В семьях этих достатка особого не было, но Малышевы все же жили посправнее. Уход отца Оли мало сказался на хлебе насущном, поскольку работник он был аховый, сильно выпивал и тянул из дома больше, чем нес в него. Так что как была, так и осталась у них главной силой Татьяна Николаевна, которая работала наборщиком в типографии. У Воронцовых с гибелью кормильца все пошло, можно сказать, наперекоски. Матери Кати раньше работать нужды не было, и она лишь ради забавы иногда переводила с английского небольшие тексты из технических журналов, а когда не стало мужа, заметалась в растерянности, быстро спустила нажитое, пробовала нажать на переводы, но они давали мало. Ирина Андреевна впала в отчаянье, поскольку была той женщиной, которая что-то значила рядом с мужчиной, а как осталась одна, то сразу сделалась жалкой и беспомощной. Потому-то она, не раздумывая, вышла второй раз замуж, когда подвернулся мало-мальски подходящий человек. Отчим Кате сразу не понравился: с виду мрачный, руки непомерно длинные, сильно сутулый, лицо усыпано глубокими рябинами. Первое время она его боялась и часто плакала, потом привыкла, хотя полюбить так и не смогла и отцом звать не стала.
Когда они с Олей закончили девятый класс, Татьяне Николаевне дали от работы отдельную двухкомнатную квартиру на Ленинском проспекте, и тут сошлись у них радость с печалью. Легко ли было расстаться с милым Останкино, где все дорого сердцу с самого детства: и парк с высокими дубами и липами, с веселыми утятами, живущими на пруду, и заросшая пушистой травой гора-сопка сзади дворца-музея, и свирепые каменные львы у его выхода в парк, на которых было так хорошо и страшно сидеть верхом, и уходящая к звездам Останкинская телебашня с яркими огоньками-сигналами, и сизовато-синяя студия с ясными глазами окнами, и горящий красным на заходе солнца обелиск космонавтам, и сама Выставка, где им столько было развлечений…
Одно лишь как-то утешало и успокаивало, что недолго осталось прятаться в зелени этим низеньким деревянным домикам, из окон которых они впервые увидели белый свет. Уже лезли ввысь многоэтажные громады из кирпича, стекла и бетона, все плотнее и безжалостнее сжимали они кольцо вокруг маленького островка уютных и веселых домиков с мансардами и застекленными верандами, с палисадниками, которые окутывались по весне белым дымом цветущих яблонь и вишен, а позже кипели яркими красками флоксов, гладиолусов, тюльпанов…
С переездом на Ленинский и началось угасание их дружбы. Правда, Оля не ушла из старой школы, было рискованно перед последним выпускным годом переводиться в новую, но все равно уже что-то происходило с ними. Рано располневшую Олю теперь чаще тянуло на вечера танцев, в кафе, в шумные компании, а худая, голенастая Катя все еще бегала по театрам и музеям. Тогда же Катя приметила, у Оли завелись знакомые гораздо старше ее по возрасту, но за это она не винила подругу: что поделаешь, если сверстники обделяли вниманием «бисквитика».
После школы дороги у них и вовсе стали расходиться. Кате, когда мать уехала с отчимом на Север, надо было самой себя кормить, и она сразу пошла работать. Оля поступила в институт культуры, где училась спустя рукава. Татьяна Николаевна не раз жаловалась: дочь пропускает занятия, домой приходит поздно, часто возвращается пьяная. Сейчас Катя была рада, что Оля все-таки помнила о своей школьной подруге и приехала к ней, считай, с другого конца города. Открывая дверь и пропуская Олю в комнату, она весело сказала:
— Заходи, пропащая душа, отчитывайся, где тебя леший столько времени носил.
Оля немного задержалась у зеркала, повертела головой так и сяк, разглядывая в нем свое загорелое миловидное лицо, где все было круглым — светлые глаза, маленький нос, пухлые губы. Потом потрогала высокие бедра, будто проверила, на месте ли они, и зашагала по комнате, стала рассказывать о Гурзуфе, где неделю отдыхала с Левушкой и откуда позавчера только вернулась.
— С Левкой Князевым? — удивилась Катя, вспомнив сразу розовощекого толстяка, что учился с ними в десятом классе.
Оля опять погладила бедра, засмеялась:
— Что ты, это художник один… Я вас обязательно познакомлю, он тебе понравится. Добряк такой, увалень, прямо сытый лев. Я недавно красила ему бороду, а он все закрывал, закрывал глаза от удовольствия и вдруг заснул.
Готовая расхохотаться, Катя прикрыла губы ладонью, отвернула лицо в сторону. Оля заметила это, с обидой сказала:
— Не пойму, что тут смешного… Борода у Левушки местами седая, и он правильно делает, что ее подкрашивает. Зачем ему подчеркивать свою старость, если он совсем молодой.
Катя вышла на кухню и, налив воды в чайник, поставила его на плитку, заглянула в холодильник, собираясь хотя бы чем-нибудь угостить подругу. Вернувшись обратно с двумя тарелками, на которых были аккуратно разложены ломтики сыра и колбасы, вынула из серванта блюдца с чашками, стала их протирать полотенцем.
— А что у тебя новенького, мать?.. — спросила Оля, продолжая ходить по комнате и поглаживать бедра. — Ты случайно не влюбилась?.. Что-то глаза у тебя горят, как у мартовской кошки…
Катю, конечно, подмывало рассказать о Дмитрии, с которым все эти дни мысленно не расставалась, ей даже казалось, что она слышала его голос. Закроет глаза и видит, сидит он рядом, чуть склонив вперед голову, плавно вращает баранку то влево, то вправо. Боковое стекло опущено до отказа, и ветер, врываясь в кабину, задирает кверху его спадающие на лоб русые волосы, а он смотрит прямо вперед, на ровную дорогу, убегающую беспрерывным белесым холстом под колеса, и вдруг, оставив одну руку на руле, второй осторожно касается ее руки чуть выше локтя, тихо спрашивает: «Тебе не холодно?» И Катя уже ясно слышит его голос, ни на чей больше не похожий, этакий мягкий бас, и, как ей кажется, с оттенками угасающего серебряного звона, и сердце ее отчаянно колотится, и она опасается, что Оля сейчас услышит его стук и тогда все откроется. А ей так боязно, так страшно называть его имя, ей еще видится хрупким и призрачным то, что было, такой сладкой сказкой, красивым сном. А скажи она сейчас об этом Оле, и сразу все спугнет, все разрушит… И Катя понимает, надо спасать чудный сон, надо что-нибудь придумать взамен, ну, хотя бы сказать ей про того противного киношника с камерой на груди. И она скорее говорит Оле:
— Знаешь, тут киношник один привязывался… Подкарауливал меня… Обещал в картине заснять, но я его отшила…
— Ну и дуреха ты, мать! — осуждая подругу, покачала головой Оля. — Это же мечта любого — сыграть в фильме. Все знакомые тебя узнают, славы столько!.. Сразу мужа себе найдешь, может, его женой станешь. Видно, он в тебя втюрился, если подкарауливал.
— Ой, зачем он мне!.. — отмахнулась Катя и тут же добавила: — Старый такой…
— А сколько ему лет?
Катя раньше не задумывалась о возрасте киношника и, немного смутившись, сказала наобум:
— Лет сорок, не меньше…
— Разве это старый?! — засмеялась Оля и сызнова провела руками по бедрам. — Моему Левушке уже сорок с хвостиком, а он совсем-совсем молодой. Даже борода его ничуть не старит, а только делает значительным.
— Чай кипит!.. — донесся с кухни хрипловатый голос Ивана Ивановича.
Катя выскочила из комнаты и тут же вернулась с чайником, поставила его на сетку-подставку, под которую запихала еще бумажных салфеток. Стол был полированный, и Катя под горячую посуду всегда что-нибудь подкладывала.
— Ну и аккуратистка ты, мать моя!.. — заметила Оля.
— Да ладно тебе, — Катя махнула рукой. — Лучше кончай сновать туда-сюда… Садись, давай будем чаевничать…
Оля присела к столу, облокотилась, потирая пальцами виски, пожаловалась:
— Голова трещит… как перезрелый арбуз. Вчера мы с Левушкой накирялись отменно… Мне бы сейчас выпить малость. У тебя ничего не найдется?..
Катя молча мотнула головой, принялась разливать чай.
— А у старичка-моховичка, наверно, водится? — Оля повела глазами в сторону двери, напротив которой была комната Ивана Ивановича. — Попроси у него опохмелиться, скажи, голова у меня разламывается…
— Это неудобно, — возразила Катя, слегка раздражаясь. — Сама прекрасно знаешь, Иван Иванович не пьет, у него сердце больное сейчас стало… как Алексей погиб… Он и раньше-то только полфужера шампанского выпивал на праздник…
— Пусть шампанского и нальет, — не унималась Оля.
Равенство, что бывает между подругами, всегда обманчиво, оно лишь внешнее, для посторонних. А если приглядеться получше, нетрудно заметить, одна из них непременно держит верх, пускай подчас неосознанно, но все же подчиняет себе другую, навязывая ей свои вкусы, привычки, а с возрастом и убеждения. Так было и у них. Хотя Катя на вид всегда казалась младше Оли, выглядела смешной долгоногой стрекозой, но все-таки она была главной. И теперь вот Катя свела строго брови, сузила янтарно-табачные глаза, властно сказала:
— Перестань, Оля!.. Что ты, в самом деле, алкоголичку из себя строишь?..
И Оля больше не помышляла о похмелке, только, вздохнув тяжко, виновато попросила:
— Тогда сделай мне чифирь… Не могу я эти твои помои хлебать…
— Какой чифирь?.. — Катя с недоумением поглядела на подругу.
— Заварки одной налей.
Та наполнила ее чашку заваркой, и Оля тут же выпила без сахара темную густую жидкость, растирая грудь, простонала:
— О-о-ох, сразу легче становится… А то прямо огнем занималось внутри… Перебрали мы вчера с Левушкой изрядно, я на бровях домой приползла на рассвете… Не помню, как бухнулась в постель прямо в платье и туфли не сняла… А утром мать пришла с ночной смены, крик подняла, заревела… Я вот скорее к тебе… пока она перебесится… Веришь, последнее время мать невыносимая стала, по всякому пустяку собак на меня спускает. Страшно надоело все, хочется скорее быть независимой. Я так завидую тебе, какое счастье, когда за тобой не следят как за маленькой.
Слушая подругу, Катя задумалась, ей стало жалко свою мать, которая где-то мыкалась по Северу, боясь потерять отчима, терпела невзгоды, наверное, тосковала по ней. По своей молодости Катя еще не могла понять, что мать ее была слабая, относилась к тому типу женщин, которые во всем покорны мужчинам, рабыни их пожизненные. А когда остаются без властелина, то чувствуют себя такими несчастными, словно их раздели наголо среди толпы на улице.
Оля выпила еще чашку заварки, съела кусочек сыра и закурила сигарету. У Кати сразу защекотало в носу от едкого дыма, она встала и распахнула дверь на веранду.
В комнату тотчас хлынул из палисадника свежий воздух, перемешанный с запахами цветов.
— Милое мое Останкино!.. — вдыхая аромат цветов, с грустью воскликнула Оля. — Разве найдешь во всей Москве уголок лучше?.. Знаешь, мы с мамой до сих пор по нему плачем… А Левушка все мечтает обменять свою квартиру на Останкино. В центре он задыхается от дыма и пыли. А тут парк рядом, сад ботанический, Выставка… Зелени много… Левушка говорит, и дачи не надо. Ах, какой воздух, меня даже в сон потянуло, прямо глаза совсем слипаются. Ты не против, если я отойду сейчас к Морфею?..
— Ложись да и спи на здоровье, — сказала Катя. — Все равно мне сейчас на работу… А если хочешь, оставайся до вечера, ночуй у меня. Вот тогда наговоримся досыта.
— Ой, мать, нам с тобой не стоит долго говорить, — зевнула Оля, направляясь к дивану. — Ты во всем паинька, а я теперь испорченная. Не поймем одна другую. Вот мы с Левушкой по чердакам чужим шляемся, как кошки бездомные, а у тебя вторая комната пустует. Но ты не пойдешь на то, чтобы нам иногда в ней погужеваться…
— Оля, ну что ты болтаешь? — обиделась Катя, не узнавая свою школьную подругу. — Как же я потом буду в глаза смотреть Татьяне Николаевне?.. А что Ивану Ивановичу скажу?.. И почему это вы должны таиться? Разве он женатый?
— Формально-то да, но Левушка жену свою не любит…
— Ах, вот оно как… — печально протянула Катя.
Оля молча сбросила лаковые туфли, сняла свою яркую цветастую кофту, длинную джинсовую юбку и легла на диван. С минуту она смотрела на потолок, словно что-то там искала, потом перевернулась на живот и скоро заснула.
А Катю расстроил разговор с Олей, собираясь на работу, она никак не могла найти ни сумки, ни ключей от квартиры. Стараясь ступать на цыпочках, чтобы не разбудить Олю, она заглядывала и в шкаф, и в письменный стол, и на кухню, пока не увидела свою сумку на спинке кресла. Сцепленные на брелоке ключи неожиданно отыскала в кармане плаща, который уже больше месяца не надевала.
Наконец Катя выскочила из дома, боясь опоздать, побежала к трамваю, не переставая все думать о своей подруге, которую за последнее время будто кто подменил. Как не похожа она была теперь на прежнюю Олю, самую скромную и тихую девчонку в их классе. И Кате стало обидно и больно, что она теряет то дорогое и светлое, что никогда больше не повторится.
XI
Перед самым вечером Тимофей Поликарпович, сильно разморенный зноем, пришел с пасеки, ополоснул лицо из рукомойника, но бодрости это ему не прибавило: нагревшаяся за день вода была почти теплая.
— Ну и жара нынче, прямо спасу нету, — он сокрушенно покачал головой. — Все хлеба погорят… Вон трава и та пожухла, пчела уже по болотам шастает за взятком.
Его жена Лукерья, не по годам сгорбившаяся и слабая зрением, сидела у окна на лавке, пришивала пуговицы к сатиновой рубашке мужа, низко склонившись над ней. Не поднимая головы и не отрываясь от шитья, она тоже посетовала на лютую жару, а потом вспомнила про письмо, что положила на полку с книгами, в которых рассказывалось о пчелах.
— Там письмо пришло, — кивнула она в сторону полки. — Почтальонша говорит, из Москвы. Стало быть, от Люськи или Дмитрия, больше-то не от кого. Братец мой давно уж не пишет.
Старик суетливо пошарил по карманам парусиновой куртки, в которой летом в любую погоду ходил на пчельник, достал очки, раз-другой стиснул ладонями седую бороду, топорщившуюся в разные стороны, и, взяв письмо, присел к столу. Читал сперва про себя, сопел сильнее обычного. Лукерью это насторожило, почуяв что-то неладное, она отложила шитье, уставилась на мужа.
— Что пишут-то? — нетерпеливо спросила. — Прочитай мне, не томи душу.
Старик медленно снял очки, потер их о подол рубахи, опять надел, еще раз пробежал глазами по тем строчкам, которые расстроили его, ответил со вздохом:
— Дмитрий жениться собрался…
Лукерью эта новость не огорчила, она считала, пора уже сыну заводить семью. На ноги давно поднялся, в их помощи не нуждается, прошлым летом даже машину купил. Сын малограмотного крестьянина, колхозного пчеловода-самоучки стал ученым врачом, работает в Москве, ездит за границу делать какие-то трудные операции. Все у Дмитрия хорошо. Чего ему не жениться? Самое время, а не то застареет, привыкнет к вольной холостяцкой жизни, тогда попробуй его оженить.
— А ты вроде не рад, Тимоша? — Она с немалым удивлением посмотрела на мужа, который был сильно растерян.
— Да, видать, рано еще веселиться, Люське его невеста что-то не нравится.
— Чем же она ей не угодила?.. Нашел кого слушать, у Люськи пока много ветра в голове.
— Это-то так… — снова вздохнул Тимофей Поликарпович, — да уж больно нехорошее про нее Люська пишет.
Тут и Лукерья обеспокоилась, настойчиво сказала:
— Ты читай, читай… что там написано?
Тимофей Поликарпович обычно не любил вслух читать жене письма, чаще коротко пересказывал: мол, все в порядке, Люська перешла на такой-то курс, Дмитрий только что вернулся из-за рубежа, летом обещает приехать. И тут же брался за какую-нибудь книжку о пчелах, начинал ее штудировать. Но на этот раз он все же прочитал несколько строчек:
— «…Димка наш, видимо, окончательно спятил. Задумал жениться на простой девахе, которая очень пустая и легкодоступная. Меня не хочет и слушать. Я плачу. Срочно приезжайте, а то будет поздно…»
Лукерья в волнении заморгала часто подслеповатыми глазами, подойдя к столу, заглянула в письмо, хотя совсем не могла читать; спросила мужа:
— Постой, как… это Люська называет его невесту?