Князьбор
Так называется деревня, хотя никакого бора возле нее и в помине нет. Быть может, от тоски по нему и родилось название, потому что Князьбор — деревня кочевая. Последний раз переехала уже на памяти Тимоха Махахея, стала вот здесь и устоялась вот здесь. А перед этим была совсем в другом месте, где Бобрик впадал в Припять, где, насколько хватало глаза, была вода, вода, вода и среди этой воды деревушка, десятка два хат. За хатами то ли поле, то ли луга, и детство Тимоха Махахея проходило больше на воде, чем на земле. В дедовском челне он впервые увидел небо над своей головой, увидел далекие туманные лозы, верхушки дальних деревьев, увидел и слился навсегда с лозами, водой и небом. И почти одновременно с этим деревня пришла в движение, погрузилась на те же челны, душегубки, сбитые на скорую руку плоты и двинулась вверх по Бобрику, потянули мужики бечеву пытать счастья на новом месте. На старом же их семь лет подряд, со дня рождения Махахея, затапливало. Семь лет не видели они хлеба, не ели вволю и картошки, кормились тем, что посылала река.
Прибыли на новое место, топором и огнем расчистили пашни и огороды, разбежались хуторами, отрубами по берегу Бобрика, но имя себе оставили прежнее — Князьбор, князьборцы, хотя до настоящих хвойных лесов отсюда было не менее десети километров. Но земля, где высился этот сосновый бор, по которому тоскуют весь век князьборцы, тоскует Тимох Махахей, бедная, пески, пески и пески и белый мох, хрустко припадающий к ноге летом, только в березняках изредка прокидывается вереск да кукушкин лен — печальные синие глаза печального края. Даже окопы, оставшиеся в бору еще с минувшей войны, зарастают туго, не хватает у бедной земли силы затянуть, заживить свои раны. А под Князьбором земли богатые, и растет на них все буйно, израстает даже, иной год выпрет картошку в ботву — не пробиться, и затягивает свои раны князьборская земля быстро, была ведь она тоже долблена и бомбами, сечена снарядами, изрыта окопами и траншеями, но зажило, заросло все, как на собаке. Не прогадали князьберцы, перекочевав сюда. Стали советскими. Та земля, та вода, на которой и у которой они жили раньше, после революции отошли к Польше, по Бобрику пролегла граница с Западной Белоруссией. И Махахей еще и сегодня жене своей Ганне говорит:
— Собирай, баба, харчи, пошел в Польшу,— это когда ему надо на другой берег Бобрика за грибом сходить, бочку под березовый сок поставить или погонять зайца.
И не беда, что нету бора под Князьбором, есть дубрава. Была одна такая, наверно, на все Полесье, идешь-идешь, сбиваешься уже с ноги, а ни просвета над головой, ни конца ни края дубам. И гак раздольно становилось душе среди них. Запах дубравный, здоровый и чистый, будто само дыхание Полесья. И радостно было самому дышать в лад с родной землей, дубовым листом гудело все в груди, и отзывались гудливым звоном потягивающиеся на подъеме солнца дубы. Это пробуждалось само Полесье, хлопотливое и работящее, тянуло пчелой в луга с бортей, ставленных на деревьях еще первыми поселенцами, в ежевики, малинники, смородинники, захватившие низины и приболотья, домовитой белкой крутило колесо нового дня, пытало вещей кукушкой: кто ты, кто ты, кто ты. И успокаивало вещуном вороном: все пре-пре-кра-красно.
Ворон и сейчас кричит, но голос его вязкий и тоскливый, каркает воронье, не поделили чего-то, кружит над вязом, бьется в осклизлых его ветвях, сыро и холодно ему там. Зябко стоять на крыльце и Тимоху Махахею, смотреть на гольщ еще и весь в воде лес, на сумрачное, низкое небо. Сумрачны и еле видны из воды хаты. За пятьдесят лет их стало куда больше, но то, что это жилье, угадывается только по трубам. Не будь их, можно было бы подумать, что это бобровые поселения. Из крытых соломой крыш пробивается трава и молодая лоза, все так же, как было и в том, старом Князьборе. Настигла вода князьборцев и здесь, на новом месте нагнала. Так же, как и прежде, пятый год подряд топит паводок деревню. Пятый год строится и не может достроиться Махахей. И смех, и грех, бусел на трубе нового дома гнездо себе отладил. И сейчас стоит он уже там, в гнезде своем, на одной ноге, не поймешь, то ли грозится, то ли укоряет человека, стоит, как статуя где-нибудь в городском парке, не сморгнет, не дрогнет ни сомкнутым клювом, ни вытянутой шеей. Но клокочет, свивается в тугие струи вода, качаются, кланяются лозняки, бормочут, переговариваются. Бусел молчалив и угрюм, терпение и вечность живым птичьим глазом смотрят в душу человека.
— Э-э, цоб-цобе, волчье мясо,— меж хатами движется телега, медленно, понурив головы, бредут волы. Аркадь Барздьгка отвозит школьников в школу, сегодня его черед. Но в телеге сидит только он, привалившись спиной к жакам, а пацаны в лодках, челнах плывут следом. Пацанам весело, Барздыке же, как , и буслу в гнезде, тоскливо и угрюмо. Но, увидев Махахея, он оживляется.— Здоров, Махахей! — кричит он и смотрит на бусла. Бусел даже не моргнет.— С гонорком,— все так же весело смеется Барздыка, но смех его уже кажется натужным.— Не, не квартирант он у тебя, Махахей, хозяин он тут, а квартирант ты. Ты б с него за постой хоть чем брал, хоть яйцами. А то топор ему дай, пусть Яату достраивает.
— Ты б языком в момент мне ее достроил,— говорит Махахей.
Махахей тоже не смотрит на Барздыку, оба они вперились в
бусла, задрали головы вверх и пацаны. И птица — статуя каменная оживает, хлопает крыльями, клокочет розовым костяным клювом.
— Ну-ну, здоров,— говорит Махахей.— Признал... Как же я, зараза ты такая, жабоед болотный, злыдня кусок, хату просушу? Как печь протоплю? Вот бабу Ганну кликну, она тебе сову смоленую покажет, ноги твои — жерди, осмолки хвоевые на растопку пустит.
— Это он тебе покажет, где раки зимуют,— смеется Барздыка. Махахей будто и не слышит его.
— Жалко, жалко,— говорит он.— Ты гляди, прилетел и в гнездо спрятался. Трудная будет весна и у него. А то бы скинул. Ей-бо, как пить дать. А так жалко...
— Жалко у пчелки, знаешь, где... Который год ты его жалеешь, а он тебя в хату не пускает. Жалостливый до бусла, меня бы кто так пожалел... А ну пошли, пошли, спотыкачи!
— И то...— говорит вслед Барздыке Махахей и сам бредет по воде к сараю, открывает его настежь, хмуро смотрит на пугливо жмущуюся к стене корову, хорошо хоть сарай строил на бугре и стоит сейчас корова на сухом. Махахей выносит из сарая весло и два жака, бросает их в челн, долго смотрит вслед Барздыке. Никогда не ругались, не дрались они, но и мира между ними нет. Барздыка и сгубил дубовую рощу, о которой думал Махахей перед тем, как тот выплыл на телеге к его хате.
Кто не знал прежнего Князьбора, тот и сегодня еще обмирает, роняет шапку, глядя на вековые дубы, что уцелели на берегу Бобрика. На заглядение дубы, на пне иного из них может развернуться телега. Это он перегибает, конечно, но, говорят, раньше и впрямь были такие дубы, что пароконная телега разворачивалась, были да сплыли вешней водой. Вешней водой из года в год, из века в век плыли мимо них другие деревья, а под дубами, причалив плоты, отдьь хали плотогоны, варили знаменитую свою кашу. Столько по дубраве поднято князьборцами боровиков. И Тимох Махахей собирал их тоже, косил, считай, косой, загонял в тень телегу и грузил мешками — как на воз уложить, как коню повезти. Боровики все были крепкие, берешь ты его в руки, а он покрикивает на тебя, на зуб просится, скрипит под ножом, высоконький такой, налитой весь. Но в одну весну, в одно лето исчезло все: рубили дубы, а пропали и грибы. Называлась дубрава князьборская, стала называться дубняком Махахея, только ему это уже не в радость. Мало что успелось сохранить от былой красы Князьбора. Год тот был крутой — укрупнили князьборский колхоз. Жили до этого князьборцы небогато, но от новины до новины чего-чего, а картошки хватало, обживались ведь только после той войны, на долги, на кредиты, на скотину, на технику работали, а земли у колхоза было немного, можно сказать, совсем не было, гектаров шестьдесят, ну, пусть сто. Не больше ее было и у колхоза, который присоединился к князьборскому, добрая собака за утро могла всю деревню обметить. Свели два хозяйства в одну упряжку, заголосили князьборские бабы: куда власть смотрит, они безземельные, мы безземельные, только нищету плодить будем. Но у нас хоть работники, а там лодырь на лодыря оглядывается, мы тут горбатились, технику завели, а они последние семена проели и нас объедать сейчас будут. Но никто слезам этим не внял, того же Аркадя Барздыку, как старшего в Князьборе по воинскому званию — старшиной он вернулся с фронта, и тут в старшины — председатели. Натуры, характера у Барздыки хватало, по старым временам мог он в кулаки выйти, но и теперь не потерялся. На том же собрании, где его произвели в начальство, и заявил:
— С этого лета выходим в передовики.
И вышли, беду ту настоящую не рассмотрели, вышли с песнями и радостью творить и множить ее собственными руками — сводить дубраву. Два села, все мужики, и баб не забыли прихватить. И поплыли по речке дубовые кряжи в большие города для больших хозяйственных задач. Работали торопливо и жадно, подсчитывали уже деньгу, примерялись к обновкам, кто что справит, кто что купит. Тимох Махахей попытался помешать топору, но его свои чуть не зарубили.
— Вредитель,— коротко оказал Аркадь Барздыка.— Вот он весь перед вами с нутром своим.
От слов таких Махахей угнулся даже. Нешуточные были слова. Нешуточно пошли на него и мужики:
— Лес, дубрава чья? Колхозная. А мы кто — колхозники. Враг ты колхозной жизни.
— Какой я враг, я сеном своим, все знают, колхозных коней кормлю, у коровы своей отбираю,— не хотел хвалиться, выставляться перед селом Махахей, а пришлось.
— Надо еще разобраться,— напер Барздыка,— откуда у тебя сено, и на корову хватает, и коням остается.
— От верблюда, вот откуда. У тебя стог с прошлой зимы в огороде гниет, ни клочка никому не дал.
— Не лезь, Тимох, паси коней, пока самого не взнуздали да не спутали,— это Антон Ровда посоветовал.— Дерево еще вырастет, а мы из земли больше не встанем. Надо и о людях подумать, пожалеть и людей.
И это Антон Ровда так. И он тоже был с топором, как и все мужики. Их-то Тимох прощал, а вот Ровде простить не мог. Много о чем было говорено между ними. И, одни у них были слова, одни думки, даже породниться метили. Горько Тимоху было слушать и смотреть на Ровду, если уж он взялся за топор?!
И добро бы только мужики, Антон Ровда, чужие люди, так и своя баба взъелась. Тимох попросил ее приглядеть за лошадьми.
— А ты что, обезножел, обезручел,— накинулась она на него,— на лесе какие трудодни другим пишут, деньгами, говорят, сразу рассчитываться будут.
— Не хочу я тех трудодней и денег, пойду в район, чтоб прекратили.
— Против общества? Жить-то как в деревне будешь, с кем знаться? Что тебе копейчина в хате лишняя, радетель нашелся, порядчик. Гармошку тебе на них куплю, грай своим коням тустепы, скачите хоть всю ночь... А тут четыре по углам, и каждое рот разевает. Правдой своей накорми их... Ох, и выпала же доля, самой бы сытой была, если б правду твою можно было на хлеб намазать. И в кого ты только такой уродился, в кого удался?
— Пошел я,— сказал Махахей.
— Ой, да хоть хлеба кусок возьми в дорогу... Не пущу, не пущу!— Ганна подбежала к порогу, загородила дверь. Он подошел к ней, засмеялся, подергал за нос, и жена тут же захлюпала.
— Ты хоть там фамилии не кажи своей...
Но этих ее слов Махахей уже не слышал. До города, до власти путь был неблизкий, тридцать километров, гати, броды и тринадцать мостков: мостик Барздыки, мостик его, Махахея, мостик Ровды. Пока он пересчитал их все, передумал, куда это и зачем он идет, да что скажет, Князьбор работал, плыли по Бобрику дубы. Плыли они, пока начальство из города выбралось, а оно не очень торопилось выбираться, пока это дорога машинная установилась: Князьбор — село глухое. Кончился оказ о князьборской дубраве, сказки начались.
Вновь появился под Князьбором Железный человек, вновь заплакала над Князьбором Голосница. Человек этот был недобрый, потому что непонятный, помнили его только старики, которые жили еще в старом Князьборе. Ходил он там каждую ночь по деревне, и, чего ходил, чего хотел, искал чего, никто не знает. Была ли это грешная душа йз самих князьборцев или пришелец какой, тоже никто не мог сказать. Но только ложилась на землю темень, появлялся и он, черный, темный и безглазый, шагал деревенской улицей, ступал так, что окна в хатах тряслись и сами хаты шатало. А среди полей голосила скорбно Голоска-голосница. Бегала от межи к меже, искала дитя свое, убивалась по нему. Голосница была своя в Князьборе, ее знали все. Она прислала -сына, придушила во сне и с тоски повесилась. Похоронили, но и мертвой не было ей покоя, ночами искала сына. Голоску жалели и любили, она лечила князьборских детей, врачевала прострелы, сглазы и испуги, как только выпадала роса, сизовели травы, заслышав плач Голосницы, князьборские бабы хватали свое неспокойное дите и бежали, клали на межу-борозду, отходили в сторонку, ждали, когда Голосница найдет его. И Голосница находила, успокаивалась сама, и дите успокаивалось. Мать забирала его, кланялась в поле невидимой Голоске-голоснице. И Голоска после этого дня на три затихала, только ветер гудел в печных трубах, стучался дождем в окно. А Железный человек ходил и ходил в любую погоду, не боялся и дождя, муравистой деревенской улицей выходил за околицу; по травам, не оставляя следа, шел в дубовую рощу, и всю долгую ночь жалостливо стонали, кряхтели вековые дубы.
— Не иначе кто-то из своих этот Железный человек,— говорили князьборцы.— Живой кто-то, неймется ему, живому.
Но, как только переехали князьборцы на новое место, отстали от них и Железный человек, и Голосница. Последний раз слышали о них уже перед войной, а может, и в войну. Но ненадолго они объявлялись. Вспомнили старое князьборские бабы, понесли снова своих детей на межу, но Голосница уже не всем помогала. Так бы и забылись они. Но вот свели дубовую рощу и начались плачи над полями,
шзавызванивали в окнах стекла, опять стал прохаживаться деревенской улицей Железный человек. Года два назад видел его в своем дубняке и Тимох Махахей, как Барздыку видел сегодня утром, совсем близко подошел он к его костерку и стал будто медный в свету его, начал врастать в землю потихоньку так, медленно. Врос по колено, а больше земля, видно, не приняла.
— Ну чего тебе еще? — спросил Махахей. Железный человек молчал, только огонь от костра прыгал по его телу, словно дышал он. А лицо было в тени неподвижно. — Иди, иди,— незлобно сказал ему Махахей. — Чего коней растревожил, видишь, как храпят. Иди, ступай себе. — И Железный человек пошел, повернулся и пошагал в темень, и темень тут же съела его, все равно как не было никого. Утром Махахей осмотрел место, где стоял Железный человек, врастал в землю. Следов никаких. Привиделось, подумал он, угорел от костра и от дымокура, что носил с собой, отгонял гнуса, назвонили в уши комары, вот и лезет черт знает что в голову.
Но сегодня ночью Железный человек снова приходил к нему.
— Я прогнал тебя,— сказал ему Махахей. — Зачем опять явился? — Железный человек стоял над его кроватью и молчал, и Махахей видел уже и лицо его, словно в хате свет горел, небольшой, неяркий, но хватало, чтобы рассмотреть лицо гостя. Было оно в самом деле незряче и в оспинах все темных, словно его только что отлили и не зачистили еще или плакал и слезы источили лицо. — Давай по- хорошему,— сказал ему Махахей,— чтобы нечисти в моей хате больше не было.
Железный человек после этих его слов подвинул скамейку, смахнул с нее на пол кружку с кислым молоком, что поставила Махахею на ночь баба Ганна, когда он уже спал, смахнул и сел. Махахей вздохнул только.
— Что же, пришел, так говори уже,— а Железный человек сидел и молчал. Молчание его было не в тягость Махахею, разбирало только любопытство: кто он, откуда и зачем выбрал его, Махахея? И еще, казалось Махахею, напоминает ему кого-то Железный человек, а кого, разобрать не мог. И только когда проснулся, пригадал все, когда уже баба Ганна начала ворчать — кому тут спокою ночью не было, кто тут лазил, шастал, перевернул, вылил на пол кружку кисляка,— вспомнил Махахей, на кого похож Железный человек: на деда Демьяна, отца Антона Ровды. Дед Демьян тоже ходил по земле чугунно. И лицо у него такое же серое, как чугунное, и слово он захочет — скажет, а не захочет — три дня молчать будет. Не пожелал говорить с ним, Махахеем, и Железный человек. Отсидел на скамейке до рассвета, а там будто со светом слился. Но слова, речь его Тимох слышал. Рассказывал все о Князьборе, не о том селе, в котором жил Махахей, а о другом, которое было на этом месте давным-давно, так давно, что и сам Железный человек уже плохо помнил. И окружал то древнее село сосновый бор, и сосна из того бора еще растет, а не видно ее, потому что растет она наоборот, в землю. Сегодня наоборот, а завтра, может, и как надо, в небо. И наоборот — это только кажется Махахею и людям, потому и не видят они ее. А он, Железный человек, видит, так и должна расти для него сосна. Не люди, не он ли, Махахей, заставляет ее расти так. Вот срубили дубовую рощу, и дубы сейчас все тоже растут наоборот. Нет же, не пропали дубы. Это кажется только, что от них одни пеньки остались. Есть и стволы, и вершины у них, и корни есть, но корни в небо ушли, а вершины и стволы в землю. А еще передавал Железный человек тоску свою серую, чугунную. Потому и ходит он по земле без устали, что нет ему успокоения, что есть среди людей такие, которые тоже не так живут, вниз головой ходят.