— Муж в тот же день назад, говорит, вернулся.
— Еще бы! Репетитор, к вступительным экзаменам готовит. Сейчас у него самая пора.
— Да, нынче в институтах ужас что делается.
— Я слышала, девиц предпочитает готовить. Прошлым летом одну так хорошо подготовил, что она вместо института чуть в родильный дом не угодила. Мать разогналась было в суд, но он с ней встретился, и что ты думаешь? Поладили. Этери тогда разводиться хотела, плакала, из дому уходила, но он и ее отговорил. Так и живет, как в гареме. А посмотреть на него — плюгавый, соплей перешибешь.
— Ну, какой же он плюгавый,— говорю и чувствую, раздражение во мне нарастает, вот-вот наружу вырвется.— Очень приятный мужчина.
Марго на попятный пошла, головой качнула и спрашивает:
— Когда ты к ней собираешься?
— Если идти, то сегодня. Завтра мы, наверное, уедем.
— Зайди, сходим, пожалуй. Я для ее девочек шоколад прихвачу. Сейчас же и отложу, чтоб не забыть. Сходим, беднягу Гелу помянем. Он первый из нашего класса... А еще знаешь, кто от нас ушел?
У меня сердце екнуло от такого вопроса. Испуганно взглянула на Марго.
— Помнишь Изольду Бгажба? Тихая такая, вечно краснела без повода. Ходила — точно кол проглотила.
Я вспомнила, кроткий голос, то ли обиженный, то ли виноватый,чрезмерная застенчивость — признак затаенной гордости, странная, пожалуй, даже смешная в своей надменности походка. Воспоминание ускользало от меня, потупляло глаза, отворачивалось точно так же, как это делала некогда живая Изольда Бгажба.
— Что с ней случилось?
— Бездарный хирург. Умерла от кровотечения.
— Да что ты говоришь?! Бедняжка!—Года три назад мы с ней встретились в Москве, в Петровском пассаже. Значит, Изольды Бгажба больше нет?
Марго, как бы утешая, коснулась моего колена и доверительно поведала:
— Никак замуж не могла выйти. Был у нее один вариант. И человек вроде нее — тихий, библиотекой заведовал, но сорвалось. А ей, видать, приспичило, или одиночества забоялась, словом, решила родить. Без мужа то есть... Ну, как там дело было, никто не знает, но все путем. Понесла, Одни говорили, от библиотекаря, другие какого-то парнишку-таксиста называли. Что ни говори, в тихом омуте черти водятся,— хихикнула Марго и опять нахмурилась.— Только не суждено, видно, было бедняжке. Беременность внематочная оказалась да еще с осложнениями. Наш местный коновал и не разобрался, что к чему. Может, с похмелья был, а может, диплом у него купленный, в первый раз в операционной про внематочную услыхал. Словом, размахался с перепугу, да так, что не смогли бедняжке кровотечение остановить, меньше суток прожила. Родня ее, абхазская, строгая, от нее отреклась, а виновника все-таки хотели проучить, но библиотекарь, говорят, какую-то справку показал, они и отстали, а о таксисте только слух был, никто его в лицо не видел. Машину видели возле дома, зеленый огонек, иной раз даже мотор не выключен, а чья машина, никто не знает.— Марго помолчала и, сменив тон на шутливо-насмешливый, спросила: — Что это ты, сестрица, без благоверного приехала?
Я бы такого мужа далеко не отпускала.
— А я и не отпускала далеко,— говорю.— До Гагры рукой подать.
— Говорят, у вас гости из Москвы...
В этом погребе надо ухо востро держать. Тут каждое слово, как в копилку, проваливается.
Молчу. Жду, что она еще скажет, далее интересно.
— Парнишку этого я видела. До чего хорош! Как молодой олень, ей-богу!
— Ну, Марго,— говорю и сеточку, с собой прихваченную, с деловым видом разворачиваю.— Давай, если что даешь, и пойду, а то ты заговариваться начала.
Она тоже встала.
— Ладно, Додо, ладно. Молчу...
— В прошлый раз обещала тушенку говяжью,— говорю.— Получила?
— Для тебя найдется.
— Дай банок пять. И шпрот десять банок, если есть.
Она пошла в угол по ящикам, коробкам шарить и кричит оттуда:
— Сардины марокканские не хочешь?
— Нет,— говорю,— сама ешь.
— А «завтрак туриста»?
— Возьми с собой в турпоход.
Появляется. Шпроты на груди несет, руками подпирает, ногой картонную коробку подталкивает, а в коробке тушенка, какой-то пакостью вымазана.
— Ты пока оботри, а я сейчас,— свалила шпроты на бочку.
Пока я банки ветошью обтирала, Марго куда-то исчезла. Вылезает из мрака, протягивает бумажный кулек кило на два.
— Это от меня дяде Эрасту.
— Что это?
— Маслины греческие.
— О-о! — Я пакет раскрыла и несколько ягод раскусила.— Спасибо,— говорю по-гречески.— От дяди Эраста и от меня!
— Ладно, ладно,— по спине меня поглаживает. Болтунья, сплетница, а сердце доброе. Такой в школе была, такой на всю жизнь и осталась.— Сколько раз учила: не приходи с сеткой, принеси закрытую провизионку, а то меня покупатели за волосы оттаскают. Что мне с тобой делать? Придется в бумагу завернуть...
Заворачивает банки в газету, ставит в сетку и все ворчит, приговаривает. Я две десятки протянула, она пятерку сдачи дает.
— Маслины — пешкеш! От меня дяде Эрасту!
С сеткой в руке иду к лестнице.
— Спасибо, Марго! И за пиво тоже. Ты бы к нему маслин догадалась — вот был бы кайф!
— Постой-ка! — спохватилась Марго.— Пару бутылок для дяди Эраста дам.
— Да ладно тебе, угомонись. Надавала уже, не донести. Как бы мы тут без тебя жили...
Замахала на меня руками, а сама едва сдерживается, чтоб не просиять. Любит, чтобы ценили ее, чтобы нужным человеком считали. Принесла пиво, сунула в сетку, помогла по лестнице подняться. Шла, а сама все по сторонам озиралась, соображала, что бы мне еще пихнуть.
Из погреба в магазин вылезли, как в парную. Свет яркий по глазам. Очередь у прилавка выросла. В дверях молодежь бородатая, в шортах и кедах, на гитаре бренчат.
Марго обвисшую сетку мне передала и, глядя на очередь, всплеснула руками.
— Ой, моя красненькая бабуся еще здесь! Вовремя я вернулась. Сейчас обслужу, строгая ты моя. В чем только душа держится, а какие шорты стильные! — Старушка бросила на нее испепеляющий взгляд и отвернулась.
— Значит, вечером к Этери сходим,— говорю.
— Сходим, Додо, обязательно сходим,— и опять к очереди обращаясь: — Сейчас, товарищи отдыхающие, мы вас в четыре руки!.. Что вы все к этому прилавку льнете? Вон там у нас книги, грампластинки и вообще культурные товары. Если вас романы про любовь не трогают, купите книгу о вкусной и здоровой пище!
Марго рассеянно поцеловала меня у двери (все ее внимание переключилось на очередь), а я вдруг вспомнила про мальчишек возле почты.
— У тебя не найдется шестнадцати рублей?
— Шестнадцати? — тоже удивилась сумме вроде меня.— А зачем тебе?
— Двое мальчиков без денег остались. Послезавтра вернут.
— Вернут они, как же! На билеты собирают.
— Не. вернут, я отдам.
— Сама бы и одолжила.
— У меня с собой нету.
Мы вышли из магазина на солнцепек, и я оглядывалась, ища знакомые фигуры в закатанных джинсах и шляпах на ковбойский манер. Возле почты под огромным черным зонтом дремала бабушка Федосия, в тени за стеной алело знакомое шелковое платье. Амры на остановке не было.
— Ну, где твои мальчики? — спросила Марго.
Я пожала плечами.
Пошла на остановку, села в тени — не пешком же полную сумку тащить. Сижу в пыльном заплеванном павильоне. Вспоминаю наш с Маргошей разговор. Бедняжка Марго! Такая всегда была румяная, вкусная. Сдобная булочка. В школе старательная была, старательная и плаксивая: двойку получит — в слезы. Не то что я... Я только третьего ее мужа знала — Жору, майора в отставке. Все свои чувства — удивление, радость, досаду — Жора выражал одним восклицанием: «Японский бог!» Так и не объяснив, что это за бог такой, Жора ушел из личной жизни Маргоши: то ли испарился под воздействием солнечных лучей на июльском пляже, то ли погрузился на дно с большим запасом кислорода в акваланге; при этом он умудрился прихватить два полных чемодана и некоторую сумму денег—«подъемные», как шутила Марго: «С меня же еще и подъемные взял, зараза...»
На что она намекала, болтунья? Гость в доме... Как молодой олень... Видела, значит. Неужели по поселку слух пошел? Откуда! Господи, да я сама не верю!.. С утра на глаза не показывается. Пропадает целыми днями. Девочки говорят: в футбол играет! Его зовут, он и рад... Представляю, какой он вратарь с его кошачьей гибкостью и хваткой! Что за братья: одного из дома не вытащить, другого в доме не удержать! Сейчас вернусь и увижу его. Найду, в конце концов. А! Он сам прибежит голодный, объявит дурашливо что-нибудь вроде: «Если не я, то кто же? Если не сейчас, то когда?» — и сорвет с потолка беседки сладкую гроздь винограда.
Машин на автостраде стало меньше, а те, что проносились мимо, и не думали тормозить: близился полдень, все спешат скорей-скорей приткнуться куда-нибудь в тень, переждать.
Наконец подъехал переполненный автобус. Я еле втиснулась. Ну, спасибо, мать, удружила!
На переднем сиденье у окошка вижу, Амра, та самая, что недавно на остановке топталась; рядом ее соседка — тетка Наргизи. Заметили меня, поздоровались и зашушукались отвернувшись. Я поближе к ним протиснулась, Амре на колени сетку поставила.
— Потерпи.— говорю,— Амра, а то у меня ее с рукой оторвут.
— Ничего,— отвечает и разглядывает содержимое сетки.— В подвале у Марго побывала?
— Да.
— А я тете Наргизи говорю: посмотри на Додо, с каждым годом молодеет!.. Кто поверит, что мы с тобой ровесницы? — глянула круглыми птичьими глазами, улыбнулась кисло.
— Додо секрет знает! — просияла тетка Наргизи.— Или волшебный корень нашла...
Я отмахнулась, лицо под ветерок подставила, ветерок по шее, за вырез сарафана затек.
Вышли вместе неподалеку от нашего дома. Попутчицы мои отлепили намокшие платья, кошелки разобрали.
Амра спрашивает:
— Ну как, не надоело еще в Тбилиси?.
Я в ответ только плечами пожала. У провинциалов принято столичную жизнь хаять: и шумно-то, и грязно, и воздух не тот, по-моему, все это от зависти говорится.
— К нам как курортница, приезжаешь...
— Я работаю,— говорю,— только летом свободна.
— Что-то твоего мужа редко теперь по телевизору показывают,— говорит тетка Наргизи.
— А он это дело бросил.
— Да ну! Почему?
Я опять пожала плечами: очень они любопытные, а стоит что-нибудь выпытать, тут же по поселку побегут.
— Ну, счастливо тебе, Додо... Кланяйся своим.
Когда я вошла на кухню, мать вовсю орудовала у плиты.
— Вернулась, Додо-джан? Успели всему поселку косточки перемыть?
Молчу. Воды из графина плеснула, выпила.Она принялась разгружать сетку.
— Для нужных людей у нее соловьиные язычки найдутся.
— Дареному коню в зубы не смотрят.
— Ничего себе дареный! — возмутилась мать.— Небось двадцатку оставила?
— Посчитай сама.
Пятерку сдачи я решила припрятать — пригодится.
Мать к плите вернулась, раскраснелась, на смуглых щеках румянец горит, песенку армянскую напевает — человеку работа в удовольствие. Взглянула на меня, подмигнула весело.
— Хочешь помочь, дочка?
— Послушай, мама,— говорю ей.— Ты утром наговорила мне всякого, намеки там, шуточки.
— Про мальчишку, что ли? Про Сашку... Ну и что? И пошутить нельзя?
— Не вздумай при Джано Джанашиа так шутить. И отцу не вздумай нашептывать.
— Ты меня, дочка, не учи. У меня своя голова на плечах.
— Учти: заикнешься — ноги моей в этом доме не будет! Ни моей, ни моих детей. На похороны твои не приеду.
— Ну, ну... Уймись. Уже и похороны. Будто перцем обкормили, а ведь с детства сластена.
— Я свое сказала.
— А ты мать не поучай. Я еще утром сказала: ты мне не невестка, так что промолчать нетрудно. Но срам-то останется.
— Опять она за свое! — я всплеснула руками.
— Месяца без мужа прожить не можешь. А если дочки узнают?
— Я предупредила, мама!
— Так и быть, при муже твоем смолчу, но тебе все скажу, Додо! Я теперь старая, мне не стыдно. Сколько я в войну без отца вашего прожила? А ведь молодая была, и кровь во мне тоже шумная. Любила я отца вашего, как не любить? Но тут не о любви речь, о чести... Тьх помнишь, как вас крысы покусали? Не помнишь, наверное, мала была. А вот Медико помнит. Покусали вас крысы, бедняжек. Сперва в кроватке, а потом и на столе — я на столе вас укладывала. Господи! Ручки-ножки покусанные, а у Медико кончик носа отъеден. Теперь, слава богу, даже я шрама не замечаю. А тогда перепугалась, схватила вас в охапку и в деревню. А дома крысоловку оставила, клетку такую с балкончиком начальник мой одолжил. Вернулась — клетка переполнена. Утопили мы их кое-как в железной бочке. А вечером он пришел, на боку сумка от противогаза, а в сумке колбаса и вино...
— Кто он? — я как-то потеряла нить рассказа, настолько неожиданным было это жуткое отступление о крысах.
— Начальник,— объяснила мать.
— Ну,— сказала я,— может, хватит?..
— Нет, слушай, мне скрывать нечего. Прогнала я его. Колбасой по роже надавала. Чуть бутылкой башку не раскроила. Утопила бы, как ту крысу, и не пожалела бы. Всю ночь потом глаз не сомкнула, зуб на зуб не попадал... А сейчас тебе вот рассказываю и горжусь.
— А крысы-то при чем, мама? Я что-то не врубилась.
— А ни при чем, дочка. Все равно тебе не понять.
Сказала и отвернулась, склонилась над столом, хозяйничать принялась, а сама носом шмыгает, локтем глаза утирает и шепотом приговаривает:
— До чего же лук злой, все глаза выел.— Потом опять на меня взглянула и строго так говорит: — Отдохни немного и приходи, одной мне не управиться.
Я зашла к себе, переоделась: сарафан сменила на сутану. Вот вещь, которая и впрямь актуально смотрится: глухой воротник, рукава прилегающие с хманжетами, длина — макси, и при такой монашеской строгости разрез куда выше колен! Как мамаша выражается, «до самого дальше некуда!». Мать это платье терпеть не может, а я потому и надела: пусть не думает, что ее взяла, что разжалобила меня своими воспоминаниями.
Я была уверена, что Джано она ничего не скажет, разве что намекнет как-нибудь по-своему, двусмысленно, не для того, чтобы зять догадался, а чтоб меня подразнить, желчь свою унять... А что если папаше «накапает»?
Я заколола волосы шпильками на затылке, губы светлой помадой подкрасила и отправилась-назад на кухню.
Мать все стояла у плиты. Что-то в ее позе насторожило меня: плечи поджаты и напряжены, шея втянута. Заглянула в лицо. Так и есть, плачет, губы дрожат и кривятся. Увидела, что я смотрю, глаза закрыла, и крупная слеза сбежала по щеке.
— Ну, вот,— сказала я.— Здрасьте!
Молчит, только жмурится сильней и головой трясет.
— Что это ты? — говорю.— Обед решила пересолить?
Она раскрыла глаза и низким, огрубевшим голосом сказала:
— Где дети? Зови в дом. Уже полдень...
— Ай-ай-ай, мамочка, разве так можно?
— Можно! — вдруг громко и твердо сказала она и остервенело уставилась на меня черными глазищами.— Можно. Когда старуху мать обижают, можно. Когда дочь совесть теряет, можно. Когда наши тревоги, хлопоты, труды — все псу под хвост! — плечи ее затряслись, она расплакалась, прикрывая лицо локтем, рука сжимала шумовку.
Я обняла ее, боясь обжечься.
— Ну, что ты, мама! Я не хотела тебя обидеть. Это ты меня обидела, но я же не плачу. Чего не бывает между близкими?
— Всю жизнь на вас убила, все силы, и вот благодарность. Так мне и йадо! Значит, заслужила...— она неуклюже пыталась отстраниться, вырваться, то и дело обжигая меня горячей шумовкой.— На похороны не приедешь. И детей не привезешь? И не надо. Никого мне не надо!
— Довольно, мама! Мало ли что тебе померещилось! Зачем делать трагедию.
— Я ничего не делаю. Трагедия и есть, когда дочь матери такие слова говорит. Отстань, Додо, отпусти... Все. Не плачу уже. Сейчас умоюсь, и никто не увидит.— Подошла к умывальнику, потыкала в носик руками.— Ты чего это вырядилась? — наконец ее голос зазвучал без надрыва и поджатые плечи опустились.— Чтобы мне не помогать? Или мужа встречать готовишься?