Закон Паскаля (Повести) - Мирошниченко Ольга Романовна 3 стр.


Предчувствия не обманули ее. Уже очень близко был крутой поворот, и никто, а главное, сама Полина не знала, что войдет в него легко, без колебаний, без женской суетливости. С тех пор она твердо поверила в правильность быстрых решений, в то, что судьба всегда предлагает шанс, и чем труднее путь к нему, тем этот шанс надежней. Нужно только разглядеть свой поворот, поверить в его необходимость, заложить его смело, как шоферы на горных трассах, и не оглядываться назад, горюя об утраченном.

Все случилось неожиданно и, казалось, по пустяковому поводу.

Скандалы в маленьком деревянном домике на Миусах, где жили в одной комнате вчетвером, были явлением частым и привычным. Ссорились из-за коптящих керогазов, из-за очередности уборки мест общего пользования, из-за невыключенного в уборной света. Ссорились, кричали обидное, а потом пекли пирог на маргарине с яблочным черным повидлом, и в чадной кухне, где на стенах, словно доспехи нелепых рыцарей в странном музее, висели корыта, усаживались пить чай. Коренщица Дуська, первая скандалистка и матерщинница, разомлев от жары, сообщала, что вот еще подкопит немного денег и купит себе чернобурку. Как-то шли вместе до Маяковской, на метро. Дуська рассказывала про то, как ходила в театр оперетты и какая красавица Вера Вольская, не может ли Полина познакомить Дуську с нею, чтоб посмотреть на нее в жизни, и фотографии желательно чтоб артистка подписала.

— Все ее фотографии, какие есть, у меня имеются, даже из афиш вырезанные, на Третьей Тверской-Ямской афиши вешают, знаешь, возле детского сада, там и вырезаю. Познакомь… — И вдруг застыла, ткнула Полину в бок.

Навстречу шла женщина с лисой, перекинутой через плечо.

— Слушай, Полька, это что, и есть чернобурка? — заорала возбужденно.

Женщина шарахнулась…

Все случилось неожиданно. За гобеленовой занавеской, затканной виноградными кистями, жила материна золовка, старая дева, аккуратная, холодная и чужая. Глядя на нее, трудно было поверить, что отец, погибший на войне, помнился самым добрым, самым веселым и щедрым человеком в мире.

Тетка питалась отдельно. Они старались не смотреть на недоступную вкусную снедь: немножко икры, немножко балыка, белое куриное мясо. Зарплата кандидата наук позволяла не отказывать себе ни в чем, а химическое производство, где работала, требовало усиленного питания. Полина на всю жизнь запомнила неторопливые, с правильным долгим разжевыванием, трапезы родственницы. Запомнила и суд над младшей сестричкой. Девочка не удержалась и съела жирную, сладкую пенку, думала, не заметит тетка. Тетка заметила. Холодно и спокойно сообщила матери, показала кастрюльку с голубым кругом снятого молока.

— Если она голодна, — сказала брезгливо, — пускай попросит, а красть… — Пожала острыми плечами и ушла за гобелен, оставив кастрюльку на столе.

Надя попыталась прошмыгнуть к двери, но мать, с красными пятнами на нежных худых щеках, перехватила, дернула к себе. Девочка взвыла от страха, ее никогда не били. Байковые шаровары сползли, когда мать потянула беспощадно, обнажилась тощая попка с пятном неудачного недавнего укола — прививки, и Полина, положив рейсфедер на чертежную доску, тихо сказала:

— Не смей!

— Старая швабра! — заорала Дуська, возникнув в дверях. Она вечно подслушивала за тонкой стенкой. — Старая швабра! — с грохотом колец рванула гобеленовую занавеску. — Все пхаешь в себя, как в прорву, сука облезлая. Это ж твоего брата дите, он же голову за тебя положил, гадюка.

Рванулась к побелевшей тетке, в волосы вцепиться хотела. Полина оттолкнула. Сбежались соседи, Дуська бушевала:

— Пустите меня, я ей морду ее рябую изукрашу!

Еле уняли. Но выжила все-таки тетку потом. И в суп соль сыпала, и патефон крутила, не давая выспаться после ночной смены, и даже кота своего неизвестно как приучила гадить в теткины галоши. Наде приносила розы из вареной свеклы, тюльпаны из моркови, вырезанные с необыкновенным умением шеф-поваром ее столовой.

Все это потом узнала Полина из писем матери, а в ту ночь мать плакала. Тихо, как мышь, притаилась за занавеской тетка, даже лекарств не принимала. Полина дочерчивала последний лист диплома.

Утром объявила потрясенному шефу, что отказывается от аспирантуры и просит распределения в Якутию.

Якутия обещала деньги, и с ними белое куриное мясо, и шерстяную форму для Нади к первому сентября, и новые туфли матери, и даже матово поблескивающую черную икру в стеклянной круглой баночке. Но об этом, конечно, не сказала ни слова, когда отговаривали в комитете комсомола, потом в парткоме. Полине готовили другое будущее, и хотя решение ее было похвальным, подтверждающим репутацию образцовой студентки, все же логичней и правильнее было бы ей, опытному комсомольскому работнику, не оставлять своих, таких важных и необходимых обязанностей в институте.

— Впереди вся жизнь, — говорили ей, — надо приобрести опыт работы с людьми, научные знания.

— Вот там и приобрету, — отвечала Полина и прибавляла другие высокие слова, те, что невозможно опровергнуть.

Не знала, что слова эти исполнятся, обернутся самым главным и важным в ее жизни. Якутия не обманула надежд.

Подалась в поселок у Полярного круга. Думала, на три года за деньгами, а подспудно — от унылого Бориса, от букетов его с приусадебного участка, от ночного храпа матери, от ставшей ненавистной сутулой теткиной спины, от засушенной зауми формул в учебниках шефа, от перспективы три года день за днем просиживать в научном зале Ленинки, от пока еще умело скрываемой растерянности перед теми, что стали приходить в институт из шахт, с карьеров, с далеких драг. От себя.

Но получилось, что — к себе, такой, какую и не ожидала — может, где-то чувствовала в глубине души. Ощущала в непонятной жажде деятельности, в твердом убеждении, что истины, которые провозглашала с трибун на студенческих собраниях, единственны и непреложны.

То, что принято называть карьерой, произошло незаметно и будто помимо ее воли. Просто работала как одержимая, беспощадная к себе и другим. А ее повышали, давали новые задания, избирали. И везде полагались, как на мужчину — умного, волевого, пускай с жестким и трудным характером, но именно этим характером осуществляющего необходимый принцип. А принцип у Бойко был один, простой и надежный, как дважды два — четыре: все должны хорошо работать всегда и везде. И еще: она ненавидела слово «не хочу», все знали об этом и даже в крайних случаях избегали его, выкручивались как умели. Она не задумывалась, правильно ли построила свою жизнь, ни в редкие минуты отдыха в дощатой бытовке на краю карьера, когда была прорабом; ни потом, в обшитом лакированными деревянными панелями кабинете начальника управления.

Впервые задумалась, когда через пятнадцать лет вернулась в Москву, где ждала пропахшая запахом чужих помоев, идущим из раскрытого зева мусоропровода, гулкая, пустая квартира. Строила кооператив для матери с Надей, но за год до ее возвращения хибарки Котяшкиной деревни снесли, матери дали однокомнатную квартиру в Чертанове, где она жила с младшей сестрой душа в душу. Надя превратилась в красивую, тоненькую и очень самоуверенную девицу. Мать гордилась ею, обслуживала, как преданная нянька малое дитя, и, судя по выставке сапог возле вешалки, по модным мохеровым свитерам сестры, скромная зарплата учительницы и те деньги, что присылала Полина, щедро тратились на наряды. В первый же вечер Полина почувствовала отчужденность. И хотя мать суетилась, заглядывала в лицо, называла, как раньше, деточкой, но расспросы все о работе, все об успехах, уважение искреннее, но слишком велико, не нужно от матери такого, а вот за столом не ей — Надьке ворчливое:

— Опять сахару одну ложку положила! Все фигуру бережешь, а ведь ей надо много сахару. Поля, скажи, что людям умственного труда сахар необходим. Если б ты знала, какие трудные у них предметы.

И начала рассказывать, как тяжело учиться в МАИ, как будто не помнила Полининых бессонных ночей над чертежами, тетрадок с головоломными расчетами. Не помнила. Весь мир застила Надька.

Полина испугалась. Испугалась одиночества.

На Севере остались друзья, остался тот, с кем пережила вместе самое трудное и самое прекрасное: жизнь в палатке на льду Вилюя и пуск первой фабрики; прогулки среди огромных, как терриконы, консервных свалок Мирного и открытие новой трубки.

Они не таились, не прятались, и все знали о долгих и надежных их отношениях, как знали о ненависти ее к словам «не хочу». Но не знали, не могли знать, что так же ненавидела еще одно слово: «никогда». А она знала с самого начала, что «никогда», потому что там, в Ленинграде, беспомощная, больная, неприспособленная для одинокой жизни жена и мальчик, в короткие наезды отца ходящий за ним по пятам, как собачка, поджидающий у двери уборной, ванной. Они без него пропадут, а Полина нет. Полина сильная, приспособленная, да и одна не останется ни дня, стоит только поманить пальцем, желающих сбежится очередь. Не объяснять же, что «пропадет», потому что унизительно, потому что неправда. Не пропадет. Значит, «никогда».

Первую ночь в Москве, как в давние времена, провел вместе, в одной комнате. Надя уснула быстро, все расспрашивала про алмазы и вдруг отключилась, задышала мерно. Полина прервала рассказ на полуслове. Мать попросила:

— И что дальше? Вышли вы на сопку, и что?

— Да ничего, — сухо ответила Полина, — нашли нас скоро. Вертолет прилетел.

— А тот мужчина, что с тобой был, он что… он не просто знакомый, товарищ по работе?..

— Не просто.

— А он… он несвободен… женат?

— Там все женаты, — Полина помолчала и добавила насмешливо: — Но не все замужем.

Мать встала осторожно, чтоб Надю не побеспокоить, — спали рядом на тахте. Полине отдали кровать, — подошла, села в ногах. Погладила по волосам, и как нашла в темноте. Всхлипнула.

— Ты для нас стольким пожертвовала…

«И хватит, — хотелось сказать Полине злое. — Хватит. Я больше не собираюсь бобылкой увядать, как тетушка. Не все же Надьке одной».

Но сказала другое, разумное: что нужно жить вместе. Квартира у нее просторная, деньги есть, работа предстоит трудная, ответственная, и без матери, без Нади ей будет сиротливо.

Но из идиллии прекрасной ничего хорошего не вышло, потому что не было на свете человека, чья жизнь и манера поведения вызывали бы в Полине такой протест, как жизнь и поведение Надьки.

Из-за нее возникали бесконечные ссоры с матерью, и хотя всегда и во всем мнение старшей дочери было для матери непререкаемым, как только разговор касался Надьки, она мямлила что-то в оправдание паршивой девчонки и, несмотря на настояния Полины, не принимала никаких мер к упорядочению ее жизни. А жить рядом с Надькой было невыносимо. Телефон звонил не переставая, как будто в «Скорой помощи», и, слушая уклончивые Надькины разговоры, ее хохот, глупые шутки, Полина испытывала временами просто бешенство. Как ей хотелось вырвать трубку из наманикюренной Надькиной лапки и сказать какому-нибудь наивному дуралею, пятый день добивающемуся свидания, что Надька уже назначила на сегодня три и на завтра столько же, что она пустое никчемное существо, занятое только модами и прическами.

Однажды она все-таки попыталась спасти от Надькиного гипноза хорошего парня, но попытка эта обернулась столь неожиданными результатами, что Полина просто оторопела от неблагодарности спасаемого и непонятного гнева матери.

Полине нравился этот высокий узколицый парень, время от времени появляющийся в их доме, чтобы забрать Надьку на очередную вечеринку. Дожидаясь, пока сестрица, как всегда, неготовая к выходу, мечется из комнаты в ванную, без стеснения спрашивая у матери: «Мам, где расческа?.. Мам, где колготки?», он в большой комнате проверял Надькин курсовой проект или считал эпюры по сопромату. Иногда Полина перехватывала взгляд, которым он провожал мелькнувшую в коридоре Надьку, и что-то тоскливое подступало к сердцу, какая-то печаль, будто о потере давнишней и непоправимой. Он был талантливым человеком, этот юноша, статьи его уже печатались в солидных журналах, ему прочили большое будущее, а бессовестная эксплуататорша, пустая девчонка заставляла считать никчемную курсовую, потому что с вечеринками и прическами своими перед сессией оказывалась в жесточайшем цейтноте.

Как-то Полина сказала ей:

— Ты дура. Размениваешься на пустяки, на танцульки, смотри, потеряешь Геннадия, а он ведь лет через пять уже доктором будет.

Надька, прищурив накрашенные, как у ритуальной маски, синие глаза с огромными ресницами, смотрела непонятно и долго.

— Я тебе дело говорю, — пояснила Полина.

— Спасибо, — протяжно ответила Надька, глядя все так же непонятно, — только вот гарантируешь ли ты мне, что он академиком будет, меня ведь только академик устраивает, а доктор так — ерунда, — и засмеялась нагло в лицо.

И тогда Полина решила спасти от нее Геннадия.

Он пришел как-то в отсутствие Надьки. Полина знала: пошла в кино с отвратительной личностью, бородатым студентом Строгановки, по телефону договаривалась.

— Она в кино, — сказала в передней, — вы оставьте свою работу, я передам.

Так говорят мастеровому, принесшему заказ. Хотела, чтоб обиделся, понял, что смешон.

— Я знаю, — ответил Геннадий, — но Надя обещала быть скоро. Разрешите я подожду?

— Пожалуйста, — Полина усмехнулась насмешливо, — ждите.

Ушла, оставив одного в Надькиной комнате, пусть посидит, дурак. Но все же не выдержала, что-то злое будоражило, подталкивало.

Он сидел в кресле под торшером и со странной улыбкой, будто с котенком играл, перебирал Надькины шпаргалки — крошечные книжечки, исписанные микроскопическими формулами.

— Вот так мы учимся, — сказала Полина, остановившись в дверях.

Геннадий поднял голову: бледное узкое лицо с темными глазами.

— Ничего страшного. Пока напишет — половину запомнит, а больше и не надо, все равно забудется.

— Она обманывает вас, — неожиданно сообщила Полина, — вы ей нужны, чтоб курсовые делать, неужели вы этого не понимаете?

Он осторожно положил стопку шпаргалок на письменный стол, подправил аккуратно.

— Я хочу…

— Это не ваше дело, — весело перебил Геннадий, — совсем не ваше. И не я ей нужен, а она мне.

Он улыбался, и улыбка и веселый тон были самым странным.

— Ну что ж, значит, вы заслуживаете то, что имеете, — только и нашлась Полина.

— Какая же ты дрянь! — кричала Надька вечером, когда Полина, сочтя унизительным для себя скрывать, передала ей разговор.

— Какая злая дрянь! Ну какое тебе дело?! Мама, какое ей дело?

И мать, обняв ее, увела на кухню. Там они шушукались полночи, пили чай и замолкали, когда слышали ее шаги в коридоре.

Утром мать, отводя глаза, сказала, что, наверное, лучше будет для всех, если разъедутся. Они вернутся в Чертаново; когда понадобится постирать, помочь по хозяйству, она тотчас приедет с радостью.

Полина сказала:

— Мне нужна мать, а не домработница. Домработницу я могу нанять, а потерять близкого человека, единственно близкого…

— Я знаю, знаю, — торопливо перебила мать дрогнувшим голосом, — ты стольким пожертвовала ради нас…

— Я не об этом.

— Но что же делать. Вы такие разные.

— Пусть живет как хочет. Я больше не буду вмешиваться, бог с ней.

Они остались. Теперь между сестрами установились новые отношения. Словно соблюдая договор, они при матери были подчеркнуто доброжелательны, но, как только оставались одни, расходились по комнатам, как люди чужие и неинтересные друг другу.

Но Полину мучили эти отношения. Ей было жаль Надьку, пыхтящую над трудными заданиями, когда Полине ничего не стоило помочь, подсказать ход решения. Были и другие причины: Полине теперь необходима была советчица, и даже не советчица, а слушательница благодарная.

Как-то не выдержала, зашла к Надьке, стала за спиной, сказала небрежно:

— Ну что ты над ерундой такой бьешься! Это же элементарный определитель Вронского. Давай покажу.

Назад Дальше