— Да как вам сказать...
— Прямо, как я тебя спрашиваю.
— Прямо — нет. Любой хозяйственник, любой председатель колхоза двумя руками за мелиорацию. Это же ведь раз-два, и в дамки. Нужны нам новые земли, те, что имеем, истощились уже. И поля лоскуток на лоскутке. Но...
— Что но? — Шахрай наконец справился с кровью и сейчас заклеивал родинку пластырем.
— Да так, чепуха, эмоции. И характер наш...
— Какой характер еще? Не понимаю.
— А что понимать? Китаец в корзинке на горбу землю прет с горы, чтобы грядку какую посадить, японец сучки, кору с деревьев coбирает и в дело. А у нас вон сколько этих деревьев и земли, болот — глазом не охватить, голова кругом.
— Все равно не понимаю. Этому радоваться надо.
— А я и радуюсь, только голова кружится, говорю. И в радости иной раз нет-нет и мелькнет мыслишка: были бы мы чуток победнее.
— Заносит тебя, Матвей, в самом начале, вижу, заносит,— Шахрай смотрел на него с любопытством и одновременно, как показалось Матвею, с одобрением. Он осмелел:
— Может быть... нас всех заносит. Пить так пить, строить так строить, а крошить... Топор наш мужицкий — только первый раз им тюкнуть, с болью, с криком один палец решиться отрубить, а там уж можно и всю руку. Если начали гвоздить, так гвоздить — топоры у нас самые острые, гвозди самые крупные...
— Но как, по-твоему, ставить проблему, если не с размахом? Все новое безжалостно к старому.
— Вы хотите сказать, и к земле?
— Да, и к земле. Пришло время перекраивать землю, потому и мир посуровел. Ты не находишь?
— Прикоснулся к заветному, неприкасаемому...
— Заветному — да. но не неприкасаемому. Есть, кушать мир хочет, понимаешь? Я знаю, ты тоже хочешь. Хотя и шутим: голод пережили, изобилие пережить надо. Так нету, нету изобилия. Нужду нашу утолить ох, как нелегко, голодный все в рот тянет, все на зуб пробует. Знаю, рос ты без отца и матери. Знаю, был на целине. Думаешь, я глаз на тебя положил просто так? Первый, наверное, кто твои курсовые все и дипломную твою до конца прочитал...
— Ну и как?
— Супчик жиденький, но наваристый... Пчеловод.
Матвей засмеялся. Он невольно, сам не замечая того, продолжал улыбаться и сейчас, на подъезде к Князьбору. Возвращение его в родную деревню нельзя было назвать ни радостным, ни желанным. Просто вызвали на бюро; спросили:
— Выговора есть?
— А как же? — даже удивился наивности вопроса Матвей.— И простые, и строгие... Но с занесением еще нет.
Он торопливо перебирал в памяти, где и в чем согрешил последние дни, готовясь еще к одному выговору, быть может, и с занесением. Что же это за председатель колхоза, если не готов еще к одному выговору. А грех на его душе был свеженький, тепленький еще. За три дня перед тем, как состояться бюро, заглянул он со своим главным инженером и другом еще по институту Павлом Рачевским на пасеку. Пасечник угостил их медовухой, и надо же было нанести секретаря райкома. Не везет, так уж не везет. До этого он не попадал впросак, а тут нюх и службы оповещения отказали. Только они с Павлом выпили по паре кружек гой медовухи, приготовились по третьей брать, как сам уже здесь. Сам был за рулем, а рядом с ним сидел еше кто-то, незнакомый Матвею. И этот незнакомый начал выбираться из «газика». Был он высок, чуть сутуловат и кабинетно чист лицом. Матвей догадался: начальство из области. А секретарь райкома, Дмитрий Родионович Селивончик, из машины выходить не стал, шумнул гудком, приоткрыл дверку, навис над ней.
— Чем занимаетесь?
— Трутней кастрируем,— зашумело, видимо, уже в голове у Павла.
Ровда хотел было объяснить поделикатней, чем они тут занимаются, но его опередил Шахрай, а это он был с секретарем райкома Селивончиком.
— И сколько уже выхолостили? — серьезно и строго спросил Рачевского. Тот не дрогнул, повел глазом на три стоящие перед ним, полные до краев кружки.
— А вот четвертого заканчиваем.
— И как долго этой работой занимаетесь?
— Да с утра, считайте,— плюнул на объяснения и Ровда, все равно уж гореть.
— Бездельники,— непонятно, то ли с осуждением, то ли с завистью сказал Шахрай.— Мы вот с Дмитрием Родионовичем от соседа едем, там с утра за полчаса с десяток поросят выхолостили. Трутни...
Вот за этих трутней и готовился на бюро принять кару Матвей. Было очень ему тоскливо. Свой же брат председатель сидел перед ним, зубастый, ядовитый. Внесут в предания, вставят в легенды, под землей отыщут, оборжут на веки вечные.
— Подходящий кадр, а за одного битого двух небитых дают, это точно,— нарушил молчание, показавшееся Матвею вечным, Федор Липай, тот самый сосед, у которого ветеринар был асом. Его-то, Липая, больше других и опасался Матвей. Хозяйство у Липая образцовое, потому он ни бога, ни черта не боится. Прошлым годом отгрохал себе на центральной усадьбе ни много ни мало — ресторан. И такой, что в столице позавидуют, плиточников, мастеров — поделыциков по дереву, металлу выписывал из Прибалтики, шеф-повара заманил из вагона-ресторана международного поезда Москва — Пекин. Другого бы на месте Липая за этот ресторан и начальство, и тот же брат-председатель заклевали бы, затюкали, а Липаю сходит все с рук. Все к нему с поклоном, руку жмут, в глаза заглядывают: поздравляем, Федор Кондратович, на Новый год, мол, на Первомай столик для нас, Федор Кондратович, имейте в виду. Вот что такое Липай. Герой. Звезда у него в кармане, понапрасну на свет божий ее не вытаскивает. Вот и сейчас сидит скромненький, в пиджачке потертом и сам вроде бы затрюханный, но стоит на него посмотреть, когда выправится он куда-нибудь по своим снабженческим делам, вроде того, что в конце года обтяпал. Заявился при полном параде к министру, конгрессмен, сенатор американский, а не председатель колхоза из глубинки. И, не тужась, в один миг двадцать комбайнов закупил с ходу. Никому, кроме Липая, во всем районе не осилить такого. Конец года, у всех фонды выбраны, денег ни у кого за душой, а Липай, понадобись ему, и крейсер может купить. Трутни эти распроклятые, будь он в главной роли, на корысть бы ему пошли. Как пить дать, все бы потешались над секретарем и над этим самым Шахраем. Вот, мол, сказанул, вот врезал. А ему, Ровде, сейчас шею намылят, намылят и побреют. И главным парикмахером будет тот же Липай.
Но обернулось все не в ту, в совсем неожиданную для Матвея сторону.
— В Князьборе своем давно был, ты ведь князьборский? — спросил секретарь райкома.
— Князьборский, лет семь-восемь назад был там,— честно ответил Матвей, не понимая, к чему и зачем это.
— А скажи, Матвей Антонович,— осведомился Шахрай,— не из того ли самого ты Князьбора, в котором когда-то волов сеяли?
Ну, началось, воспринял этот вопрос Матвей как переход к основной теме, князьборские побрехушки он знал хорошо. Было такое с его сельчанами, каких только сказок про них не рассказывают. Решили и постановили князьборские Мужики, чтобы у каждого свои волы были и чтобы росли они так же быстро, как трава в поле. Пообрезали у волов хвосты и в землю посадили. И поливать начали. До сих пор, говорят, поливают и ждут, когда волики из земли прорежутся. Так что намек был ясен.
— А вы что, тех посеянных воликов на учет взяли? Включили в план по мясозаготовкам?
— Горяч, горяч,— одобрил Липай,— плюнь на него — шипит.
— Включили. И трутней из «Зари коммунизма» включили, кстати, все уже выхолощены к весенне-полевым работам?
Чувствовалось, что эти слова секретаря членам бюро непонятны, не в курсе они еще последних событий. Во все глаза глядели на Селивончика, ждали от него разъяснений. Только Липай уже начал что-то соображать, крутился на стуле, как на колу. У Матвея все внутри похолодело, оборвалось, и мысль его была об одном: быстрее бы все это завершилось. Он собрался, глянул в глаза Шахраю.
— Когда и кому сдавать дела? — как бы со стороны услышал собственный голос, хотел было отвести глаза от Шахрая, но не смог. Они, Матвей и Шахрай, вроде бы как сцепились взглядом, испытывали силу друг друга, взглядом гнули, ломали один другого, но ни тот, ни другой не смогли осилить, взять верх. И тут в лице Шахрая что-то дрогнуло. Шахрай подмигнул ему. Матвею показалось, что он ошибся, этого не могло быть. Но . Шахрай улыбался, он хохотал, но только хохот этот слышал один Матвей.
— Я тебе припомню еще трутней... — Здесь тоже не было полной ясности, прозвучали эти слова для всех, произнесены они были вслух или это только почудилось ему.
— Я думаю, все, товарищи, ясно. Кандидатура товарища Ровды не вызывает сомнений. Ставим на голосование вопрос об освобождении его от прежней должности.— Шахрай не смотрел больше на Матвея, словно того и не было. И Матвей почувствовал, что его действительно уже нет. Он отказывался верить своим ушам. Из-за каких-то трутней...
А Шахрай, так же не глядя на него, продолжал:
— Как видите, товарищ Ровда и не отказывается. От него, как от коммуниста, мы и не ждали другого. Болота он знает по своему Князьбору, бюро рекомендует вас, товарищ Ровда, начальником СМУ мелиорации.
— Я же не мелиоратор,— после всего происшедшего Матвей уже ничему не удивлялся. Но такого поворота он никак не ожидал.— Я против... В свое хозяйство я согласен даже скотником...
— Шутить будем после, товарищ Ровда, и в другом месте. А сейчас здесь, как видите, бюро, и бюро дает вам партийное поручение. Сколько лет вы уже в партии?
— Я ничего не смыслю в мелиорации, я не знаю...
— Не знаете, научим, не умеете, покажем, не хотите, заставим. Мы вас не на пасеку медовуху пить отправляем.
Вот так там все и свершилось.
Земля, Полесье лежали сейчас перед Матвеем и Шахраем в первозданном своем виде. Князьбор и князьборцы только ниткой дороги прошили землю, связали себя с внешним миром, но нитка эта была весьма непрочной, хотя ее и пытались упрочить в годы войны. Князьбор тогда из всех средств передвижения признавал только телегу, но там, где проходили вол и лошадь, не могли пройти автомобиль и пушка. Немцы руками князьборцев проложили гать не из лозы и ольхи, а на свой манер — из дуба, ясеня, сосны, уложенных поперек дороги. Дуб, ясень, сосна — и так двадцать километров беспрерывной ужасающей тряски, ужасающей памяти прошлого, бросившегося под колеса их «газика». И сегодняшний светлый полдень на этой тряской дороге был полон укоризны. Солнце плясало на небе, будто пьяное, и само небо все время ломалось, опрокидывалось, с размаху падало в болото и вставало из него черным, в багровых искрах, беспрестанно сыпавшихся из глаз Матвея и Шахрая. Шахрай был в панцире, в броне своей враждебности болоту и дороге. Впервые за неделю совместных блужданий удалось заковать себя в такую же броню и Матвею. Он, вышедший сам из Князьбора, казалось, знал о нем все, вышибло из памяти вот только эту гать, может, потому, что никогда не доводилось ездить по ней на машине, все больше на своих двоих, а на своих двоих никогда не тряско.
— Когда же кончится эта стиральная доска, машину жалко,— не выдержал водитель.
— Немного осталось,— пообещал Матвей.— Сейчас вырвемся.— И накаркал. Оборвалась ниточка, которая вела их в Князьбор. «Газик» уперся в размытый паводком мостик.
— Приехали...— чертыхнулся Шахрай.
— Справа, кажется, объезд,— Матвей вместе с водителем, с трудом передвигая ноги, прошлись по этому объезду.
— По нему не на машине, а в лаптях хорошо,— заключил водитель.
— Включай раздатку, выбирайся сам, а мы пешком,— вышел из машины и Шахрай.
Сразу же за мостком, за объездом Матвей почувствовал, что уже начался Князьбор, хотя его еще и не видно и не слышно было. Не видно и загонов, полей, мелькнуло лишь прясло между черных ольх, серых дубов, просвеченных солнцем ясеней, мельнуло, как знамение, и тут же затерялось, чтобы на следующем их шаге выбежать к самой дороге: здравствуй, блудный сын, это твоя батьковщина, вот ее начало. Князьбор этим пряслом пометил, обозначил свои владения, свои границы. И это ничего, что серые и черные, исхлестанные ветром и дождями жерди обветшали, были ломаны-переломаны где скотиной, где зверем, а где и человеком, поленившимся нагнуться. Ничего. Самое главное — жердь протянута и столбики вбиты, лозой меж собою скручены. Владетельный герб Князьбора невидимо присутствовал на них, приложена была к ним мужицкая рука, и она предостерегала: здесь мы жили, живем и будем жить вечно. И еще одним знаком этой жизни земля была отмечена — застолблена могилками, опутана стежками, закружена тропами и тропками, едва заметными, проторенными недавно и глубокими, давними, вышаганными до белого песка. И эти стежки и тропки громче слов кричали Матвею: Князьбор, Князьбор, Князьбор.
Матвей с Шахраем поравнялись с полем. Аркадь Барздыка, Матвей узнал его сразу, на воликах окучивал картошку.
— Здравствуйте, бог в помощь вам,— бойко поприветствовал Барздыку Шахрай. Матвей тоже хотел поздороваться, но перехватило горло.
— Здорово, начальники,— угрюмо и нехотя отозвался Барздыка, глянув мельком только на Шахрая. Матвей и растерялся, и обиделся, словно специально ехал, чтобы встретиться с Барздыкой. Но эта обида и растерянность жили в нем миг. Подкатил и, свернув на обочину, остановился «газик», и Матвей понял, что он отвык от Князьбора. Не Барздыка забыл его, он забыл Барздыку, своего односельчанина. Для князьборца, а особенно для Барздык, любой горожанин, любой человек, вот так вольно вышагивающий в это время по дороге,— начальник, а уж если при портфеле или машине—большой начальник. Ну и о чем ему говорить с этим начальником? Чего зря язык трудить. Вот оно какое, поле, и до заката надо управиться. Стоят, смотрят в землю волы, жуют жвачку, ждут команды. Дадут им команду, выгнут они хребтины и тощие, в зимнем еще навозе зады, натужатся и побредут. Барздыка, Матвей понимает это, намеренно не смотрит на него и на Шахрая не смотрит. Взгляд его уперт в зеленые шатры молчаливого дубняка. На ветви дубов уже сиренево и сине приспустился вечер, сумрак ползет с веток, макушек деревьев на ствол, кору и скоро сползет на землю, упадет в траву, поднимется из нее вечером. А вечером у Барздыки новые заботы: пока вода не совсем ушла, пока вода путает следы, надо и дубок какой-никакой на дрова или столбики грохнуть и по этой паводковой воде на лодке к дому приплавить. А там, смотришь, уже и утро, ночь весенняя коротка. Утром снова за старое, за вчерашнее, недоделанное, и весь день колесом, колесом, колесом, успевай только крутиться, поворачиваться. Не только дети, не только дом и скотина ждут его рук, но и колхозу надо еще отдать колхозное.
— Как это называется, что вы делаете сейчас? — Шахраю хочется поговорить с Барздыкой.
— Ай, начальник, ты что ж, не видишь?
— Вижу. Много земли у тебя?
Тут уже оцепенелость спадает с Барздыки. Разговор о земле будит его и тревожит.
— А? Чего? — переспрашивает он, прикидываясь глухим.
— Много, спрашиваю, земли у тебя?
— А вот,— неопределенно разводит Аркадь Барздыка руками, то ли указывает на эту делянку, то ли охватывает все, что можно охватить глазом...
— И это всего? — не понимает Шахрай.
— Да нет, еще трошки есть.
— А сколько же трошки?
— Трошки...
— Ну сколько трошки — десять, сорок соток, гектар? Сколько в среднем у князьборского мужика земли?
— Трошки... десять, сорок соток, гектар в среднем.
— Не пойму,— крутит головой Шахрай,— так десять соток или гектар в среднем?
Барздыка с мольбой смотрит на Ровду, хоть и ничем не выдает, что знает его, просит глазами подсказать, как ответить, как вывернуться ему. Сумятица, буря в душе у Барздыки, ни на что не может он решиться.
— Ай, начальник, ну чаго ты да мяне причапився? В средним, в средним... Кольки у кого навозу того хватае, тольки и земли в средним,— ловко увертывается, уходит от прямого ответа Барздыка. Но Шахраю неймется. Пока шли пешком с Матвеем, он позволил себе расслабиться, быть может, о чем-то и взгрустнуть. Но сейчас он опять в броне, перед ним что-то непонятное, как бы продолжение тех болот, через которые они шли и ехали неделю, то, с чем он должен бороться ради блага этого же несговорчивого, скрытного мужика.
А Барздыке такой разговор по душе. О навозе он может поговорить даже и с начальством, что начальство в навозе понимает.
— Навоза хватае. Вот кольки скотина дае да вы еще добавите, стольки и есть, весь наш.