и полдома в кромешном запое —
"левой" водки хмельная волна
захлестнула народ Нефтестроя.
Похмеляются с дрожью с утра,
уж давно позабыв чувство меры,
44
урки, лохи, менты, доктора,
работяги и пенсионеры,
чтобы вечером снова пошёл
кавардак по гудящим квартирам...
Сон сивушный бредов и тяжёл,
но опять прерывается пиром:
с искривлённым засохнувшим ртом
кто-то всё же дойдёт до палатки...
Не забыть мне до смерти тот дом,
чёрный год, что собрал три девятки:
мучит граждан чеченский позор
и похмельный оскал президента;
крупный вор попадает в фавор,
остальные — часть эксперимента...
Сколько выпила Русь в этот год
"самопала" и собственной муки!
Друг-афганец кричал:"Пулемёт
дайте мне поскорее же в руки!".
Колобродила глухо страна,
зрея к бунту от язвы запоя...
Мы тогда осознали сполна,
что такое явленье "застоя".
* * *
Повторенье — мать мученья:
как мне ненавистен он —
в мгле ночного заточенья
часовой соседский звон!
Сон мой лёгок, словно пенка;
чуток слух в моих ушах.
Каждый час ломает стенку
Командора медный шаг.
45
Донжуан влюблённой жизни,
я пока что не дрожу,
но бессильным мягким слизнем
до утра лежу, лежу.
На рассвете засыпаю
и бесцветно снится мне:
яма узкая сырая,
жаба мерзкая на дне.
РАЗВЕДЧИК
— Я мальчишкой мечтал о славе
и о подвиге на виду,
а теперь вот на переправе
под бордюром лежу и жду.
Сыплют "духи" и сыплют наши
над рассветным мостом свинцом...
И лежу я с мечтой о каше
перед самым, может, концом.
Да, о пшёнке из русской печки,
в плошке вытомленной простой,
о распаренной той, о млечной,
с хрусткой корочкой золотой —
доставала её мамаша
из печи на исходе дня.
Как вкусна была эта каша!
И неведомо где Чечня...
Батальонные миномёты
хором гавкнули по мосту!
Не дойти мне до нашей роты,
закопавшейся в высоту.
46
"МЕЧЕННОМУ"
Ты, с дьявольской отметиной на лбу,
спустивший, словно свору псов, судьбу
на нас, всё жив, хотя погребены
миллионы, что тобой соблазнены,
поверившие в то, что ты изрёк,
затянутые в вольницы поток,
а глоток перегрызенных их хруст
по кладбищам летит, как смерча куст...
Юрист-юлист, политик, грязный в ложь,
на взяточные доллары цветёшь,
а, тех же степеней лауреат,
Иуда ждёт, когда сойдёшь ты в ад.
Напрасно ждёт, страшнее выбран суд
тебе, царя Руси сыгравший шут!
КАМОРКА
В трущобном доме на пригорке
среди глухого городка
он вырос в дедовой каморке,
хранящей запах чердака.
Кровать и шкаф, да неба крылья
в карнизом сплющенном окне —
вот всё, что знал из изобилья,
и был доволен тем вполне.
Он не пытался прятать душу
за стенки мёртвые вещей,
она рвалась в делах наружу
вулканной магмы горячей —
ведь будучи бесстыдно молод,
он верил, искренность храня:
47
не только этот дрёмный город,
но мир весь создан для меня.
На вечной стройке коммунизма
шагать средь первых обречён,
он был хозяин этой жизни
и подпирал судьбу плечом!..
Слиняла молодость, как кошка:
мещанство съело коммунизм;
и нынче, сидя у окошка,
не в небо он глядит, а в низ,
где по шоссейке возле леса
бегут, как в западном кино,
"фольцвагены" и "мерседесы",
"тойоты", "форды" и "рено".
Вокруг него всё та ж каморка,
всё те же стулья, шкаф, кровать —
ему хватает. Только горько
себя ничтожным сознавать!
* * *
Пережить бы эту зиму,
перейти бы этот снег,
не теряя глаз любимых,
не смыкая век навек.
Но от голода усталость,
тяжело идти по льду,
сил почти что не осталось:
дунет ветер — упаду.
Ты не дуй, морозный ветер,
не вали меня в сугроб:
48
слишком дорог, слишком светел
для меня хрустальный гроб.
Не скользи с-под ног, дорога:
слишком лёгок этот путь —
в ледяном дыханьи Бога
без страдания уснуть.
ГОЛОГРАММА ДУШИ
О цветной голограмме деши
размечтался голодный учёный,
и чтоб въяве могла она жить,
из-за ширмы телес извлечённа,
чтоб туристы за доллар могли
наблюдать, стоя справа и слева,
ярко-алые волны любви,
буро-чёрные полосы гнева,
страх, свивающий кольца ужом,
грусть с тоской, что, как локоны, свисли,
и сверкающих молний надлом
пробивающей сумрачность мысли...
А за окнами русский февраль
всё тянул паутину метели
и, как мухи, в жужжащую даль
беспокойные тучи летели,
и шагал комендантский наряд,
и шофёр налегал на баранку,
и не ведал никто, что хотят
души вывернуть им наизнанку...
А учёный уселся за стол
49
и, терзая компьютер упрямо,
за полночи решенье нашёл,
как построить души голограмму.
И по слухам, что были сиречь,
под финансы известного Штольца,
чтобы душу из тела извлечь,
набирает теперь добровольцев.
Ну а Штольц, проявляющий прыть,
как поведали длинные уши,
норовит в "Дойче банк" заложить
извлечённые русские души.
* * *
Парк в февральской метели туманен;
колет щёки сухая игла.
Божий промысел ясен и странен:
я люблю, ну а ты умерла.
На закраине парка осины
посинели инсультно до лба;
у сиреневой голой куртины
ставит ветер сугробов гроба.
Что найду я на месте сугробов,
прогоревших в апрельских ручьях,
здесь, где мы загадали до гроба
вместе новые вёсны встречать?
То ли клятвы истлевшей костяшки,
то ли мумию мёртвой любви?..
Но пока здесь играют в пятнашки
снеговые столбы и струи.
И в тулупах столетние сосны
поучают меня задарма:
50
"Никогда не загадывай вёсны
на земле, где полгода зима".
Только тошно мне жить без гаданий
над горбами судьбы и могил!
Божий промысел ясен и странен:
я умру, потому что любил.
ДЕТСКИЙ СМЕХ
Вдруг детский смех, как солнца луч,
пробившийся меж жирных туч,
тебя настигнет ненароком
и, озирая тусклым оком
пушистый лёд на проводах,
газоны в галочьих следах,
кусты, забредшие в сугробы,
ты чувствуешь тупую злобу
к себе за то, что разлюбил
весь этот бедный зимний пыл;
и с жадной завистью к ребёнку,
что, на затылок сбив шапчонку,
проходит с солнцем на устах,
понурый прибавляешь шаг.
ШИПОВНИК
У ольдевших подоконников
бродит хриплая пурга,
чёрной ягодой шиповника
метит белые снега,
что, как перья лебединные,
воскрылялась в майский свет...
Хоть всю жизнь завесь гардинами,
от пурги спасенья нет:
51
побелели мои волосы,
почернела вся душа,
заплелся в извивы голоса
свист морозный камыша;
был я мужем и любовником —
жизнь теперь не дорога;
чёрной ягодой шиповника
крою белые снега.
КЛЁНЫ ЗИМОЙ
Топырки чёрные ветвей
в пластах уродливого снега
растят ничтожностью своей
возренья грозные побегов,
чтоб многопалою весной,
встречая потеплевший ветер,
сказать, что этот мир — он свой,
всем тем, кто свойства не заметил;
чтоб в исполинскую жару
здесь обвивались мягкой тенью,
не пребывая на пиру,
но приближаясь к обновленью.
* * *
Опасен ум, холодный энтомолог,
влекомому в дендрарии искусств:
прикалывает мыслями иголок
к листам он бабочек различных чувств.
52
Прискорбны эти жертвы многодумья,
забывшие порхание и дых...
Продли, Господь, мне вышнее безумье —
писать на крыльях бабочек живых!
* * *
Не с пластилиновой душой
я встал из средне-русской пыли
в мир человечески-большой,
и вы, которые лепили
меня /так думалося вам/
и от себя, и по неволе,
не форму придали бокам,
а только ощущенье боли.
Как был с младенческих пелён,
таким остался и доныне,
лишь научительной гордыней,
как батогами, уязвлён!
И здесь от всех любивших лапать
мой охраняли нежный свет
лишь только мама, только папа
да женщина, которой нет.
53
ВЕСЁЛАЯ БОЛЬ
* * *
Вынул душу с-под чёрного камня:
веселись на метельном свету!
Но она повлажнела боками
и опять норовит в темноту:
ослепило дневное сиянье,
ужаснул аромат бытия,—
слишком долго хранила молчанье
ты под спудом, живица моя.
Вытирай свою потную кожу,
не пугайся оставшихся дней!
Мы не станем, конечно, моложе;
мы не будем, конечно, умней.
Но, смотри, как горды в колыханьи
под покровскою вьюгой цветы...
Кроме воли
любви и дыханья
нет у Бога иной красоты!
* * *
Неужели в самом деле
даже чайки улетели?
Даже чайки — волн качалки,
острогрудые весталки,
крупногорлые обжоры,
воры родом из Ижоры,
плавки Бога в рыбьем глазе,
перья гения в экстазе,
54
леонардовы джоконды,
крикуны небесной фронды,
думы негра на Ямайке,
чалки ветра, просто чайки.
Значит, время настаёт
самовар побольше ставить,
созерцать циничный лёд
и цикличность жизни славить.
* * *
Обросших шерстью стройных тел
полным-полна земля,—
морозный сахар захрустел
во рту у декабря.
Кто превращается в овцу,
кто волком держит путь,
кому-то норки блеск к лицу,
кому-то заяц в грудь.
Лишь ты, небесной мысли раб,
жалеющий зверьё,
одел в суконно-ветхий драп
озяблое своё
и человеческим пятном
в зверинце декабря
проходишь под моим окном
с лицом поводыря.
55
"TRISTIA"
День колыхался, как желе,
у вьюжной птицы на крыле;
лучами протыкая муть,
автомобили длили путь;
и каждый встречный человек
был сон того, чьё имя Снег.
И ты, и ты — его был сон,
в сарматском стойбище Назон,
ломавший твёрдое вино.
Когда? Не всё ли вам равно!
В нарциссы мёрзлого стекла
дышала память, как могла;
не растопив зальдевший понт,
душа сосала горизонт...
У вьюжной птицы на крыле
день колыхался, как желе,
а я, седой гиперборей,
томился тристией твоей.
"СТОЛИЦА БУРЛАКОВ"
В пространстве твердынь двухэтажных,
на улицах, сбитых в квадрат,
в сугробах перинисто-важных
купается марта закат.
Зелёного снега свеченье
играет на стенах домов,
где каменных судеб теченье
сковало морозом веков.
56
И ласка зелёного света
моей утомлённой душе
напомнила красное лето,
какого не будет уже.
Там дамы идут в пелеринах,
в суровых поддёвках купцы
и с пятками, рыжими глиной,
бегут от реки огольцы.
Там нищенок ржавые лица
у биржи построены в ряд
и в воздухе хлебной столицы
сияет Успенский закат.
Там сбоку амбаров имперских
над скатертью жёлтой реки
гуляют с веселием дерзким,
взяв водки ведро, бурлаки.
Над Волгой — беляны, расшивы,
холмы неподъёмных кулей —
все южные русские нивы
прибились к плотам пристаней...
О, Рыбинск, прошло твоё лето,
теперь то зима, то весна...
В свеченьи зелёного света
над крышами всходит луна.
А там, где высотки торопко
бегут от мороза веков,
всё чудятся лирик Андропов
да сталинский чиж Щербаков.
ПРЕДОЩУЩЕНЬЯ
Акульи пасти в март раззявил город,
грозит зубами острыми сосулек.
Сей плотожор зимой был бодр и молод,
теперь обрюзг, как порченная дуля:
по мостовым течёт мазутным соком,
ворчит и дышит скатами со свистом...
Но всё блестит очками чёрных окон,
предощущая таинство убийства.
Его князёк, чиновник жилкомхоза,
на лжи проевший совесть без остатку,
пьёт в кабинете чай со вкусом розы,
предощущая от банкира взятку...
Его слуга, с рожденья пьяный дворник,
вдали от крыши ковыряясь ломом,
предощущает потно, что покойник
на счастье будет для него знакомым
и на поминках водкой под кутейку
налиться можно резво и до края...
Вот потому я мокрую скамейку
подальше от подъезда выбираю
и, роковые прошлые напасти
припоминая средь иного сора,
с почтением слежу акульи пасти
взращённого из камня плотожора,
развившего чиновные интриги,
мундирной прочей челяди бесстыдство,
сковавшего рабам своим вериги
во славу прокормленья любопытства.
58
* * *
Весна перелопатит снег,
наружу вывернет изнанку,
разлив ручьёв извивный бег
тебя разбудит спозаранку.
На тротуарах блеск воды;
фонарь топорщится, как гребень;
и ни мерцанья, ни звезды
в тяжёло-душном, влажном небе.
И надо что-то предпринять,
переменить, переиначить,
чтобы душой не облинять
среди оттаявших чудачеств.
Кому — тепло, а мне назло
все догмы старые одрябли,
и ветка клёна, как весло,
перед окном роняет капли.
ПРО СЧАСТЬЕ
Жили, расселясь меж океанов,
мучились в работах дотемна...
Счастья захотелось вдруг крестьянам
и пошла гражданская война.
Поубив дворян, крестьяне мирно
зажили, хваля кровавый флаг...
Счастья захотелось партмундирным
и одних — в расход, других — в ГУЛАГ.
59
Хоть не жирно, но от пуза елось;
пусть не джин, но всякий вволю пил...
Сверхобилья счастья захотелось —
миллионы рынок уморил.
Русская история вся — страсти
несосчётных порок и голгоф...
Избегаю требующих счастий,
обхожу сулящие их власти,