...Где отчий дом - Эбаноидзе Александр 6 стр.


— А теперь?

— Поприжали их. Запретили мандарины вывозить... Мне что обидно,— мать решила объяснить свою досаду.— Таких специалистов по субтропикам, как он,— кивает в сторону кухни, где гремит посу дой отец,— в Грузии по пальцам пересчитать. А всякое ничтожество...— взгляд в мою сторону, хотя я и не думаю возражать.— Да, да не смотри так, ничтожество и жулье дворцы понастроило, добро набило... Цветной телевизор!.. Да у них в каждой комнате по цветному телевизору.

Допиваю чай, выхожу из беседки; мать оседлала любимого конь ка и не скоро с него слезет. Любит попенять отцу за непрактичность поплакаться на нужду, хотя и слепому видно, что она ни в чем не нуждается.

Взяла на кухне сетку-авоську, сунула в карман сарафана, а мать мне вслед:

— У тебя, доченька, должны были остаться от тех, что позавче­ра я дала,— и голос такой скромненький, деликатный: дескать, нелов­ко мне о деньгах, особенно при посторонних. Нет того, чтоб про­молчать, вообще не заикнуться. Ни за что не упустит случая напом­нить, что они с отцом нам помогают. Спасибо большое! Девочкам скоро мои лифчики впору, и каждое лето хоть месяц проводят у ба­бушки на море... Подарки ко дню рождения получают. Хорошие по­дарки, дорогие: то батник голландский, то часы золотые, то джинсы фирменные. Я свои деньги не прячу, но если их не хватает... Мне бы отшить матушку — не нужны твои деньги, но последние пятьдесят рублей я отложила. Нам до Тбилиси ехать, мало ли что в дороге слу­чится! Одного бензину на десятку сожжем... Папаша, тот не такой: папаша детям в карманы то рубль сунет, то трояк и помалкивает. А раньше раскидывал монеты, где дети играли. Они визжали от востор­га, удивлялись: «А вот еще!» И он вместе с ними удивлялся, в ладо­ши хлопал. «Ты их балуешь, папа!» Он смотрел на меня, подняв бро­ви, и спрашивал: «А? А может, ничего?..»

У папаши другой «пункт»: по рублю он хоть каждый день рад подсовывать, но сразу отвалить, чтобы чувствительно, это извините, слабо! А ведь водятся у него денежки, как не водиться при таком хозяйстве... Точности ради надо признать: когда мы в строительный кооператив вступили, он нас выручил. Крепко выручил. Но чего мне это стоило, господи!.. Сперва из-за района воевала: как раз Варазисхеви стали застраивать и вся элита тбилисская туда ринулась. Где- нибудь в Глдани или Варкетили кооператив втрое дешевле бы обо­шелся, но Варазис-хеви — самый шикарный район Тбилиси. Там все особенное! Даже номера АТС таят в себе что-то магическое. Номера новостроек пахнут сырой штукатуркой, пеленками и подгоревшим луком; сололакские номера напоминают родовитых подагриков; а «22» — знак энергии, бодрости, жизненного успеха. «22» — майка ли­дера... Сплошь профессора, писатели, номенклатура... И деловые дя­ди с тугой мошной. Чтобы между ними втиснуться, пришлось нам с Джано похлопотать. И потратиться тоже. На вступительный взнос почти ничего не осталось. Как-то так сложилось, что деньги надо было внести срочно, за два дня. Джано сперва к брату кинулся, к Маленькому Георгию. Но у доцента пединститута, абитуриентами засиженного, свободных^ денег не оказалось. Милый мой ни с чем вернулся и говорит: «Лети к отцу! Если так не даст, проси в долг, хоть под проценты». Я и полетела. В марте это было, в сумасшедшем марте. Ветер дул такой, что самолет как-то вбок заносило, вперед крылом и кидало, болтало. Я уже думала, не долечу. В Сухуми еле сели. Пилот из кабины вылез, лысину утирает, «Вот так Сурб-Саркис! — говорит.— Я лечу, у меня работа, а вы ради чего убиваетесь? Поездом одна ночь». Я-то знала, ради чего убивалась, и назад само­летом летела. Летела и дрожала — не за себя, а за деньги... Зато те­перь четыре комнаты, лоджия и настоящий винный погреб в подва­ле— все как у людей! Весной наконец и ремонт сделали. Большинство соседей еще до переезда квартиры отремонтировали, все, кроме стен, заменили: двери, паркет, рамы. «Что вы, дорогая! Переезжать в эта­кий телятник? Фи! Мы сперва все по своему вкусу переделали...» Вкус у меня, может, и получше, но пришлось потерпеть. Джано на эстраде уже не тот, что раньше. А может быть, публика попривыкла, прискучил. Во всяком случае, от гонораров не захлебываемся... Лад­но. У меня, слава богу, отец жив. Широты и щедрости ему, может, и не хватает, но, если постараться и ласково потрясти, из этой копил­ки можно вытрясти кое-что ценное. Я целое лето из себя пай-девочку строила, образцовую дочь: «Папочка, не сиди на камне! Папочка, не выходи на солнце. Ешь больше лимонов, папочка! Мама, не спорь с отцом, ему нельзя нервничать!..» Сподобилась! На днях позвал к себе и конфиденциально сообщил, что осенью после сдачи мандари­нов пришлет на мебельный гарнитур. Как будто у него сейчас нету... Ну да бог с ним, сама знаю, как трудно расставаться с деньгами. А до осени я подыщу, что мне нужно. Стенку из белого дерева!.. Папа­ша мягкий, бесхарактерный, смешной немножко. Когда мать на него набрасывается, багровеет и скорей к себе в комнату. Раньше я все ждала, что вот наконец гаркнет и стукнет кулаком по столу, теперь не жду. Я так думаю: старость прижимистых делает скрягами, а щед­рых бережливыми. На что старикам надеяться, кроме денег? Через десяток лет мои, к примеру, уже не смогут себя обслуживать. И что тогда? К себе я их не возьму, к Медико они сами не поедут, а на сбережения хотя бы приходящую женщину наймут...

Вижу, у калитки отец стоит, обошел дом кругом, ждет, седой, кудрявый, слишком серьезный для вопроса, который последовал за коротенькой немой сценой:

— Как у гебя с деньгами, дочка?

— Ничего,— отвечаю.— Нормально.

— Если понадобятся, не стесняйся,— поцеловал меня полными негритянскими губами, пахнул дорогим одеколоном. Почувствовал, что мать меня задела за живое, и решил загладить...

Все-таки хорошо иметь состоятельных родителей. Не потому, что нам помогают (в конце концов, мы можем и обойтись), а потому, что не нуждаются в нашей помощи, освободили нас от угрызений сове­сти. Ну, и от постоянного расхода тоже... Хозяйство у них поставлено так крепко, что они даже не сдают комнат «дикарям». И никогда не сдавали. Вернее, однажды приютили молодую чету — супругов или любовников. Отец считал, что супругов, мать потешалась над его наивностью. Молодые приехали в разгар сезона, в середине августа, весь день без толку пробродили по поселку и поздно вечером посту­чались к нам. Отец отвел им лучшую комнату на втором этаже, а через полтора месяца, когда они собрались уезжать, не взял с них ни рубля. Спустя ровно год мы получили из Ленинграда посылку: плоский, сколоченный из досок контейнер. Когда отец с Одиссеем осторожно вскрыли его, мы увидели наш дом, потонувший в зелени, увитый «изабеллой» балкон, увядшие гроздья глициний, а в одном из окон рядом с балконом на провисшей веревочке болтались мой пун­цовый купальник и бледно-голубые ползунки двойняшек. Присмот­ревшись, я обнаружила на картине эмалированный ковшик, в котором варила девочкам кашу, даже эмаль возле ручки была отбита, а через неделю мать заметила на крыше возле телевизионной антенны наше­го кота. Все было воспроизведено удивительно свежо и живо, но больше всего меня изумляло то, что за домом в глубине картины уга­дывалось море. Картину мы повесили в зале над пианино. Там она и висит до сих пор. Мать (она тогда еще работала в школе) тоже долго разглядывала картину, потом привела учителя рисования. «Сколько это может стоить?» Учитель рисования (со школьных лет помню его носатую физиономию) сказал, что не берется назвать точ­ную сумму, но уж, конечно, картина стоит не меньше тысячи руб­лей. «Шутишь!» — мать недоверчиво покосилась на него.

Мы надеялись, что они когда-нибудь приедут снова — тощий ху­дожник с кудрями до плеч и виноватой улыбкой и его маленькая наперсница, прятавшая взгляд своих серых нескромных глаз, но они больше не приехали...

Я шла по дороге к магазину. Дождаться бы автобуса, но жарить­ся на солнце не хотелось. Открытый сарафан и шлепанцы на босу ногу. Широкий свободный шаг. Приятное ощущение легкости. Пест рая вереница машин, блики стекол, зеркал, никеля, и в этих солнеч ных вспышках яркие лоскуты на ветру: рубахи, юбки или флаги!Атмосфера праздника, 1чарнсшал; Ьремя летних отпусков. Люблю тол­пу и шум. Даже досада на матушку улетучилась.

Протяжный сигнал за спиной; красный, как огнетушитель, «Жи­гуль» замедляет ход, его хозяин выглядывает в окошко. «Ку-ку, ду­рень рыжий! Машину под цвет волос купил?» Отворачиваюсь. Погодя замедляет ход синяя «Лада»; развеселые молокососы машут мне, хо­хочут, один выставляет руку с торчащим большим пальцем, другой делает вид, что посыпает его солью. Прячу улыбку: мальчики-студентики, ищите девочек, юных, веселых, с необоженными крылышками и обязательно в беленьких трусиках.

В автобусе с откидным верхом (такие сохранились только в при­черноморских санаториях) проезжают курортники — в войлочных шляпах с бахромой и в темных очках. Отдыхают коллективно: хором смеются, хором благодарят, хором ахают на Рице и в Афонской пе­щере,

У дороги в выгоревшей траве копошится щенок. Неподалеку в жидкой тени кустарника его мать кормит второго щенка и пристыженно отворачивает от меня тощую лисью мордочку...

Было время, когда я мечтала, чтобы мне посигналили из маши­ны, чтобы притормозили и помахали рукой. Сесть бы я ни за что не села, но услышать, увидеть, пережить хотелось нестерпимо. Нам не сигналили. Автомобилисты со всей округи знали нас. Мы подрастали на их глазах — голенастые чернявые неуверенные девочки, с за­вистью поглядывающие на приезжающих издалека русоволосых рас­кованных северянок. О, им сигналили протяжно и призывно, для них машины надраивались до блеска, украшались безделушками, для них не жалели денег на мелодичный клаксон. А они смеялись в ответ, небрежно отворачивались, дразняще показывали розовые кошачьи язычки или, дробно стуча каблучками, подбегали к распахивающим­ся навстречу дверцам и укатывали, уносились в другую жизнь, о ко­торой думалось страшно и сладко... Потом я выросла, уехала. Жила в других городах, несколько раз безуспешно сдавала экзамены в театральный институт, четыре года училась в эстрадно-цирковом учи­лище, стала артисткой. И однажды, приехав к родителям, на этом самом шоссе я услышала пронзительный, как горн, сигнал автомоби­ля, визг тормозов и вкрадчивый голос и, с колотящимся сердцем про­ходя мимо, вкусила горькую смесь гордости и унижения. В ту минуту я поняла, что это шоссе, блестящее между мокрыми эвкалиптами, эти изумрудные после дождя пригорки и притихший приморский поселок отреклись от меня, одарив взамен сладостью и легкостью безгранич­ной свободы...

Кто-то опять сигналит и мягко тормозит рядом. Обернувшись, ви­жу бежевую «Волгу». Ее хозяин — немолодой, усатый, в светлом пид­жаке,— приоткрыв дверцу, говорит по-грузински: «Сударыня, если пожелаете, я подвезу».—«Спасибо,— отвечаю я.— Мне недалеко».— «Супругу нашего Джано Джанашиа я готов и далеко отвезти»,— его усы приподнимаются в вежливой улыбке с крошечным намеком на фамильярность. «Благодарю вас, сударь,— как можно любезнее от­вечаю я.— Мне хочется пройтись пешком».— «Как вам угодно...» Он захлопывает дверцу и отъезжает. Жена знаменитости!.. Откуда он ме­ня знает? Жаль, на номер не посмотрела: если сухумский, тогда все понятно, в Сухуми меня знает каждая собака. Но он издалека подва­лил: «Супруга Джано Джанашиа...» Да кто его помнит, Джано Джа­нашиа! Раз в год по телевизору покажут какую-нибудь сценку — их всего несколько в фонде.

Забудь про дорогу, взгляни на зеленую изгородь, туда, где в глу­бине двора в тени разросшихся деревьев стоит плохонький домик в три окна, последний домик времен твоего детства среди выросших вокруг особняков.

Четыре дня назад кто-то распахнул его окна, выложил на под­оконники полосатые матрацы и подушки без наволочек. Во дворе под деревьями сидят маленькие девочки. Они не смеются, не бегают, а тихо разговаривают и смотрят на меня грустными светлыми глазами.

— Здравствуй, Додо!

— Здравствуй, Этери! Какая неожиданная встреча...

— Такая уж неожиданная? Мы ведь обе каждый год приезжаем сюда.

— Если бы вы приехали раньше, мой Буба развлек бы твоих ба­рышень.

— С трудом удалось выхлопотать отпуск.

Этери... Этери... До чего же она похожа на брата. Те же светлые глаза, те же высокие брови на бледном овале лба. Не так уж много прошло времени, неужели я все забыла? Нет, шторм помню, как будто вчера... Огромные свинцово-зеленые валы, взвинченная и испу­ганная зрелищем толпа, и трое в море. В то лето Гела устроился спа­сателем в дом отдыха. Он мог не кидаться на помощь, имел полное право: по инструкции в такой шторм запрещалось выходить в море К тому же с минуты на минуту ждали вертолета. Днем раньше во время драки на танцплощадке я обозвала его трусом. Не помню за что... Он заметил в толпе меня, задержал на мне невидящий взгляд и, отделившись от цепочки спасателей, побежал навстречу нарастаю­щей волне. Неподалеку громоздились бетонные кубы. Волны разби­вались об них со звуком артиллерийского залпа. Потом говорили, что эти кубы всему виной... Остальное было, как во сне: свинцово-зеленые валы безмолвно разбивались о берег; прилетел и улетел беззвуч­ный вертолет, примчалась пожарная команда — красная машина ед­ва не увязла в мокром песке; подъехали два грузовику с людьми, «скорая помощь»; мужчины бегали, молча разевали рты и размахива­ли руками; по лицам женщин текли слезы, и все время откуда-то слышался отдаленный вой сирены, назойливый, как комариный писк. Потом стало смеркаться, толпа поредела. Я сидела рядом с будкой спасателя возле одежды Гелы. Временами мне казалось, что все это сон, кошмар, из которого надо вырваться, пока не надорвалось серд­це. И в этот кошмар, делая его явью, вошла, вбежала маленькая Этери. Босая, в коротком платьице, она бежала вприпрыжку, ела грушу и махала мне рукой. «Додо! Ты не видела Гелу?»

Конец намертво отпечатался в памяти, а что было раньше? Неот­рывный, то нежный, то насмешливый взгляд сзади и сбоку; я чувствовала его правой стороной лица — Гела облюбовал себе место в углу класса и сидел за партой один. Учился он плохо, но было в нем что-то такое, за что ребята уважали его; тому, кто заслуживал благосклон­ность Гелы, разрешалось некоторое время посидеть за его партой.

...Последняя школьная зима. Дождь хлюпает в канавках вокруг дома. Пасмурный день незаметно переходит в сумерки. Пока мать не вернулась из школы, я одеваю куртку с капюшоном и убегаю. Пустой автобус, петляя по мокрым аллеям, быстро довозит меня до «Чайки». От остановки каменистой дорожкой сбегаю на берег. Издали вижу его, он ходит у кромки воды, палкой переворачивает выбро­шенные морем консервные банки и пакеты, присев на корточки, разглядывает что-то, пинает ногой промокшую корягу. Свежак силь­но и ровно обвевает его поджарую фигуру в узких брюках, треплет поднятый воротничок курточки, сносит каштановый чуб. Он отвора­чивается от моря, видит меня, ждет. Ни шагу навстречу — стоит и ждет. Иду к нему — руки в карманах куртки, капюшон раздут вет­ром, стараюсь скрыть смущение, волнение и нетерпеливое ожидание того, что будет. Он колотит палкой по пустой канистре и вскользь кивает мне. Стоим под ветром. Ничего не значащие слова. «Привет».— «Привет».— «Нашел что-нибудь?» — «Нет».— «Уроки сделал?» — «Сде­лал».— «Опять дождь...» Идем вдоль берега. Долго бредем вдоль бере­га, обдуваемые ветром. Я медленно, незаметно, осторожно вынимаю руку из кармана; я так стыжусь этого, что сбиваюсь с шага, споты­каюсь — не нарочно ли? Он ловит меня за руку — чтоб я не упала? О, как обмирает сердце от этого первого прикосновения, как рвется рука назад, в теплый и сонный уют кармана, как вздрагивает, точно пугливое существо, живущее само по себе, и наконец сдается, затиха­ет, замирает; пальцы покорные, чуткие, мягкие — в его руке им луч­ше, чем в кармане. Мы идем, уходим от моря. Правильнее было бы сказать, нас относит от моря. Мы идем туда, где в роскошном дендрарии мокнет под дождем летняя бильярдная. Я знала, что мы пойдем туда. Как только я понимаю, куда мы идем, мутное головокру­жение накатывает на меня. Легкий дощатый домик вздрагивает под ветром. Через разбитое окно, заколоченное неплотно пригнанной фа­нерой, пробираемся внутрь. Это наш дом. Продутый соленым ветром, впитавший в стены и в сукно столов горьковатый запах табака. Мы не включаем свет. Нам хорошо. Вдали за деревьями видно море — бе­лые гребешки на черном. Дождь то со вздохом трется об окна биль­ярдной, то грубо барабанит по жестяной крыше. Из дома отдыха доно­сится музыка — «Аргентинское танго», «Рио-Рита», «Голубка»,— там танцы. Мы обнимаемся на огромном столе с массивными ножками. Нам жарко в холодной бильярдной... «Прощальный луч блеснул вдали, блеснул в последний раз...»

Назад Дальше