— Его там нет, мама.
— Ай, чертенок! Ай, непоседа! Вот и бегай сама за ним, моя милая, валяешься до десяти, а я уже с ног сбилась.
— А гости где?
— Аркаша с гвоим отцом или политику обсуждает, или стенки пристукивает; тоже дурень изрядный, повезло сестрице твоей. Сашка на рассвете в море уплыл. Теперь на пляже спит.
— Спит?
— Вот именно... Да что ты гарцуешь передо мной, срамница, хоть халат накинь.
— Врачи рекомендуют воздушные ванны,— отшутилась я.
— Тебе-то на кой врачи? Слава богу, здоровьем в меня пошла. Не врачи рекомендуют, а бесстыдство твое... Слушай, Додо, что я сказать пришла. У меня от старости сон скверный, зато слух острый. Сообразила? — Уставилась на меня своими черными глазами: брови, сросшиеся на переносице, тяжелые, словно смазанные кремом коричневые веки и строгий, непроглядно черный взгляд.
— Ну и что? — я набросила халат и подошла к зеркалу.
— А то, что... стыдно матери об этом говорить, язык не поворачивается.
— Мало ли что тебе среди ночи послышится,— сказала я, расчесывая волосы и в зеркале наблюдая за ней.— Выбрось из головы.
— Выбросить можно. Ты мне не невестка, а дочь, так что выбросить нетрудно. Но свой кров срамить не позволю. Пора поостыть... Девки взрослые за стеной спят.
— Я тебя не понимаю, мама.
— Ладно, ладно. Главное, учти, что я сказала. А клятв не надо. Я никогда их не любила. Беги теперь на берег, найди мальчишку. Чего я не прощу, так это если с ним что случится.
— Хватит каркать: случится, случится...
— Найди его и приходи завтракать.
— Может быть, ты позволишь мне окунуться?
— Господи! «Позволишь!» Вроде ей нужно мое разрешение. Иди уж... Крученая-перекрученная. Вот уж действительно акробатка...
Я сбежала по лестнице, преследуемая ее ворчанием. Вышла из дому, из сумрака на солнце, в свежую голубоватую зелень. Тени и блики зарябили под ногами, по телу, вокруг. То теней больше, то солнечных бликов. Высокий гуннель из вьющейся «изабеллы», бархатно-зеленые заросли мандаринов. Тени и блики кончились. Сплошь солнце. А с моря прохладой тянет. Иду нашим огородом; помидоры в ворсистых листьях; фасоль во всю длину подпорок, несколько подсолнухов в золотой бахроме — вот кто жарой упивается, млеет... Мостик поверх канавки для помоев. Насыпь железной дороги пахнет жирными шпалами и угольной гарью. Блеск стальных полос режет глаза под солнцем. За железной дорогой лесенка, вытоптанная в крутом склоне, заросли бурьяна, заменяющие отхожее место, тень эвкалиптов и магнолий. И море...
Девочек я увидела почти сразу; голенастые, угловатые, с бумажками на носу, они играли в мяч в кругу подростков. Этот круг походил на кастрюлю с закипающей водой: в нем что-то бурлило, булькало, выплескивалось через край.
Где-то поблизости спит Сашка. Впрочем, он мог проснуться и уйти. Или уплыть к рыбацким сейнерам на горизонте. На его месте вижу гитару. Она не лежит на гальке, а стоит, задрав гриф. Маяк, обозначающий берег Сашки Вдовина. Такие, как он, всегда обозначают свои владения.
Лучше поищи Бубу. Стерва пустоголовая, бесстыжая! Поищи сыночка. На море волны. Смотри, как набегают на берег, сбивают с ног грудастых женщин. Они визжат, хватаются за своих пляжных ухажеров. Неужели малыш посмел войти в воду! А гусыни мои хороши: перекидываются мячом, нервно смеются и даже не помнят, что у них есть младший брат.
— Лиа! — крикнула я громко.— Нелли! — На берегу возле моря голос всегда кажется слабым.— Нелли! Лиа!
Они недовольно оглянулись. Смотрят. Одной из них мяч попал в плечо. Остальные подростки засмеялись.
— Где Буба? — спросила я.
— Не знаю,— ответила Лиа.
— Его увела бабушка,— сказала Нелли.
— Бабушка никуда его не уводила. Я только что из дом^ Где мальчишка?
— Мы не знаем.
— Мы играли в мяч.
— Сейчас же найдите мне ребенка!
— Ох! Нельзя даже в мяч поиграть!
— Сами потеряли, а мы виноваты,— они выходят из игры и направляются ко мне. Какой-то мальчишка с выгоревшими волосами и в полосатых плавках что-то говорит им вслед. Они не отвечают, только переглядываются с улыбкой и идут ко мне.
— Сейчас же найдите ребенка! — повторяю я.— Как вам не стыдно! Посмотрите, какое сегодня море.
— Не бойся, мама, ты не видела, как он плавает.
Подходят ко мне — двойняшки, не очень похожие друг на друга, еще не девушки, но уже не девочки, слишком поджарые, слишком тонконогие, слишком загорелые, с расплывчатыми, невнятными лицами и покрасневшими от жары глазами.
— Нуг чего вы ко мне пожаловали? Я его под юбкой не прячу. Беги ты в гу сторону, а ты в ту!
Они нехотя расходятся в разные стороны, медленно ступают худыми длинными ногами по раскаленной гальке пляжа. А что делать мне? Сбрасываю халат и вхожу в море. Плотная, тяжелая сине-зеленая лавина несется на меня, подхватывает и уносит. Покачиваюсь на волнах, но не могу насладиться этой властной лаской. То и дело поглядываю на берег. Девочки медленно бредут в разные стороны. Мама права, они чайника под носом не видят; где им найти на многолюдном пляже живого как ртуть мальчишку. Надо самой поискать. В конце концов, это легкомысленно. Поворачиваю к берегу и плыву, подталкиваемая волной. Кто-то касается моих ног. Оглядываюсь. Возле меня, пыхтя и по-собачьи загребая ручками, плывет Буба. Нежность захлестывает меня с головой. Даже воды хлебнула от радости. Круглая головка, облепленная мокрыми волосами, копошится у моих ног. Он пытается улыбнуться, но смотрит виновато и вопрошающе. Губки у него посинели.
— Что? — спрашиваю я.— Перекупался?
Мотает головой.
— Плывем на берег. На тебе лица нет.
Послушно гребет рядом. Но берег приближается очень медленно.
Спрашиваю:
— Устал?
Кивает и виновато улыбается. Подплываю под него.
— Положи ручки на плечи. Не прижимайся. Отдыхай, как папа тебя учил.
Плывем вместе. Маленькие ручки на моих плечах. Повернув голову, касаюсь их подбородком. Чертенок мой дышит ровней, но ручки вцепились крепко, испуганно.
Выбираемся на берег. Беру теплое от солнца полотенце, растираю Бубу. Он стоит передо мной, слегка согнув коленки, растопырив ручки, покорный, озябший, взъерошенный.
— Утенок плавал-длавал и озяб,— приговариваю я.— А о маме ты подумал, о папе подумал, когда в такие волны полез? Сколько раз говорила: один в море не ходи. Не смей, нельзя. Аиу и Нелли предупреди, или Сашу, или дядю Аркадия. Или меня дождись.
Он наконец неровно переводит дыхание. Скованное тельце постепенно расслабляется, отогревается на солнце. Глубоко вздыхает, говорит:
— Они в мяч играли,— и икает.
— Значит, посиди на берегу.
— Лиа и Нелли не купаются, все время в мяч играют,— и опять икает.
— Ну вот, теперь разыкался. А если б не я, как бы ты на берег выбрался? Тебя же как щепку качало.
— Там дяди плавают. Я хотел позвать.
— Позвать! — пугаюсь я. Значит, ему было не на шутку плохо.— Скоро отец твой объявится и уедем наконец. Все лето сердце не на месте. Из-за тебя моря бояться стала. Ты-то сам хоть испугался?
Буба икает и кивает в ответ.
— Слава богу! Может, теперь поосторожней будешь.
— К берегу не мог подплыть...
— Так и тонут дети. А ты как думал? И не такие пловцы тонут. Рассказать твоему отцу, он всех нас перетопит. Ну, теперь ляг, полежи немножко на солнце, погрейся, и пойдем домой.
Укладываю голенького на мой халат, сама сажусь возле и смотрю, как у него втягивается живот и проступают ребрышки каждый раз, когда он икает.
Две мои длинноногие цапли, прошвырнувшись по берегу, возвращаются к своей компании и опять вступают в игру. Искоса наблюдаю за ними.
Наконец Лиа замечает мои взгляды, подбегает.
— Где ты его нашла, мама?
— Ступай,— говорю я.— Видеть вас не желаю.
— Почему? Что случилось?
— Ваше счастье, что ничего не случилось. Уходи. Хватит вам жариться на солнце. Идите домой.
— Ой, мама! Еще немножко. Сегодня так весело... Вечно нам из-за тебя достается! — говорит она Бубе, лежащему с закрытыми глазами. Тот улыбается, смуглая кожа на щечках натягивается, веки дрожат. Он наугад дрыгает ногой и попадает в меня. Все трое смеемся.
Солнце припекает сильней. Я собираю вещи, беру Бубу за руку, веду домой.
— Даю вам еще полчаса! — говорю девочкам, проходя мимо их кружка.
— Явка в десять ноль-ноль, форма одежды парадная,— выкрикивает кто-то из мальчишек. Все смеются. Я не оглядываюсь, но, даже не оглядываясь, узнаю в хоре голоса своих девиц.
— Привели наконец голубя! Привели, ненаглядного!
Мама выходит из кухни, ее строгое лицо со сросшимися на переносице бровями вдруг озаряется добротой и радостью.
— Что же ты с нами делаешь, голубок? Бабка старая с ног сбилась. Мать после ночки бессонной хотела понежиться, да я не дала.— Насмешливый и многозначительный взгляд в мою сторону.— Где же ты его нашла, чертенка бедового?
— И не спрашивай, мама. Перекупался он, вот теперь икает.
— Вот тебе молочка, сынок. Пей и считай. Как девять глотков насчитаешь, так и икота пройдет.— Мама налила в кружку молока и протянула Бубе. Он отпил глоток и говорит «раз», потом другой и говорит «два».
— Не так, милый, не так. Ты про себя считай.
— Как это — про себя?
— Проглотил, а в голове своей и отложи — один.
— Я так не умею.
— Поучись...
— Не хочу молока!., Я сегодня пил молоко,— резко отставил кружку, расплескал на клеенку.
— Ты у меня не хулигань! Мать распустила, а я мигом приструню.
Тут входят в кухню отец с Аркашей. У Аркаши в руках клеенчатый метр, верно, в швейной машинке откопал, в ячейке для портняжных принадлежностей, где перепутаны обрывки кружев и тесь мы, линяют нитки и пахнет ветхостью. Ветхостью и нашим детством Аркаша промерил толщину стенки, потом простукал ее согнутым пальцем, принюхался и забубнил:
— Так... тут двадцать и тут двадцать. Проще простого, дядя Эраст, даже ручная дрель возьмет. Где переборка бетонная, лучше победитовым сверлом, а здесь... Будь у меня с собой инструмент, мигом бы дырок и желобков насверлил, а проводку любой монтер протянет.
— Что ты не угомонишься никак, Аркаша! — говорит ему мать,
Аркаша, близоруко щурясь, обнюхивает стенку, встает на табурет, разглядывает счетчик.
— Давненько таких пробок не видел. Прямо допетровская Русь! Вся проводка наружу, мухами засижена. В таком доме и проводка нужна соответствующая. Скрытая. Розетки в тридцати сантиметрам от пола, как в лучших домах...
— Это мне ни к чему, Аркаша,— вступает в разговор отец.— С моим радикулитом кланяться каждый раз...
— Тогда в стенки утопим. Ячейки выдолбим и алебастром заделаем, чтоб не расшатались.
— Эраст! Человек в твоем доме гостит, твой дом бранит, а ты слушаешь!
— Что вы, что вы, тетя Сато, я не браню! Советую. Если на мастеров положиться, обдерут, да еще и напортачат. У нас в Москве все знакомые по таким делам ко мне обращаются.
— Посмотреть бы, чего ты насверлил в своей малогабаритной. Когда мы у вас гостили, гам из всех щелей тараканы лезли.
— Хороший дом,— высказался отец.— Старые люди считают, что тараканы только в хороших домах водятся.
Аркаша улыбнулся немножко растерянно. Видно, решил, что отец подтрунивает над ним» Не знает, что отец не умеет подтрунивать, что он начисто лишен юмора и ко всему в жизни относится слишком серьезно. Мать — та насмешница! Такая насмешница, что ой-ой-ой, слова в простоте не скажет...
— А плита у вас югославская.
— В самом деле? Я и не знала.
— Ну и как?
— Плита как плита.
— Духовка равномерно печет? Мне предлагали югославскую, но у них, говорят, духовки плохие, а Нуну печь любит.
— Бедняжка Нуну! — вздохнула мать и, проходя мимо меня, тихо добавила по-армянски: —Как твоя сестрица этого зануду терпит?
С трудом сдерживая смех, я вышла следом за ней.
— У меня от него все тело зудит, как от крапивницы. Знаешь, что бы я сделала на месте Нуну? Посадила бы его в лодку, заплыла бы в море и!..— Мать выразительно махнула рукой и засмеялась.— И они с этим чертом курчавым братья! Кто поверит?.. Аркаша! Аркаша, оставь мою плиту, поди на два слова!
Аркаша тут же появился в дверях кухни, его круглое загорелое лицо и даже розовый облупившийся носик выражают внимание и близорукую растерянность.
— Сколько лет разницы у тебя с Сашкой? — спросила мать.
— Двадцать,— ответил Аркаша, рассеянно оглядываясь.— А, кстати, где он? Я его третий день не вижу.
— Не волнуйся, на пляже твой брат,— ответила мать.— Лежит на солнце и дрыхнет. Пора бы увести, пока удар не хватил.
— Парнишка только из армии, тетя Сато,— простодушно объяснил Аркаша.— Пусть отсыпается.
— Пусть отсыпается, дорогой. За это налог не берут. Только в полдень на солнцепеке не место — никакое здоровье не выдержит. Если отоспаться надо, вон гамак. А Додо его покачает и колыбельную споет, он ведь ей в сыновья годится...
Так! Это мне оплеуха. Ну, мать! Я бросила на нее выразительный взгляд и хотела уйти, но она остановила меня.
— Постой, До дошка! — стиснула мне локоть и засмеялась беззлобно.— Не беги! К тебе, доченька, у матери просьба. Сходи-ка в магазин, пока не очень жарко, отоварься дня на два.
— Удачную женщину я в жены взял,— улыбнулся отец.— Генерал в доме!
— Сама бы пошла, да твоя подружка для тебя больше постарается. И припекает уже. Помнишь, что со мной было позавчера, когда я с базара вернулась...
— Ладно, мать, мы все помним, ты разве дашь забыть. Говори, что тебе в магазине нужно?
— Мне, моя дорогая, ничего не нужно. Твоим детям и гостям обед нужен. Баклажаны-то небось в горле торчат. Может, Маргоша твоя мяса припрятала или тушенку... Словом, сама помозгуй, тоже хозяйка.
Я пошла было в дом за кошелкой, но мать остановила меня.
— Погоди, куда не евши? Перекуси чего-нибудь.
Быстренько себе помидоры нарезала, бутерброды сделала, банку с медом прихватила, устроилась в беседке за огромным цементным столом, покрытым клеенкой; стены вокруг зеленые, с крыши лиловые гроздья «изабеллы» свешиваются.
— Может, и ты с Додо перекусишь? — сжалилась над Аркашей мать.
Он до того прожорлив, что десять раз на дню охотно садится за стол. Вот и сейчас не выдержал, нерешительно вошел в беседку, сел против меня. От смущения стал острить:
— Кто смел, тот съел!..— Потянулся к хлебнице.— Как учат в институте международных отношений, хлеб можно брать перстами.— Эту «остроту» повторяет изо дня в день— зануда!
Мать принесла чай, примостилась рядышком, смотрит, как мы едим. Любит она кормить. Как говорит Джано: «Да здравствует хлебосольного человека!»
Аркаша ест, смущаясь, на нас не смотрит.
— Тетя Сато, я каждый вечер думаю: почему бы вам не приобрести цветной телевизор? Мы с Нуну в марте купили в рассрочку и очень довольны.— Мать в ответ только рукой махнула и гримасу скорчила, дескать, мне бы ваши заботы. Но, когда Аркаша начинает давать практические советы, его гримасой не собьешь.—Я что думаю: стоит вам Один сезон сдавать хотя бы восемь коек, и у вас в кармане цветной телевизор. Самой лучшей марки.— Мать помалкивает с кислой миной, я смотрю на них, прихлебываю чай, слушаю.— А если мандарины? — «рожает» новую идею Аркаша и переводит с матери на меня оживленный взгляд.— Сколько вы мандаринов собираете?
— В хороший год до десяти тонн,— нехотя отвечает мать.
— Десять тонн? — поперхнулся чаем Аркаша.— Десять тонн? Так это же, братцы, сумасшедшие деньги! Продаете, или как?
— Мы-то государству сдаем,— тоном полнейшего уныния отвечает мать и с тоской смотрит на зятя.
— А другие? — не унимается Аркаша.
— Другие раньше перекупщикам продавали.
— Каким еще перекупщикам? — Аркаша перестает жевать и делается похожим на охотничью собаку.
— Есть у нас такие. Вывоз наладили, возили мандарины в те края, где надбавку платят. Видел на берегу трехэтажный дом? — голос у матери крепнет, нотки уныния сменяются раздражением и досадой.— Один из этих удальцов отгрохал. Ты б его внутри посмотрел. Дворец!
— А почему им продавали? Они больше платили?
— Почти вдвое.