Закон Паскаля (Повести) - Мирошниченко Ольга Романовна 6 стр.


— Не понял.

— Что ж тут понимать. Реле до серии когда доведете?

Что-то толкнулось внутри, неприятное, холодное: «Вот к чему подбирается!»

— Через год. Цикл ведь рассчитан на три года.

— Ну, во-первых, — сказала протяжно, — нужно сейчас, такая возникла необходимость, — остановила его возражения коротким прикосновением руки к плечу, — а во-вторых, насколько мне известно, вы и через два года не дадите, считая от сегодняшнего дня.

«Что-то в ней есть, — неуместно отметил Кириллов, — что-то очень привлекательное и очень опасное», — и тут же отбросил ненужные мысли, потому что сейчас следовало решить, принимать ли бой или отступить, чтобы, обдумав и взвесив все, вернуться к этому разговору в понедельник. Решил принять. Она явно была очень хорошо осведомлена о делах завода и столь же явно не было уже никакой надежды на облегчающий сложные производственные трения человеческий контакт с ней.

— Если не будет комплектации, не дадим, — спокойно сказал он.

— Интересно, о чем вы думали, когда давали согласие на разработку изделия? — Глянула быстро исподлобья, спросила вкрадчиво.

— Конечно, не о том, что срок на год сократится. — Все же не выдержал, спросил с нервом тревожным: — Это как будет выглядеть?

— Это будет директивное указание, — будто больного успокоила нестрашным лечением.

«Ничего себе новость! Это же катастрофа!»

— Так все-таки о чем вы думали, когда соглашались?

— Я же сказал, сколько можно… — буркнул Кириллов, кивком поблагодарив буфетчицу, поставившую на стол осторожно два стакана крепкого прозрачного чая. Медлила уходить и, стоя за спиной Бойко, смотрела на Кириллова испуганно, взглядом прося не перечить этой, видимо могущественной, женщине. Наверное, выглядел, как нашкодивший школьник. И унижение от того, что поняла, и смотрела так, подтолкнуло, разрушило последние преграды здравого осторожного смысла.

— Что вы меня пугаете, Полина Викторовна, прозорливостью своей и директивными указаниями, — сказал громко; буфетчица даже рот ладонью прикрыла в простодушном испуге. Кириллов улыбнулся ей, будто подбадривая сообщника. Бойко обернулась, проверяя, кому предназначалась неуместная эта улыбка. Женщина шарахнулась, пробормотав: «Куда ж это Стасик запропастился», поспешно схватила алюминиевый стул, перевернула и ножками вверх водрузила на соседний столик. Потом принялась за остальные.

— Мы мешаем? — спросила Полина громко.

— Нет, нет, сидите, отдыхайте, — откликнулась буфетчица, — я тихонько.

— Хотите, я скажу, о чем вы думали? — поинтересовалась у Кириллова, спокойно, будто и не было его выкрика.

— Очень забавно. Сеанс спиритизма.

— Вы думали так: зачем их сейчас раздражать. Я только начинаю. Начинать с отказа нельзя. Придет время, начнутся корректировки, и всегда можно свалить на что-нибудь. На комплектацию, например. Вы еще не побывали в директорской шкуре, а уловки уже знаете хорошо.

— Теперь побывал, — угрюмо заметил Кириллов.

— Нет, по-настоящему нет. Вы еще не были директором.

— Кем же я был два года?

— Учеником, стажером, назовите как хотите, но не директором. Вам давали освоиться за счет других, с вас не было настоящего спроса. Он только начинается, и вы к нему не готовы. Не готовы как хозяйственник а главное — как представитель партии.

— Полина Викторовна, я прошу вести разговор который навязали мне вы, — Кириллов выделил «вы», — в корректном тоне, без перехлестов, — всю выдержку собрал, всю волю, чтоб сдержаться, не грохнуть кулаком по хлипкому столику так, чтоб посуда подпрыгнула, — прошу по пунктам.

Потянулся за сигаретой, но, вспомнив железное обещание бросить курить, что дал себе две недели назад, отдернул руку.

— Тоже бросили? — неожиданно с живым интересом спросила она. — А я вот не могу.

— Прошу по пунктам, — повторил Кириллов.

Вздохнула с сожалением, что не вышло о вредной привычке поговорить, откинулась на стуле, затянулась и, глядя вслед дыму, отчетливо, будто лекцию читала:

— С первым просто. Если выкрутитесь, во что мало верю, — эдакая поправочка доброжелательная, — если выкрутитесь с реле, урок запомните. Когда заведомо известно, что задание не выполните, нужно давать честный расклад. Со вторым труднее. Я должна войти в курс дела. Жалуются на вас, Виталий Николаевич, — поделилась доверительно, — что не помогаете подшефным.

— Я разорваться на части не могу. В пределах возможного — пожалуйста. Но если вы объявите по заводу клич, вам столько напишут на меня кляуз, что месяц будете разбираться.

— Вы будто гордитесь этим.

— Я еще больше скажу, — не обратил внимания на реплику ехидную, — при желании вы можете меня очень легко под статью подвести, вы же это отлично знаете, так чего цепляться по пустякам, вы уж основательно действуйте.

— Виталий Николаевич, что это вы, как барышня нервная, в истерику сразу. Так не годится. У нас деловой разговор, а не «цепляться». Цепляются дома.

— Нет. Именно цепляетесь. И я знаю зачем.

— Поделитесь.

— А будто сами не догадываетесь. Вам нужен мальчик для битья, чтоб другим неповадно было.

— Что неповадно? Хорошо работать?

— Я работаю не хуже других, и вы отлично это знаете, так же, как чувствуете сопротивление вашим методам руководства. Чувствуете, чувствуете, не усмехайтесь так презрительно. И как ни странно, но я вас очень хорошо понимаю, потому что то же самое ощущаю сам.

— Чем же они плохи, наши с вами методы?

— Они не только плохи, они порочны. Это просто мина под НОТ. Мы всячески поощряем достижения отдельных подразделений, лабораторий, цехов, отделов, там, в свою очередь, — достижения отдельных людей. И в результате каждый только о себе думает, скрывают резервы, перекладывают на других свои неудачи и срывы. Как вы на меня. Разве вы не знали, что база завода не готова для реле этих пресловутых, что все другие от них руками и ногами отпихивались? И что мне про жалобы какие-то детские, несерьезные. Есть проблемы посерьезнее, и моя задача — решать именно их.

— Так решайте, — вдруг устало сказала Бойко, — решайте, решайте. Вас ведь директором назначили не для того, чтоб вы карьеру делали. Вы инженер грамотный, деловой, человек честолюбивый — неплохие качества, но не главные для вашей должности, потому что у директора такого предприятия, как ваше, есть и другие обязанности. Он отвечает за судьбу местности, — улыбнулась, — местность — неточно: прилегающего района, его людей. Ведь завод — единственное крупное промышленное предприятие в городе, да и в области, пожалуй. Это не красивые слова, это политика.

— Я отметаю ваши обвинения, основанные на неведомой мне жалобе, отметаю! — Кириллов не выдержал, последние слова выкрикнул слишком громко, и в соседней комнате, хрюкнув, замолк аккордеон.

Тишина установилась там, где за ситцевой занавеской в компании летчиков и веселого балагура Овсеева так недавно и так хорошо коротал Кириллов вечер. Услышав тишину, увидев протянутую к Бойко свою ладонь с растопыренными пальцами: «Я отметаю!», Кириллов поморщился, опустил руку:

— И не надо меня пугать. Как говорится, была бы шея, а хомут найдется. Извините, — не глядя на Бойко, поднялся медленно и тяжело.

Буфетчица, опустив глаза, перетирала за стойкой стаканы.

— Сто грамм дадите? — хотел спросить весело, но голос прозвучал по-козлиному, дребезжаще.

Она покачала головой.

— Вон же коньяк, — удивился Кириллов.

— После семи не имею права, — громко ответила буфетчица и глазами показала на Бойко.

И тут Кириллов захохотал. Он смеялся искренне, так, что слезы выступили, и все не мог выговорить первые слова.

— Полина Викторовна, — наконец позвал, давясь смехом, — велите мне сто грамм коньяку отпустить в порядке исключения.

Повернулся к ней и увидел, что уже четверо их в этой пахнущей сдобой и чуть-чуть хлоркой, комнате.

У дверей старательно вытирал ноги о половик неказистый мужичонка в длинном халате, надетом зачем-то поверх ватника, с кнутовищем в замерзшей синевато-красной руке, в кирзовых, заляпанных грязью сапогах.

— Василий Иванович, — тягучим голосом пропела буфетчица, — а мы тебя ждем, ждем. Стасик людей привез, негде ночевать им, в Дом нельзя взять?

— Чего ж не взять, возьмем, — смущаясь присутствием посторонних, пробормотал мужичонка. — Овсеев здесь?

— Здесь! — откликнулись зычно из-за занавески. — Вася, давай сюда.

Мужичонка ступил с коврика, но, словно белые доски пола оказались зыбкими, шел все труднее, все медленнее. Остановился.

— Да, да, это я, — сказала непонятное Бойко и встала ему навстречу, — вот и встретились мы снова.

Станислав появился сразу следом за мужичонкой в длиннополом халате и был не меньше Кириллова поражен тем непонятным, что происходило в чайной.

— Да, да, это я, — повторила Бойко, — вот и свиделись мы с вами, Василий Иванович.

Мужичонка переложил в другую руку кнутовище, снял заношенную ушанку. Но не робко, не почтительно снял, а свободным жестом хорошо воспитанного человека. Удивление и оторопь его прошли, и теперь было видно, что смущена Бойко, смущена чем-то давнишним, случившимся между ними, где была виновата, и сейчас не знала, помнит ли этот жалкий возница провинность, или простил, забыл. Похоже, что не помнил. Протянул руку, улыбнулся широко:

— Здравствуй, Викторовна. Я тебя и не признал сразу, против света-то, не признал. Похудела.

«Похудела» сказал с огорчением, скрывая «постарела». Бойко поняла.

— Похудела, поплошала, в моем призыве уже год за три идет. Выходит, что девять лет не виделись.

— Лида, — обратился мужичонка к буфетчице, — выдай двести граммов и закусочки. Вот встретились, отметить надо.

— Сейчас, сейчас, — встрепенулась та.

В отличие от Кириллова и Станислава наблюдала за странной встречей с неприкрытым ревнивым вниманием. Но мужичонка глянул укоризненно, и она, улыбнувшись жалко, сунулась к холодильнику, суетливо распахнула дверцу:

— Минуточку, минуточку…

Опомнился и Кириллов, глянул на Станислава вопросительно: ну как, мол, с ночлегом?

— Василий Иванович, — обратился к мужичонке Паскаль, — так они в Дом пойдут?

— Конечно, конечно, — откликнулся тот, снимая сначала халат, потом ватник. Ватник был чистый, опрятный, для того и служил халат защитой.

К столу Станислава с Кирилловым приглашать не собирались, и, повесив на вешалку бобриковое полупальто, парень предложил Кириллову:

— Пойдем туда, посидим пока, — кивнул на занавеску.

* * *
Снова буйно квитна черемшина
Мов до шлюба вбралася калына, —

пел Овсеев уже неизвестно какую по счету песню. Странность, поразившая Кириллова, когда на мгновенье в просвете поднятой занавески увидел спину сидящего на табурете аккордеониста, теперь, когда понял и разглядел, уже не пугала непонятностью, а щемила сердце, заставляла не опускать глаза, смотреть только на пальцы бегающих по клавишам и кнопкам рук. Переполовиненный Овсеев сидел необычно прямо, опираясь на табурет культями ног, и, склонив к узорчато-перламутровой деке бритую голову, пел, будто для себя, разглядывая пирующую компанию неожиданно трезвым, холодноватым взглядом, столь не соответствующим задушевному тембру его сипловатого голоса и раскрасневшемуся потному лицу.

Молоденький лейтенант, сидящий напротив, глядел на Овсеева с преклонением и жалостью, которую его мальчишеское лицо с русым, прилипшим ко лбу чубом и пухлыми губами еще не научилось скрывать. Он усердно ловил его взгляд и, поймав, показывал глазами на приготовленный стакан с налитым до краев пивом. Но так же, не меняя жестко-наблюдательного выражения глаз, Овсеев мотал головой, отказываясь.

Летчики пировали давно. Об этом свидетельствовали вереница пустых бутылок из-под пива и тот разноголосый говор не слушающих друг друга людей, что возникает в затянувшемся застолье. Как только Овсеев закончил песню, молоденький лейтенант тотчас, боясь, что опередят, крикнул:

— Мою, Коля!

Овсеев еще ниже склонил голову. Внимательно глядя на клавиши, быстрыми пальцами прошелся по ним, вспоминая мелодию, неожиданно тихо объявил песню: «Студенточка», — потом помолчал, прямо глядя в глаза мальчишки-лейтенанта, и вдруг подмигнул ему и ухарской скороговорочкой запел:

Студенточка, заря восточная,
Под липами я обнимал тебя.
Счастливы были мы
И наслаждались поцелуями…

Польщенный его вниманием, лейтенант горделиво и смущенно обвел товарищей взглядом, но никто не заметил его торжества, потому что, наклонившись к долговязому работяге из гальваники, слушали его нехитрый рассказ о поездке в Швецию.

— Надоели мне эти шведы, говорит он мне, — рассказывал Станислав, и летчики с готовностью, с какою смеются, симпатизируя рассказу и рассказчику, хохотнули, — они у меня вот где сидят, — Станислав провел рукой по горлу. — Я-то думал, говорит, здесь культура, а они два станка запороли, ханурики. И надоело мне здесь до жути. Уж на что моя дуреха радовалась, когда ехала, шубы ей там всякие шмубы мерещились, а теперь каждый день скандал закатывает: поедем домой и поедем. Слушай, говорит, ты выпить не привез. У меня от их дринков с души воротит. Приходи, говорит, вечером ко мне, я тебе хочешь джин, хочешь — виски поставлю, а ты мне горилку. Я ему говорю: не могу. Прием вечером профсоюз для нас устраивает, а он озлился, глаза сощурил: «Ну, как знаешь, не навязываюсь» и спиной ко мне повернулся. Во до чего забурел человек. Станок запустил, аж воет — токарь-скоростник. Я смотрю на него — спецовочка отглаженная, фирменная, волосы отпустил полпижона, ботинки на высоком каблуке — куда там! А ведь дома ходил вахлак вахлаком, спецовкой топить можно, столько в ней масла.

— Ну, а ходил к нему? — перебил нетерпеливый слушатель, — как живет-то?

— Нормально, — Станислав покосился на Овсеева, видно смущал все-таки жесткий внимательный взгляд, — нормально. Коттедж, газон. Жена у окна торчит и приговаривает: «Идут, идут и все чужие, домой хочу». И так целый день, как пластинка.

— Надо же! — восхищенно протянул тот, кто спрашивал, и откинулся, раскачиваясь вместе со стулом. Повторил мечтательно: — Надо же! Простой работяга — и коттедж.

— Так не его же коттедж, — удивился Станислав, — фирма в аренду сдала на время командировки; из зарплаты вычитает.

Хрюкнул коротко и недовольно аккордеон. Овсеев передал его русому юнцу, тот принял бережно, осторожно поставил на стол, тотчас протянул Овсееву стакан с пивом. И странно, все замолчали вдруг, наблюдая, как медленно, запрокинув бритую с коротким детским чубиком голову, пьет Овсеев. Получалось, будто, наигрывая свои песни, дал он им отдых и недолгую волю пустых разговоров. А вот теперь требовал снова внимания и подчинения непонятной, но всеми признанной и прочно установившейся власти. Кириллов не ошибся, ощутив эту власть в холодно-наблюдательном взгляде Овсеева, в его спокойствии. Спокойствии учителя, уверенного в обязательности подчинения и от уверенности этой позволяющего ученикам развлечься и пошалить немного, зная, что в нужное время снова станут покорными и послушными его воле. Овсеев не успел допить, как рябой майор сообщил с некоторой подобострастностью даже:

— Коля, я тут одну историю слышал от новобранца — конец света история, до чего смешная. Тоже про заграницу. Как один машинист в Бонн ездил.

Овсеев, не отрываясь от стакана, кивнул, валяй, мол. Вытер ладонью губы, потянулся к соленым сухарикам, и мальчишка лейтенант тотчас услужливо пододвинул тарелку.

Майор дожидался терпеливо, пока закусит.

Овсеев кинул в рот сухарик, разгрыз с хрустом. Зубы у него были на редкость хороши — крупные, нетронутые никотиновой желтизной. Глядя, как легко, не морщась, разгрызает он каменный сухарик, Кириллов подумал, что могуч и статен был этот человек, и исчезнувшие, давно обратившиеся в прах его ноги были, наверное, прекрасны своей неутомимостью и твердостью мышц, длинными молоками проступавших под гладкой кожей.

Назад Дальше