Закон Паскаля (Повести) - Мирошниченко Ольга Романовна 5 стр.


Перед отъездом не выдержала, попросила Надьку через приятеля узнать, что с Никитой.

— А что с ним может быть? Жив, здоров. Уехал домой.

— Откуда ты знаешь?

— Интересовалась.

— Для меня или… для себя?

— На всякий случай. Для полной картины жизни.

Провожала на Киевском. Румяный свояк вносил чемоданы в купе, Надька покуривала на перроне, будто к ней суета не имела никакого касательства. Муж и вещи ее погладил и уложил аккуратно.

Простились, как обычно, — наспех, торопливо; стояли, болтая о пустяках, убивали долгие минуты, и вдруг оказалось, что осталось только три. Мать радовалась отъезду, ей нравился зять и, наверное, уже мерещился внучек, а Надька… Вдруг, видно, что-то дрогнуло в ней, уткнулась Полине в шею, шептала ласковое, утешительное, такое, что только одна умела сказать, когда хотела.

Полина шла к машине через площадь и подумала, что вот замкнулось еще одно жизненное кольцо и осталось в ней годичным кругом старения. И снова одиночество, и снова пустая квартира, и не с кем перемолвиться словом, и не к кому ездить на новеньких темно-синих с алыми сиденьями «Жигулях».

И тут снова всплыл Борис. Пришел вечером с букетом персидской сирени.

— С участка? — не удержалась, спросила Полина.

— Ты помнишь? — обрадовался он. — Ты помнишь, что у отца лучшая сирень в Тайнинке?

Их первые слова после долгой разлуки.

Он был женат, развелся, жена отсудила полдома, жила там теперь с новым мужем, разгородила участок бетонным забором, муж строитель, и не разрешала дочери даже по праздникам встречаться с отцом.

Борис работал в проектном бюро, погрузнел, посерел лицом, хотя до глубокой осени спал на террасе и занимался гимнастикой с гантелями. Он стал приходить по вечерам, приносил любимые Полинины чайные сырки, яблоки с приусадебного участка, пирожки, испеченные матерью, и, пока Полина ела, сидел напротив, глядя с состраданием и нежностью, будто старуха на солдатика-новобранца, и внимательно слушал ее рассказ о прошедшем дне. Он умел слушать. Через три месяца они расписались.

* * *
Ты далеко,
В руках держу от тебя письмо, —

пел за багровой занавеской сиплый голос.

Как солнца луч, из мрака туч
Мне открылось все,
Кажется мне, будто ты предо мной,
И снова я слышу твой голос родной.

Именно эту старую забытую песню напевал Борис, вернувшись из Крыма. Притащил из Тайнинки перламутровый аккордеон — военный трофей отца — и, когда собирались гости, охотно поддавался на просьбы сыграть. Склонив к мехам лобастую голову, наигрывал мелодии их юности. И чаще всего эту:

Но ты далеко, а сердце рядом с тобой.
Ты далеко, услышь меня, милый мой…

Впервые с недоброжелательным пристрастием разглядывая его, Полина заметила и увядающую, уже чуть дряблую, кожу шеи, и просвечивающую сквозь аккуратно на косой пробор прилизанные волосы лысину. Всегда трезво а спокойно относящаяся ко всему, умеющая за словами и поступками людей увидеть суть их надежд и желаний, она и сейчас с насмешливой жалостью разгадала состояние мужа. Да и нетрудно это было совсем. Бориса теперь раздражало все: громкий звук телевизора, мальчишеская неряшливость сына, бесконечные телефонные звонки по вечерам.

— У меня ощущение, что живу в приемной министерства. Неужели до утра не терпит?

— Не терпит, — миролюбиво отвечала Полина. Решила не поддаваться, не позволять войти в дом злому, разрушающему привычный и удобный уклад. Вместе с мужем распекала Леньку за лень и безалаберность, не обращая внимания на его протесты, приглушала телевизор. Не помогало, потому что главным раздражителем, Полина чувствовала это, была она сама. Ее голос, ее походка, ее отекшее после сна лицо, ее кремы и притирки, ее строгие джерсовые костюмы. Ее существование.

— У тебя полон шкаф тряпок, и все на одно лицо. Скучно.

«А ездить на «Жигулях», купленных мною, не скучно? — хотелось спросить Полине. — А сидеть на лучших премьерах в первом ряду по билетам, присылаемым мне в конверте, тоже тоскливо?»

И еще многое другое хотелось спросить, но отшучивалась:

— Все уже привыкли к моим безликим костюмам. Как в больнице к халатам врачей привыкают. И будут сбиты с толку, если что-то изменю. Нельзя.

Теперь одно ее участие в обыденных радостях их жизни: поездках на дачу, где еще так недавно был толковым рачительным хозяином, в милых своей привычностью застольях с давними друзьями на семейных торжествах — сделали эти прежде желанные для него маленькие праздники скучной, тягостной обязанностью.

Терпела. Не от женского, мудрого, векового: перемелется — мука будет, а оттого, что знала себя хорошо. Знала: стоит сделать крошечный шаг, и не остановится, пойдет до конца, до бесповоротного. И не себя жалела, а его, потому что он, не догадываясь о бесповоротности, все искушал и искушал, как безумец или ребенок, пытающийся поджечь цистерну с горючим.

В редкие свободные минуты вспоминала теперь о доме с неприятным чувством. Дом грозил противными хлопотами с разводом, ненужной тратой душевных сил. О том, как говорил когда-то ужасное, стыдное: «Осчастливила, снизошла», старалась не вспоминать. Это-то и было горючее. Так гордился ее умом, красотой, деловитостью, а появилась девчонка глупая, медсестра с вытравленными перекисью на жарком южном солнце волосами, в халатике, высоко открывающем тощие загорелые ножки (почему-то уверена была, что медсестра санатория), — и грош цена Полининым редкостным достоинствам. Грош цена всей той приятной, удобной, правильной жизни, что создала она. Был выход: поделиться со свекровью, жесткой характером и рыхлой телом подмосковной куркулькой. Живо бы привела Бориса в чувство. Полина, с ее преувеличенным в глазах свекрови могуществом, с черной казенной «Волгой», с именитыми знакомыми, с заграничными поездками, с депутатским значком на лацкане жакета, была дороже всего на свете. Дороже великолепного сада, дороже счастья сына. Из-за последнего обстоятельства и не годился верный и надежный вариант. Оставалось одно — ждать, назначив себе предел. Каким будет этот предел, не загадывала, когда придет, тогда и увидит. Но шли дни, и к весне уже реже бывал Борис неуместно радостным, возбужденным — Полина догадывалась: получил письмо — и реже уезжал после работы на дачу, постепенно возвращаясь к той привычно размеренной жизни, какой жил прежде. Снова по вечерам в кухне с интересом слушал ее рассказы о прошедшем дне, радовался удачам, огорчался трудностям, давал неглупые советы. Даже приступил исправно к выполнению супружеских обязанностей. Именно так сформулировала Полина его ночные визиты в свою комнату в точно, как по расписанию, установленные дни недели. И хотя встречи эти напоминали Полине заигранный спектакль, давным-давно не сходящий со сцены, все же казалось, что миновало то сложное, ненужное, что, пускай ненадолго, но все же вошло в их дом. Казалось до одного самого обычного субботнего дня, когда, услышав телефонный звонок, Полина крикнула:

— Возьми трубку!

Вечером обычно звонили ей, и, вытерев торопливо руки (месила в кухне тесто), пошла в комнату.

— Меня? — спросила привычно.

Борис помотал головой. Но что-то в его лице, в том, как глянул затравленно, насторожило, и она осталась. Совсем близко от него стояла, спокойно наблюдая за мучениями, как наблюдает исследователь ход сложного эксперимента, от которого ждет важных результатов. А мучения были ужасны.

Стараясь не глядеть на жену, Борис отвечал односложно и, видно, невпопад, прижимая трубку к уху так тесно, что оттопырился напряженно локоть.

— Да, да… совершенно правильно… Вы правильно сделали… я рад… — жалкие попытки изобразить деловой разговор, а лицо незнакомое, растерянно-очумелое, и этот ускользающий невидящий взгляд, этот отставленный локоть.

— Но почему же… почему… можно… вот только как удобнее.

Он ждал, что там, на другом конце провода, сообразят, подскажут место и время встречи, но, видно, не очень искушена была в таких разговорах собеседница его, не умела помочь, и, измученный тягостным присутствием Полины, опасностью его, он вдруг сказал решительно:

— Ну, я рад, рад, что все у вас в порядке… не забывайте, — и положил трубку.

— Кто это? — спросила Полина.

— Товарищ один, в командировку приехал. — Дрожащими руками начал зачем-то раскручивать длинный, в узлах и петлях шнур.

— Ты должен мне сейчас сказать правду, — очень медленно, будто гипнотизер, внушающий свою волю медиуму, предупредила Полина, — ты даже представить себе не можешь, как важно сейчас сказать тебе правду.

— Я правду говорю, — поднял глаза и глянул так честно, что Полина засомневалась на секунду, но посмотрела на руки его, вспомнила лицо и голос минуту назад.

— Я прошу тебя сказать правду. Она не изменит ничего. Ну, смелее, смелее, ну же!

Он заколебался. Она ощутила физически, как если бы с ней все это происходило, его нерешительность, угадала его мысли.

«Что лучше? Что лучше? — лихорадочно думал он. — Признаться или нет? А вдруг она знает, нашла письмо, или рассказал кто-нибудь? Что лучше?» Работа мысли, судорожный перебор вариантов, поиск наилучшего, страх — все отразилось в его остановившемся взгляде. А Полине вдруг стал безразличен ответ, она знала уже его, и, когда Борис дотронулся до ее плеча:

— Ну что ты, милая. Вот уж никак не ожидал, что ревнуешь, — отстранилась брезгливо.

Произошло самое худшее: она уже презирала его. А главное, испытала обиду за ту несчастную, вырвавшуюся с огромным трудом в Москву, с замиранием сердца набравшую номер заветного телефона, чтоб услышать ничтожное, трусливое блеяние, и это «не забывайте».

— Ты бы хоть поинтересовался, есть ли ей где жить. Я бы с гостиницей помогла, — сказала спокойно и ушла в кухню.

Вечером была весела и без конца подшучивала над гостем — знаменитым директором знаменитого завода на Украине. Далеко за полночь, прощаясь с хозяевами, директор сказал Борису:

— Отбил бы у тебя жинку, давно собираюсь, да одно останавливает: во всех анкетах написано: «Морально устойчив». Как людей огорчить, доверие их не оправдать?

— Рискнул бы, — опередила Бориса Полина, — а по дороге позабыли бы, кто украл, а кто украден, так ведь в песне поется.

— …и одна попона пыли на коне и конокраде, — подхватил тенорком гость, — только вот беда, что рабочая я лошадка. И головы от борозды поднять некогда, да еще с таким погонычем, как ты.

Полина ушла с ним на площадку лифта дожидаться, вернулась нескоро, и Борис слышал из кухни, как ходила по комнатам, напевая тихонько: «Позабыла все, что было и не видит в том потери…»

День был «особый», один из тех двух, что установлены негласным расписанием, да к тому же в шутке гостя что-то заело, — Борис не раз перехватывал его ласково-одобрительный взгляд, каким окидывал Полину, когда вставала из-за стола, чтобы принести очередное угощение. Мужской взгляд, опасный. Полина принарядилась: какое-то незнакомое платье серого лоснящегося шелка, плотно облегающее все, что положено облегать.

«Все-таки критика подействовала, учительские костюмы отступают», — отметил Борис.

Он был очень удивлен, когда, войдя в свой кабинет, увидел темное пятно над письменным столом. Там висел Полинин портрет. «И когда успела снять? Неужели еще днем? Постель на тахте не постелена. В этом тоже дурной знак. Придется полночи выяснять отношения. Успокаивать, замаливать грехи. А ничего, даже интересно, не так привычно», — решил лихо и даже с некоторым весельем. Толкнул дверь ее комнаты. Закрыта. Это уже было слишком, перебор. Ленька же услышит.

— Открой, — сказал шепотом, — что за глупости!

Молчание.

— Открой! — потребовал громко. И сразу шаги, видно, тоже насчет Леньки сообразила.

Стояла на пороге в дурацком халате, которого терпеть не мог за мышиный больничный цвет, лицо жирное от крема, волосы дыбятся над тряпкой-повязкой. Не очень аппетитный вид; последнее время себе такого не позволяла.

— В чем дело? — спросил сварливо. — Что ты себе в голову ерунду всякую вбиваешь? Ей-богу, приехал товарищ, Витька Купцов, да ты его знаешь, он на автоматике учился.

Расхаживал по комнате, трогал безделушки всякие, книги.

— Этот Витька сейчас в Тюмени, сменным инженером, представляешь, месяц назад звонит мне на службу и просит…

Слушала внимательно, доверчиво, и, вдохновленный, нес уже несусветное:

— Просил… а я что, фондами распоряжаюсь… нашел дурака… план… импортное оборудование… автоматика… потому и отшил… — снял пиджак, повесил на спинку стула.

— Э… погоди! — остановила насмешливо. — Погоди рассупониваться-то.

Нехорошо сказала, грубо, по-деревенски как-то.

— Значит так, милок, я тебе больше не жена, а главное — не друг. Это, считай, решено. Второе. Хочешь — съезжай, хочешь — оставайся, как тебе удобно. Мне все равно. — Пауза, и уточнила: — Пока все равно. А станет не все равно, справим тебе кооператив. Все. И без шума, без гама, а то прогоню тотчас и матери пожалуюсь твоей. Оцени великодушие, даю козырь: все можешь свалить на меня. А сейчас вымоешь посуду и приберешься. Бывай.

Это был конец. Понял сразу. Не по тому, что говорила, а по тому — как. Именно эти интонации, эти паузы, этот говорок простонародный узнал. Так говорила по телефону с теми, чье увольнение уже подписала. И не было случая, чтоб уломали, разжалобили раскаянием, запугали скандалом.

* * *

— Извините, — сказали рядом, — я не знал, что вы здесь одна.

Бойко подняла голову, рядом стоял Кириллов, не услышала, как подошел.

«Пришел взять второе и увидел, что начальство скучает, теперь разрывается на части: и туда, где веселее, хочется пойти, и начальству невниманием не угодить боязно. Да еще при сложившихся обстоятельствах, — неприязненно думала она, спокойно, не торопясь с ответом, рассматривая Кириллова, — этот из тех, кто идет впереди прогресса, спешит и спотыкается».

— А где же наш провожатый? — спросил Кириллов, продолжая стоять.

— Не знаю, — равнодушно ответила Бойко. — А вы возьмите это с собой, — пододвинула к нему тарелку.

— Да нет, мне неловко как-то… И потом надо же и о ночлеге подумать.

— Образуется, — успокоила легко, — надо Никиту Семеновича дождаться, он здесь главный. Так что идите, — не то разрешила, не то приказала.

Кириллов снова почувствовал прилив раздражения.

«Тоже мне вдовствующая королева, — подумал злобно, — «образуется». Привыкла, что все образовывается. Машина, квартира, гостиница, чистые простыни. Из чего они, интересно, здесь образуются, если не из моей оборотистости? Так что надо пошевеливаться, пока она здесь кейфует, размышлениям предается. О чем она думает? О прошлом? О грядущей старости? О мужчине? О плане? Красивые волосы. Крашеные, наверное. Парикмахер приходит на дом. Как она стала замминистра? Спала, наверно, с дельным мужиком, он и продвинул, помог».

— Идите, идите, мне не скучно, — повторила Бойко.

— Ну что ж, как говорится… — начал Кириллов, взял тарелку.

— Была бы честь предложена, — продолжала она и засмеялась неприятно.

— Можно и так, — согласился Кириллов, и брови Бойко приподнялись в высокомерном удивлении.

— Зря вы сердитесь на меня, Виталий Николаевич, зря, — укорила неожиданно мягко, по-домашнему, а глаза тяжелые, холодные. — Вам в своих бедах винить некого.

— Какие беды, бог с вами, Полина Викторовна, мы первое место держим. — Застигнутый врасплох странным поворотом разговора, Кириллов все же сумел скрыть смятение. Отодвинул ногой стул, сел, всем видом показывая, что готов постоять за себя.

— Я неточно выразилась: в будущих бедах.

— Да откуда ж они придут, позвольте узнать? Не от вас ли?

— От меня, если смотреть формально, а если по сути, — от вас самого.

Назад Дальше