Нет, нет и нет! Это невозможно снова пережить с той свежестью и силой...
А сверкающую снежную пыль на разгоряченном лице — она осыпалась с зеленых деревьев, когда Гела, смеясь, встряхивал их?... А долгий-долгий, опасный для жизни поцелуй под водой, в колышущейся осеребренной голубизне? А волшебное одиночество на шаркающей перенаселенной танцверанде, куда мы ходили по темной душной аллее, украшенной бюстами великих поэтов... Нет, нет, нет!..
Кто-то опять сигналит и устало-приветливым жестом поднимает руку. Это наш сосед Джумбер везет с рынка своих дачниц. Что ни говори, сервис! Джумбер уверяет, что из живущих в их доме женщин каждая вторая время от времени спит в его постели. То-то он никак не женится. Родители в отчаянии, парню ведь тридцать. Сато им говорит: потерпите пару сезонов без дачниц... Они бы и рады, но как быть, когда живые деньги в окошко стучатся: «Хозяюшка!..» Кое-кому пришлись по душе дополнительные удобства, ездят из года в год. А Джумбер только ощеряется, и в глазах у него такое, что мне за нашу сестру стыдно делается. А ведь был вежливый паинька-мальчик. Как сейчас помню, вбежит во двор. «Тетя Сато! Тетя Сато! Мама спрашивает: у вас есть мелкое сито?» Я выгляну на голос, он и мне кивает, глаза блестят, улыбка ясная, непорочная...
Возле почты двое мальчишек лет по семнадцать. Джинсы до колен закатаны, рубахи на животе в узел завязаны, на ногах шлепанцы, а на головах шляпы на ковбойский манер. Увидели меня, направились нерешительно. Вид у них страшный, а походка робкая. От таких чего угодно можно ждать. Я на всякий случай огляделась. Прямо у входа на почту сидит под зонтом бабка Федосия со своим инжиром и «изабеллой», за ней в тени кто-то прячется, лица не видно, но платье шелковое знакомое; на автобусной остановке в черном с головы до пят топчется худая долговязая Амра. Я нарочно ей рукой помахала и крикнула:
— Здравствуй, Амра! Далеко собралась?
Она невнятно буркнула что-то в ответ и отвернулась, вобла глупая. А мальчишки подходят ко мне, и один из них говорит:
— Извините, пожалуйста, вы не могли бы одолжить нам шестнадцать рублей.
— Нет,— не останавливаясь, отвечаю я, про себя удивляясь названной сумме.
Другой преграждает мне путь и уточняет:
— Мы только что послали домой телеграмму, самое позднее — послезавтра у нас будут деньги.
— До послезавтра вам и шести хватит,— обхожу его и иду дальше. Обнадеженные моим ответом они шагают рядом.
— Конечно, нам и шести хватило бы, но мы не одни,— с обаятельной, немножко виноватой улыбкой баловня признается первый и, встретив мой взгляд, поясняет; — С нами вот те девочки.
Теперь я вижу девочек, прячущихся в тени эвкалиптов. Это сочные барышни в деревянных сабо и пестрых длинных юбках, надетых поверх купальников. Заметив наши взгляды, барышни отворачиваются.
— Я завтра уезжаю, вы не успеете вернуть долг,— говорю я.
— Оставьте адрес, мы перешлем по почте,— с ноткой раздражения говорит второй. Смотрю на него, встречаю злой, чуть презрительный взгляд широко поставленных карих глаз; по нежным щекам струится нежная растительность, розовые губы обрамлены золотистыми усиками.
— В вашем возрасте деньги не просят, а зарабатывают,— строго говорю я.
— Мы охотно заработали бы, если б знали где, но мы приезжие и совсем здесь не ориентируемся,— чуть плаксивым тоном оправдывается первый.
— Ладно, хватит! — останавливает его второй.— Она же нам мозги пудрит.
— Погоди, Гришка!..
— Небось по два рубля сшибает за койку, сама в курятник перебралась, чтоб побольше урвать, а нас поучает. Шестнадцати рублей у нее нет!.. Жадюга!
— Она же сказала, что завтра уезжает. Она тоже...
— Врет, местная она. И никуда не уедет. Ей и здесь хорошо. Понастроили хором!.. Оставить им по комнатенке, а остальное конфисковать! А походка... Походка!.. Видал? Денег у нее не допросишься, а как насчет чего другого...
Почти от самого магазина я вернулась и наотмашь ударила его. Он так побледнел, словно и не загорал никогда, словно час назад прикатил со своего севера.
— Ай да тетка! — шепчет.— За что?
Товарищ его перепугался, на руках у него повис, на меня умоляюще смотрит.
— Поделом, Гриша! Заслужил. Сам виноват...
Даже барышни свой пост под эвкалиптами покинули и, стуча деревянными сабо, бросились к нам.
— Гриша! Перестань, Гришенька!
Краем глаза замечаю их испуганные, совсем Детские лица. Этот детский испуг отбивает охоту съездить еще раз по наглой хорошенькой рожице Гришеньки.
В магазине тесно, душно и жарко. У прилавка пыхтит и обмахивается раскрасневшаяся толпа. Прилавок пуст и грязен; горка серого творога, какие-то консервы, несколько кусков почти черного мяса с желтым жиром, над ним спиралью закручиваются липучки для мух.
За прилавком хозяйничает Марго. Слышен ее разбитной голос с приятной джазовой хрипотцой:
— На что тебе мясо, душа моя? У тебя же мужик в два обхвата. Творогом покорми, творогом и «изабеллой». Тут перед почтой старушка сидит, подойди от моего имени... Что?! Посмотри на часы! А молоко у меня когда? Если отъедаться приехала, мало-мало ошиблась. У нас море, солнце и... Правильно, витамины! Удивляюсь вам, гражданки, полдня в этой духоте проводите. Всю жизнь одно твержу, но кто слушает?.. Сорок и сорок — рубь сорок, еще сорок — три сорок, папиросы брали, не брали — семь двадцать, итого девять шестьдесят... Шучу, дорогая, не снимайте очки. Семнадцать лет на этом месте, меня вся Абхазия знает, от Леселидзе до Очамчира. Весь ваш продукт на пять рублей двадцать семь копеек. Как в аптеке. Заведите сумку с колесиками. Рационализация!
Я послушала эту самодеятельность, потом говорю по-грузински:
— Марго, хватит тебе людей обвешивать. Хотя бы байки переменила, а то одно и то же каждый год.
Она заметила меня и через головы покупательниц отвечает:
— Додо, здравствуй, генацвале! Обожди,. дорогуша, вот эту каракатицу обслужу и я твоя... Слушаю, дорогая! Какой на вас прекрасный загар!
Очередь невнятно вздыхает. Пока Марго тараторит с покупательницей, окидываю взглядом публику у прилавка. Ничего интересного. Почти поголовно женщины. На лицах усталость и терпеливое ожидание. Молодежи нету, только бабушки и матушки. Хотя вон двое — сутулая девушка с грустным лицом и что-то шепчущий ей ка ухо блаженный студентик в стройотрядовской куртке и круглых очках... У тщедушной раскрасневшейся старушки заметно трясется седая голова, длинная прядь выбилась из-под заколки. Взгляд возбужденный, требовательный, чуть ли не отчаянный. Дождавшись, когда этот взгляд устремляется на меня, спрашиваю:
— Вам нехорошо? Вы не перегрелись?
— С чего вы взяли! — строго и громко отчеканивает старушка.— Мне надоели шутки этой особы. Каждый день я покупаю продукты в этом кооперативе и каждый день принуждена слушать ее сомнительные остроты. Нели вы приятельницы, сделайте одолжение, объясните ей разницу между притоном и торговой точкой.
По толпе у прилавка проносится ропот. Кто-то улыбается, предвкушая зрелище, кто-то пытается урезонить строгую старушку:
— Вы не правы. Закон не запрещает продавцам разговаривать.
— С нашей Маргошей не соскучишься.
— У вас просто не развито чувство юмора. Читайте шестнадцатую полосу...
— А у вас вообще атрофировано самолюбие,— парирует старушка, и ее седая голова трясется еще заметнее.— Вам плюют в глаза, а вы говорите «божья роса».
— Hyf зачем же так? Кто нас оскорбляет, так это вы. А Марго никого не задела...
Словно не слыша всей этой перепалки, Марго выходит ко мне.
— Зина!
У противоположного прилавка, где пылятся на полках книги, коробки с духами и дорогие несессеры, дремлет под вентилятором ее семнадцатилетняя дочь.
— Зина., надень халат и поработай, мне надо с Додо поговорить... Эту красненькую бабусю особо обслужишь, чтоб комар носу не подточил. И книгу жалоб ей дай, пусть распишется на память.
Марго берет меня под руку, ведет, раздвигая висящие плащи и костюмы. Потом несколько дверей, крутая, обитая железом лестница; ступая чуть боком, как по корабельному трапу, спускаемся в подвал. Снизу по ногам тянет прохладой. Погружаемся в сырость, остро пахнущую грибами, спиртом и мышами. Вокруг ящики, картонные коробки, банки. Марго сажает меня возле пустой бочки под тусклой лампочкой, закуривает и, словно уговаривая не торопить ее, шепчет:
— Сейчас, дорогая! Сейчас!..
Исчезает, приносит несколько бутылок пива и два больших фужера. Откупоривает бутылки, разливает пенящееся пиво, кивает мне и пьет с жадностью. Я тоже подношу фужер ко рту. Желтоватая пахучая пена щекочет губы. Пиво холодное, свежее, играет, бродит, покусывает нёбо, десны, весь рот до глубины гортани. После сумбурного утра, после жары на шоссе, духоты и скандала прохладная тишина погреба. Холодное пиво. Марго тут же наполняет опустевшие фужеры и, едва успев восторженно выдохнуть «Плзень», присасывается. Я делаю то же самое. Но не спешу. Медленно, упоительно медленно цежу сквозь зубы, различая привкус жженого ячменя, пивных дрожжей и еще чего-то.
— Ну вот,— облегченно вздыхает Марго.— Теперь можно и поговорить.
Я тоже закуриваю и, щурясь сквозь дымок, смотрю на нее.
— Если б ты знала, как мне все надоело.
Молчу. Жду продолжения. Марго курит, закинув ногу за ногу, изредка встряхивает головой и бросает на меня нетерпеливые взгляды.
Каждый раз, придя за продуктами, я оказываюсь в этом погребе, и каждый раз Марго азартно обрушивает на меня жалобы, сплетни, слухи — всю тайную жизнь нашего поселка. К концу лета запасы новостей обычно иссякают. Неужели на этот раз у нее что-нибудь припасено?
— Что тебе надоело? — спрашиваю.
— Все. Все!—взрывается она с готовностью.— И этот магазин, и этот погреб, и этот город, и море, и люди — все, все мне надоело! Раньше хоть в Афон можно было уйти, в монастырь, а теперь вместо монастыря бардак.
— Монастырь-то мужской был,— сдерживаю улыбку, маскируюсь за струйкой сигаретного дыма.
— И мужчины надоели. Господи! Когда кончится это лето? Когда разъедутся эти люди? Всем дай-дай, дай-дай! Сил моих больше нету... Слыхала, как меня старушка обложила? А за что? Да если я замолчу, я же взорвусь. Или свихнусь через два дня. Мне же каждый час пар выпускать надо, посмеяться, поплакать или это самое... Бог ли меня проклял или нервы не в порядке, только жить со мной не сахар. Это и мужья мне говорили. «Хорошая ты баба, Марго, но жить с тобой невозможно». А я на них не в обиде... Черт с ними!
Замолчала. Затягивается сигаретой, моргает часто-часто. И вроде переглотнуть пытается. Неужели расплачется?
— Ну, как? — спрашиваю, чтобы от черных мыслей отвлечь.— Есть сегодня что-нибудь?
— Что? — не поняла Марго и строго так, надменно на меня воззрилась, даже брови вверх подняла.
— Мясо или кефаль?
— Иди ты со своим мясом! Я с тобой, как с человеком, а ты!.. Эх, Додо, Додо! Разве так мы свою жизнь представляли? Не знаю, как ты, а я все помню, словно вчера было: и экзамены, и выпускной вечер, я утро около моря. Все, что потом, на бред похоже, хмельная ночь, а наяву при свете дня я была ученицей с белым фартуком и бантом в волосах... Ты первая стрижку сделала, на каблуках в класс пожаловала. Ох, и шушукались мы тогда о тебе! А потом и о Мэри Размадзе стали шушукаться, и до меня очередь дошла... Так по жизни и идем, сестрица, как через болото. Вокруг шипят, а мы не оглядываемся... Сдохни, но держи фасон! — Она помолчала, приглядываясь ко мне и щурясь, и говорит: — Скажи честно, Додо, что ты о моем деле знаешь?
— Ничего,— говорю,— не знаю.
— Так уж и ничего?
— Ну, сидела два года, вышла, на прежнее место устроилась, значит, считай, оправдалась.
— А за что сидела? За что? — смотрит в упор и нехорошо так усмехается. Вроде бы свысока, снисходительно и вместе с тем жалко.
— Тебе лучше знать, за что.
— Я-то знаю, что меня ни за что «испортили», но что люди говорят? Людишки наши пугливые что тебе накапали?
— Говорят, недостача была. Часть ты покрыла, часть осталась. А что, не так?
— А про него ни слова?
— Про кого?
— Про начальника райторга Луку Маградзе?
— В первый раз слышу.
— Дескать, он и жар ее руками загребал, и спал с ней, и десятку ей разменял.
— Какую десятку?
— Сначала-то мое дело десятью годами попахивало!—Марго громко и неестественно засмеялась и, понизив голос, потрепала меня по колену.— Не бойся, дорогуша. Слух такой пустили. Враги. Сволочь завистливая. На самом деле я и два-то по чужой вине получила. Вместо него срок отсидела. И еще раз сяду, если он велит. Да, моя хорошая... Мужчины только с первого взгляда одинаковые — брюки носят, папиросы курят, вино пьют. Но мы-то с тобой знаем, что мужчин среди них раз-два, и обчелся. И, если тебе повезло, если тебе такой достался, сделай для него все, в тюрьму сядь, если прикажет. Горло перегрызи. И считай, что ты в своем праве.
Я сигарету о бочку погасила, руку обтерла, вздохнула.
— Ох, Марго! Заморочила ты мне голову. Только я в холодке отдышалась, как ты опять мне хвост накрутила... Ну что ты кипятишься, дурочка? Посиди, помолчи, покури. Пивка попей. Развела страсти — вот-вот погреб на воздух взлетит.
Она опять засмеялась своим неестественным смехом, потом вторую сигарету от первой прикуривает и говорит с деланной завистью:
— Хорошо тебе, моя дорогая, ты можешь пмонуть на все и жить в свое удовольствие.
— На что это я плюю? — спрашиваю.
— Хотя бы на то. что о тебе люди говорят.
— Что же они такое обо мне говорят?
Марго попыхтела, на кончик сигареты глядя.
— Одно тебе скажу: при мне особенно не поговорят, за мою школьную подругу я спокойно любой глаза выцарапаю.
— Пусть уж поговорят напоследок,— усмехнулась я.— Скоро замолчат. Прошла наша пора, Маргоша. У тебя вон дочка на выданье. Мои цапли ко мне пристают: правда, что у двойняшек дети не родятся?
— Не скажи! Ты еще хоть куда. Следишь за собой, одеваешься...— Неожиданно светским тоном, с прищуром художника-модельера: — Этот сарафан очень актуально смотрится.— Чего ни брякнет, чудачка. Помолчала, оглядывая меня завистливым и грустным взглядом.— Что бы там люди ни говорили, хорошая у тебя профессия. Вон какую фигуру сохранила. Раньше сильно тощая была, зато теперь! — она поцеловала кончики сложенных щепоткой пальцев.— Как мой Нугзарчик-стармех утешал меня, когда я растолстела: «Худая корова— не газель». Точно? По улице идешь—мужчины стонут и слюну роняют, а бабье бесится... Мразь! Я этот наш дерьмовый поселок ни в грош не ставлю. Домов понастроили, машин понакупили, ну и что? Слишком легко все дается. И перед глазами легкая жизнь, шашни курортные. Люди раз в пять лет денег не считают, а наши каждый день так хотят.
Смотрю на нее при свете тусклой лампочки: плечи покатые обвисли, глаза припухли, помада на губах размазалась. Забились мы в темный погреб, как две крысы. И вспомнился мне выпускной вечер, о котором Марго говорила, и утро раннее у моря, когда голубоватый туман к воде льнет, а сзади из-за гор солнце, и всех нас вспомнила — семнадцатилетних, взволнованных, свежих,— и стало как-то не по себе.
— Устаешь ты тут, Маргоша,— говорю.— Переменить бы тебе работу.
— Это верно! — согласилась охотно.— Торчу в духоте, корвалол под рукой держу, дня не проходит, чтобы не пришлось накапать. А по ночам душит меня что-то, задыхаюсь. Обложусь подушками, сидя сплю.
— Может, тебе в санаторий какой-нибудь устроиться или в дом отдыха?
— Кем? Кому я там нужна?
— Сестрой-хозяйкой или диетсестрой в столовую.
— Кому я там нужна? Проворовавшаяся продавщица, без образования, без связей. Уже и глаз положить не на что.
— Ладно, будет тебе. Тариэл Шамугия директором санатория работает, он тебе не откажет.
— Что за Шамугия?
— Учился с нами в школе. Года на три раньше кончил.
— К черту твоего Шамугия. Женщине нельзя обращаться с просьбой к мужчине.
— Да нет, он не такой.
— Все такие.
Помолчали немного, Марго опять пиво разлила. Но от пива уже никакого удовольствия.
Я говорю:
— Знаешь, кого я по дороге встретила? Этери, сестру Гелы Микаберидзе.
— Да ну!
— Приглашала в гости... Давай вместе сходим, одной мне трудно с ней будет.
— Бедняга Гела! Смельчак был отчаянный, потому и погиб. А какой-нибудь ублюдок вроде твоего Тариэла в санатории пузо наедает...— Сказала колюче, с вызовом. Я мимо ушей пропустила — черт с ней! А она:—Этери, видно, недавно приехала. Пока привезенных продуктов хватает, обо мне не вспомнит. Ну, ничего, мы привычные, подождем. Голод не тетка — прибежит.— Выждала паузу, но я опять молчу — неохота ввязываться.— Ты не знаешь, муженек с ней, или одна приехала?