-то все чаще вспыхивало, мерцало в глубинной окостенелости ягоды, как бы огонек какой зажигался, как бы глаз той же ящерицы светился, оживал в ягоде. Они уже подошли к краю малинника, им в лицо уже смотрели сваленные в кучу деревья, растянувшиеся на изодранной черной земле во всю свою зеленую длину, вонзив в небо обломанные ветви и беспомощные клыки корней.
— Хватит, как в детстве побывал,— выпрямился и подал тем команду секретарь.— Ну, спасибо, все меня ягодой кормили, а ты, Матвей Антонович, так ни одной и не поднес.
— Я думал, вы не заметили.
— Мне положено все замечать. Так угостишь, Матвей Антонович, сорвешь мне ягодку?
Матвей молчал.
— Не хочу,— сказал он, чувствуя, как палец Шахрая впивается ему в бок, и отводя в сторону руку Шахрая.— Для вас бы и сорвал, ко гнуться не хочу.
— Ну что ж... Спасибо. Спасибо, Матвей... Я приеду к тебе с женой и дочерью. Мы с тобой без этих вот будем брать малину.
И снова палец Шахрая вонзился ему в бок, и снова отвел его Матвей, сказал с непонятным самому ожесточением, будто навсегда прощался с чем-то очень дорогим, жалел и давил в себе эту жалость:
— Поздно, поздно, Сергей Кузьмич. Ведь это зона уничтожения,—с умыслом, не прячась за нейтральные — площадь и территория,— так и сказал: зона уничтожения. И словечко его тут же подхватил тот, с блокнотом. Дернул из блокнота листок, поднес Матвею, вручил.
— Малина в зоне уничтожения.
На листке том было одно только лицо, его, Матвея, лицо, и пень перед ним, прорисованный до малейших подробностей, до последнего корешка, до комьев и крупиц земли на этих корешках, березовый сухой пень. Матвей стоял перед ним и вглядывался в него, держа в руках ветку крупной сочной малины, хотя и нарисованной простым карандашом, красной малины. Красно было в ту минуту в глазах Матвея.
Красно бил в глаза Матвея кирпич, единственный кирпичик, обнаруженный им вдруг в стене странного дома, один-единственный кирпичик среди дерева и камня. В глубине его обожженного и туманящегося еще от огня, жара и дыма тела что-то мерцало, как в ягоде малины. Он потянулся к кирпичу, но кирпич не дался, взмыл вверх, взмыли вверх людские голоса.
— Не трожь, не трожь кирпичик! — кричала, кажется, мать Махахея, кричала с темных полатей в углу дома или пещеры. И еще были голоса, целый хор, голоса воды, земли и леса. Лес гудел басом деда Демьяна, но то был не дед Демьян, а кто-то другой, похожий на него. И еще кто-то кричал ему в ухо, забивал другие голоса:
— Пора, пора, вставай, уже все петухи пропели...
Матвей открыл глаза и увидел перед собой Надьку.
— Ты откуда здесь? — спросил, с трудом соображая, где он и что с ним.
— Уже и узнавать перестал.
— Как ты здесь оказалась?
— Пришла через дверь, не через окно. Двери открыты, и полна хата курей, на столе даже куры. Выгнала курей и тебя вот разбудила. Закричал во сне, нехорошо так закричал: не трожь! Я узнать, спросить захотела, мне это ты кричал или кому другому.
— Это не я кричал.
— Ага, совсем уж меня за дурочку считаешь. Даже в ухе зазвенело, так кричал.
Матвей почувствовал, что и у него звенит в ушах, дрожит воздух от его ли крика, от крика ли старой Махахеихи или от вчерашнего суматошного дня этот звон остался. В той вчерашней карусели он многое понял и многое увидел. Он, Матвей, считал себя железным, считал, что может работать, но, оказывается, и в подметки им не годится, слаб перед ними и в работе, и во всем прочем. Прочее было потом, а сначала совещание или симпозиум в кабинете Шахрая. Перед началом Матвей хоть успел размяться. Ноги размял и язык, перебросился парой слов с проектировщиками, что скучали в пыль ном скверике, отделенном от пятиэтажной резиденции Шахрая лишь автомобильной стоянкой. Проектировщики были кстати Матвею они, их поддержка была нужна ему для того главного разговора с Шахраем, к которому Матвей начал подбираться в Князьборе, но так и не подобрался. Может, это и к лучшему, обрадовался он теперь Но разговор о главном не состоялся и с проектировщиками. Не настроены они были сейчас на какой-либо разговор о деле.
— Салют-привет болотному богу,— сбили они сразу его с делового тона,— сушишь?
— Привет-салют чародеям кульманов. Сушу. А вы проектируете?
— А мы проектируем.
— Хреново проектируете.— Матвей все же не терял надежды на серьезный разговор, а они ускользали от него.
— Как платят, так и проектируем.
— Водохранилище мне в самые торфяники загнали.
— Куда приказали, туда и загнали.
— А приказали б на луну?
— Будь спок, привязали б и к луне.
Матвей не успел ответить что-нибудь, не успел и разозлиться, начал только закипать перед непробиваемостью, готовностью этих молодых парней все уводить в пустоту.
Их затребовали в кабинет Шахрая. Матвей и проектировщики входили последними, как бы опоздавшими, и Шахрай дал понять им это коротким, но осуждающим взглядом. Вообще это был другой Шахрай, совсем не такой, каким знал его Матвей, с которым он ездил, ходил когда-то по Полесью и только что ел малину,— городской, кабинетный, осанистый.
— Вы будете вести, или мне начинать? — обратился Шахрай к Сергею Кузьмичу.
— Ты хозяин, ты и правь.
Шахрай согласно кивнул.
— Товарищи... Мне пока сказать нечего... Я здесь, чтобы слушать вас. О чем пойдет речь, все мы знаем: о воде, о земле и о нас, грешных, на ней.
— Аз грешен, аз грешен,— свистит в огромный нос неусидчивый старик, подле которого устроился Матвей, только этим носом своим и заметный.— Ничего темка, конкретная.
— Да, конкретная, Андрей Борисович. Земля, вода и мы грешные на ней. Так кому первое слово, земле или воде?..
Надька подсаживается к Матвею на кровать, тормошит его.
— Ты где сейчас, Матвей, хватит досматривать сны, ночью досмотришь, просыпайся.
Но Матвею не хочется просыпаться, он вдавливается в подушку, еще крепче закрывает глаза. Он все еще там, в кабинете Шахрая. Стремительно вскакивает сосед Матвея.
— Я слишком долго ждал слова, Олег Викторович, пятнадцать лет.
— Пятнадцать минут мог бы еще подождать,— сдержанно улыбается Шахрай,— не убыло бы твоей воды, простила бы тебя твоя гидрогеология. Землю у нас, Андрей Борисович, дама представляет.
Единственная среди мужчин женщина машет рукой.
— Земля тоже не меньше ждала, потерпит еще, если не он первым будет говорить, нам всем молчать придется...
— Кто это? — дергает Матвея за руку Надька.
— Земля и вода,— отвечает Матвей. Надька прыскает.
— Да это ж ты, по-моему. Посмотри, ты это?
В руках у Надьки рисунок, врученный ему вчера. Листок из блокнота. А на этом листке он, Матвей, с веткой малины и березовый пень.
— Разве ты такой? Нет, ты таким не можешь быть. Я не видела тебя таким, не верю, что такой.
— Какой?
— Каким тебя тут нарисовали. Бык у нас в Князьборе был, ты его помнить должен. С Аленой все дразнили вы гого быка. И додразнились, как кинется он на вас, а вы в реку, он по деревне и к хате Ненене. Я в хате была, как взялся трясти, думала, все, конец. Шаталась уже хата. Только с чего-то остановился, стал напротив окна, смотрит на нас в окно. И сейчас мурашки по коже бегают... Но ты не такой, не верю.
— Какой же я, Надька?
Надька не отозвалась, быстренько бросила на подоконник рисунок и отмежевалась от него, отодвинулась вместе со стулом от окна...
— Люди тысячу лет жили на этом самом месте,— Андрей Борисович притопнул ногой, будто столбил это самое место, качнул колючими усиками, словно хотел уколоть кого-то из сидящих здесь.— Жили и в землю уходили и в настоящее время давно распаханы под овес и в виде овса съедены скотиной. Это не я, это Глеб Успенский. А я могу что-нибудь и понеприличнее.
Матвей снизу вверх глянул на гидрогеолога, узрел только нос его огромный и поверил, что этот может и нехорошими словами заговорить. Поверили, наверное, и другие.
— Так слушайте же, слушайте,— требует сосед Матвея.
Матвей невольно подается вперед, будто это «слушайте» обращено только к нему одному и то, что сейчас скажет гидрогеолог, невероятно важно для него. Но слова произносятся, в общем-то, обычные, Матвей не все их и улавливает, потому что ждет чего-то, не слыханного им раньше.
— Так кто сказал, что лапти воду пропускают? Кто сказал, что на Полесье избыток воды? Ее не хватает. Постоянно, хронически, катастрофически... Все мы вышли из воды, может быть, из той, недостающей сегодня. Сегодня другие из нее уже не выйдут, потому что ее нет. Нет. А полешуки из этого полесского моря Геродота. В нем их жизнь. С ним полешук связан пуповиной. Болото для него не только трясина, но и средоточие... Средоточие...
Гидрогеолог косится на Матвея, словно тот должен подсказать ему, средоточием чего же являются эти болота.
Матвей вздрагивает, зябко передергивает плечами. Вздрагивают стены кабинета, и словно раздвигаются, расплываются лица людей, сидящих в нем. Он видит своих земляков, поросшую травой улицу Князьбора, слышит голос гидрогеолога.
— Надо строить водохранилища, еще в самом начале века, сразу после экспедиции Жилинского ставился вопрос о регулировании стоков Припяти. Но сегодня эта река почему-то вообще исключена из последней схемы. Что, ее уже нету? Нету у полешука Припяти?
Хохот. Хохочет Алена, окатив ведром воды Матвея, она убегает от него, только сверкают темные пятки, загорелые ноги, только платье струится, бьет ее по ногам.