С той минуты, как я села в самолет, я была в странном состоянии — точно в теплой комнате после мороза или в кругу близких людей после миновавшей опасности; я глубже дышала, свободнее двигалась; напряжение последних лет сменилось благодушной расслабленностью. В самолете на высоте Десяти тысяч метров мне было хорошо, легко и спокойно, как давно уже не было на земле. Я смотрела на перенасыщенные солнцем облака, щурилась, покуривая сигареты соседа, слушала его болтовню и то и дело потягивалась, как кошка после сна. И в санатории первое время я все спала, спала, засыпала даже на пляже; во мне что-то происходило, какая-то работа, точно распускались до боли затянутые узелки. Этой работе помогало море. Я слышала его все время, даже во сне, оно ворочалось и вздыхало под окнами. По утрам, едва проснувшись, я подбегала к окну и видела, как, заворачивая в трубочку невысокую волну, море накатывается на берег. Погода стояла безветренная, и порой море совсем стихало. В такие часы мне чего-то не доставало, я то и дело выглядывала в окно, точно море могло вдруг исчезнуть. Но оно было на месте и, напрягши слух, я даже слышала его легкий, почти родниковый плеск....
Старик врач, похожий на губернатора забытой богом колонии, заглянул в мою курортную карту, сцепил на столе пальцы и, с осторожной доброжелательностью глядя на меня, пожевал губами. «Признаюсь, мне не очень нравится ваша кровь и ваше сердечко. Советую не злоупотреблять солнечными ваннами. У нас очень горячее солнце». Очень горячее солнце. На то оно и солнце!.. Я не слушалась ничьих советов и часами пропадала на пляже. Мои усталость и боль без следа растворялись в антисептическом соленом просторе. Не знаю, сколько дней продолжалось мое исцеление морем и солнцем. Чем-то оно походило на пылкий роман, до неузнаваемости преображающий женщину.
О-о, какое сравнение! Татьяна Махотина, вы ли это? Еще неделю назад оно не могло прийти вам в голову.
Порой я смутно беспокоилась: неужели так и будет? Безмятежно, солнечно, солено... Моя умная, проницательная мама не случайно говорила: «Ты, доча, вся без пяти минут — без пяти минут красавица, без пяти минут талантливая, без пяти минут везучая...» Напророчила, бедная. Я и к ней опоздала. На пять минут... Если б судьба вдруг сказала: «Я могу вернуть тебе недоданное, только скажи, на что ты его употребишь: на талант, красоту, личное счастье или на последнюю встречу с мамой?» — я выбрала бы маму. Бог с ним, с талантом! Не женская это ноша.
Я люблю свою работу, привыкла к ней. Я не честолюбива. Мудрецы давно предупредили: «Составлять много книг — конца не будет, и много читать утомительно для тела». Надолго ли меня хватит с моей повышенной утомляемостью и бессонницей...
...Жара стояла градусов под сорок, и мне совсем не хотелось на рынок в Новую Гагру, но соседи по столу настаивали: «Пока мы на юге, надо потреблять как можно больше витаминов».
О н подошел к нашему столуг обходя стоявшие на пути стулья, и вежливо улыбнулся мне. «Если я правильно расслышал, вы собираетесь на рынок». Взгляд внимательный, открытый, чуточку зондирующий. «Вы правильно расслышали,— с вызовом обернулись на голос наши мужчины.— Ну и что?» О н обескуражил их ответом — протянул связку ключей и сказал: «Можете воспользоваться моей машиной. Она стоит перед котельной, у главною корпуса». Зеленые шторы рассеивали солнечный свет, пропеллеры под потолком перемешивали горячий воздух. Не столовая, а аквариум. Может быть, в таком освещении не было заметно, как я покраснела. Вполне безобидное предложение. От любого другого я приняла бы его спокойно, но этот... О н сидел наискосок от нас у двери, ведущей на увитый глициниями балкон. Столы перед дверью считались «привилегированными», диетсестра сажала туда избранных: когда духота в столовой Делалась невыносимой, избранные могли приоткрыть дверь и глотнуть свежего воздуха. Не то чтобы о н здоровался со мной, но за то время, что мы проводили в столовой, наши взгляды по нескольку раз встречались, нет — соприкасались. У него был странный взгляд — я ощущала его как прикосновение.
Всю дорогу — на рынок и обратно — он ни разу не взглянул на меня. Точно забыл о моем существовании. А розы — дивной красоты букет — скромно передал через кого-то из наших: «Вашей спутнице, если позволите...» В этой скромности мне почудилось что-то преувеличенное, какая-то затаенная насмешка...
Чужой, внушающий почтение запах бурки возвращает меня назад. Я лежу в середине долины. Кругом горы, а над ними небесный свод с редкими облаками. Где-то пасутся овцы. Это, наверное, недалеко, и пастух в такой же точно бурке стоит посреди стада с ягненком на руках. Я видела это, наверное, в кино... Издали доносится блеянье овцы, лай собаки. Потом подают голос лягушки, словно сердито окликают друг друга: «Ну, как, как, как?.. Да ничего, ничего...»
Раскрываю глаза и вижу, освещение долины переменилось: небо померкло, горы добавили в зелень сини и красноты. Ручей тихо струится, желтовато-зеленая вода лоснится и поблескивает в сумерках и отражает деревья и облака. Возле ослицы в глубокой задумчивости стоит ослик.
Мир сделался прекрасным и прощально-грустным, и сердце мое сжалось...
...Промозглый дождливый день, когда полдень кажется вечером. Я рано освободилась на работе и поехала к матери. На сердце было как-то тяжело, сыро. Болело под мышкой, ныли виски. О, какой гнусный был день! Тянуло в тепло. Попить чаю с маминым вареньем, поплакаться, повздыхать, пожаловаться на хвори и непогоду, посмотреть что-нибудь по телевизору, только не везти домой к Игорю свое проклятое настроение. В переполненном троллейбусе пахло отсыревшей одеждой, извлеченными из шкафов зимними вещами. Начинался октябрь, но уже дважды выпадал и таял снег. А в тот день сыпал колючий дождь. Я проталкивалась к выходу, то извиняясь, то огрызаясь, потому что сумка застревала между сбившимися пассажирами. В это время из Скатертного переулка с воем вывернулась машина «скорой помощи» и, мигая лиловым фонарем на крыше, понеслась по улице Герцена. Лиловые вспышки в серой мгле и душераздирающий вой. Не раскрывая зонта, я прошла переулком, вошла в подъезд, где всегда кисло и неопрятно пахло. Лифт, дрожа и подрагивая, пополз вверх». С каждым этажом он дрожал сильнее — такая у него была особенность, я всегда боялась, что он оборвется. Наша квартира оказалась не заперта. Я удивилась, пробежала по темному коридору (соседи экономили электричество) и трлкнула нашу дверь. Комната была пуста. В ней было холодно, стоял какой-то незнакомый запах — запах беды. Я постучалась в ванную, там гудела газовая горелка и шумела вода, и мужской голос пропел в ответ: «Приди, приди, я твой супруг... Сейчас, Ириша!» Я бросилась на кухню. «Мама!» На мой голос захлопали двери, появились соседи. «Ох, Танечка, деточка. Голубушка, бедняжка. Мы тебе на работу звонили-звонили, звонили-звонили, а у вас все занято да занято. Как же это ваше начальство волю дает столь без надобности распинаться?» — «Где мама?» — спросила я. «Увезли, Танечка, увезли, деточка, мамку твою. Только ты не пужайся. Дохтора хорошие были — мужчина бородатый, в очках, строгий такой, нас, всех соседей, вон повыгнал...» — «Где мама?» — схватила я за руки Елизавету Ильиничну, единственную из соседей, с которой мать сохранила добрые отношения. «Пять минут, как «скорая» ее увезла».— «Куда?» — «Кажется, в Склифософского...» Как я домчалась до Колхозной, как нашла справочную в больнице — внизу, в полуподвале между колоннами,— ничего не помню. Мне долго не давали никакого ответа: не знаем, не зарегистрирована, пока никаких данных. «Опоздала! Опоздала, опоздала! — твердила я.— На пять минут опоздала». Какие-то люди со свертками и без свертков ждали кого-то, торопливо и испуганно кидались кому-то навстречу. Двое мужчин в немыслимых больничных пижамах, шаркая шлепанцами, спустились по лестнице и куда-то исчезли. Седая санитарка твердила: «Соки нельзя! Соки оставьте детям. Только «боржоми». И тут появился он — небольшого роста, с бородкой и в очках. Сперва заглянул в окошко справочной, потом обернулся ко мне. Я все поняла. Хотела пойти ему навстречу, но не смогла. Он предлагал отвезти меня домой, еще что-то предлагал. Я на все качала головой. Потом я шла двором под арку. Навстречу из-под арки полз рев Садового кольца. Противоестественный, возмутительный, страшный рев. Он поглотил меня, как поток поглощает упавшую в него песчинку, навалился плотной, невидящей, свирепо-равнодушной массой и потащил. Я повернулась, чтобы убежать назад в подворотню, в тишину больничного двора. Приступ головокружения качнул меня. Руки похолодели, и тошнота поползла к горлу. Перед глазами мелькали какие-то особенно отчетливые и яркие лица. Такие яркие, что зрачки заболели, Едва не падая, я отошла в сторону, чтобы не толкали, не ругали. Отошла и забилась между стеной дома и каким-то киоском. Господи! Никогда мне не было так худо, так страшно, так одиноко и безнадежно...
...Раскрываю глаза и сквозь дрожащие веки вижу небо. По небу скользит ястреб. Он чертит широкие круги над долиной, иногда едва заметным движением крыльев меняя направление полета. Обгоревшие края облаков остывают темнея. Голоса лягушек звучат резче. Ястреб долго ходит кругами над долиной. Потом, словно вспомнив что-то, машет крыльями и летит к горам. Я смотрю ему вслед, пока едва различимая точка не слилась с темнеющей голубизной. Тогда я раскидываю руки и затихаю...
Всем существом — от корней волос и до кончиков пальцев — ощущаю, как из земли в меня переливаются покой и сила. Трава шуршит, шелестит, силится расти; в ней ползают муравьи и букашки, прыгают кузнечики; это лес с крошечными деревьями и крошечными обитателями, он перепутывается ветвями, его стволы клонятся в разные стороны; он непроходимо густ; живой и сильный, он тянет в себя мохнатыми корешками соки земли, гонит их по стеблям вверх, и налитой стебель, примятый моей рукой или буркой, норовит распрямиться и встать во весь рост.
Какая благодать!..
Со вздохом раскрываю глаза. Купол неба высок и чист. Горы величавы, значительны. Уют долины — ясный и дружелюбный, как уклад в счастливой семье...
Нежданный гость нарушает этот уют. Он с шумом продирается через терновник, покашливает и, когда я приподнимаюсь, что-то говорит по-грузински.
Я смотрю на него спокойно, без робости, с легкой досадой оттого, что он нарушил мое блаженное уединение. Гость улыбается как-то вкривь, кивает и, шагнув ко мне, повторяет что-то по-грузински. Он некрасив — худ, сутул, носат. На небритом лице складки морщин и подглазники. В его повадке странно сочетается застенчивость с развязностью, а взгляд блестящих глаз заставляет меня подобраться и запахнуть юбку.
— Что вам нужно? Я не понимаю по-грузински.
Он невнятно бурчит что-то, оглядывается и, выставив два пальца, спрашивает:
— Где?
— Кто? — не понимаю я. В памяти проносится случай недельной давности: мы с Джано прятались от жары в дырявой хибаре у Черной речки, напоминавшей Кавказ Бунина и Чехова. По соседству галдела компания молодых людей. Они хохотали, перебивая друг друга, говорили тосты и пили вино из чайных стаканов. Не знаю, что один из них сказал обо мне (порой удобно не понимать языка), но, взглянув на Джано, я перепугалась: его глаза превратились в щелки, залитые зрачками, в лице ни кровинки... До сих пор не пойму, как мы уцелели в тот раз...
— Этот... Котори риба ловит,— с трудом, но вполне дружелюбно складывает фразу мой гость.
— А-а! — обрадовалась я.— Джано! Сейчас позову.— Вскакиваю, подхожу к обрыву и вижу Джано, он медленно и нетвердо бредет по ручью. Мокрая сеть свисает с руки. Вот он замахивается и выкидывает сеть, точно бросает на воду большой обруч.— Джано! — кричу я.— Джано! — и. когда он оглядывается, машу рукой.:— Поднимайся! Тут к тебе...
Он не спеша вытаскивает сеть, выбирает из нее несколько рыбешек и лезет на пригорок.
— Хорошо! — отдувается и весело взглядывает на меня.— Как в нашей речке! Смотри, сколько форели! На твое счастье! Ты везучая, а все хнычешь...
Сбегаю к нему навстречу, заглядываю в ведро с водой. Рыба бьется, ходит ходуном, выплескивается фонтанчиком.
— Она еще живая...
— Живучая, все руки искусала. И от ячеек не отодрать.
— Тут какой-то человек пришел,— говорю я.
В это время гость сам вырастает над обрывом и резким высоким голосом приветствует Джано. Они заговорили так, словно давно знают друг друга.
— Пастухи приглашают нас,— Джано отжимает закатанные обшлага брюк, по волосатым голеням стекает вода. Пастух, непостижимым образом соединяя во взгляде смущение и наглость, посматривает на меня.— Его зовут Дурмишхан. Он, говорит, сразу сообразил что ты не грузинка.
— Я тоже сразу поняла, что он не русский,— отшутилась я.
— Пойдем к ним. Хоть обсохну у костра.
— Не хочется.— Мне не понравился этот явившийся из сумрака двуликий Янус.— Разведем костер сами.
— Почему?
— Кто их знает, что там за люди. Лучше будем я и ты.
— Ночью похолодает, а у них хижина.
— А мы поближе к костру и в бурку.
— Они, наверное, уже и барашка зарезали. Слышишь — обращается он к пастуху.— Я говорю, вы барашка зарезали? Верно?
Тот весело кивает.
— Я боюсь, Джано, ей-богу...
Джано только смеется в ответ на мои слова.
Сворачиваем бурку, навьючиваем ослицу и трогаемся. Дурмишхан идет впереди, положив на плечи небольшой посох и повесив на него руки,—он изредка оглядывается и хриплым голосом говорит Джано несколько слов. Не знаю, что отвечает ему Джано, но пастух каждый раз смеется и восхищенно мотает головой.
Дорога протискивается между курчавыми взлобками, выгибается, ползет вверх, и скоро нам открывается обширный загон с овцами, маленькая хижина, а перед ней неяркий покамест костер. Навстречу нам с лаем бросаются собаки, но голоса пастухов успокаивают их.
В сопровождении лохматых, возбужденных собак мы подходим к костру. Библейская группа: ослица, пастух, босой рыбак, да и я хороша — в юбке до пят, волосы по плечам...
Тянет дымком, пахнет жареным барашком. Двое мужчин, сидящих у огня, встают. Рослые, статные, с первого взгляда они кажутся едва ли не ровесниками,— на самом деле это дедушка и внук. Илья и Илико. Илико— гибкий стремительный юноша с лицом красивым и смелым, с застенчивой улыбкой и мальчишески стройной шеей в распахнутом вороте рубахи. В его щеках и скулах еще сохранилось что-то детское, что сразу располагает меня к нему. А старик... Какой же он старик? Перед нами стоит полный сил атлет: длинные ноги, узкие бедра, литые плечи. Если б не совершенно седая голова, его можно было бы принять за тридцатилетнего тренированного регбиста. Несоответствие столь разительно, что поначалу я недоверчиво присматриваюсь к нему. В его обветренном, изборожденном морщинами лице нет дряхлости, но глаза смотрят с тем спокойствием и прямотой, на какую способны только глаза старцев, умудренных долгой жизнью. Такое лицо скупо на выражения.
Как только с церемонией поклонов и рукопожатий покончено, нас сажают к огню, не забыв предложить мне кожаное седло.
— Может быть, тебе низко? Старик говорит, что у них есть чурки.
— Мне очень удобно.
Расторопный Илико снимает с нашей ослицы груз и седло и привязывает ее возле загона. Собаки окружают ослика и неуклюже заигрывают с ним. Их крупные глуповатые морды выражают умиление и интерес. В точности такой, какой выразила я, когда в первый раз увидела это очаровательное создание с выпачканным сметаной храпом.
Илико приносит воду в кувшине и подает вафельное полотенце, удивившее меня белизной. Поодаль Джано с Дурмишханом потрошат форель. Затем из хижины приносят две глиняные сковородки. На одной из них Дурмишхан раскладывает рыбу, другой прикрывает сверху; это сооружение зарывают в угли, наливающиеся жаром при каждом порыве ветра. Джано достает из корзины большой бурдюк.
При виде бурдюка с вином мне делается не по себе. Своего рода фобия: когда знакомые зовут нас с Игорем в гости, я умоляю их не ставить на стол ничего спиртного.
В сгустившихся сумерках приступаем к ужину. Душистый шашлык, форель, запеченная в глиняных сковородках, овечий сыр и легкое, чуть отдающее смолой вино из бурдюка. Вместо тарелок перед нами лежат крупные листья инжира, вместо бокалов грубо обработанные бычьи рога.
Мужчины пьют, немногословно переговариваясь и обмениваясь тостами. Джано переводит мне обрывки разговоров. Иногда Дурмшнхан наклоняется ко мне и на своем немыслимом русском говорит что- то. Поначалу каждая его фраза для меня ребус, загадка, но постепенно я подбираю к ней ключ.
— Что за странное у вас имя — Дурмишхан? Вы, наверное, хан Дурмиш?
— Нэт! — горячится он и опаляет меня возмущенным взором.— Нэт! Я Дурмишхан! Дурмишхан я! А ты?
Он скалит в улыбке крупные желтые зубы и окидывает меня тем взглядом, который заставил меня насторожиться при нашей первой встрече. В общении Дурмишхан производит впечатление нервного, легко возбудимого человека. Чем азартней он говорит, тем заметней его красный задыхающийся рот скашивает вправо, чуть ли не на щеку. Старик Илья изредка одергивает его негромко оброненным словом. Тогда Дурмишхан виновато косится на меня и умолкает, прерывисто дыша.