Заброшенный полигон - Николаев Геннадий Философович 11 стр.


— Так было раньше...

— Когда это «раньше»? При царе Горохе?

— Ну, давно. Теперь такого не допустят.

— Ты и твой папа?

— И твой! Ой, извините, сорвалось...

— Да ну, вот еще! Давай на «ты», мы же оба молоденькие.

— Нет, не могу, неудобно.

— Ну, как хочешь... Ладно, предположим, дали, вашей науке все права, вырастили вы прекрасный урожай люцерны, но, представь, в один непрекрасный момент налетает «Сельхозхимия», сыпанут с похмелюги — и все твои травы — яд! Что будешь делать? Плакать?

— Зачем плакать? Просто не допущу этого. С механизаторами, с рабочими поговорю, объясню. Они же темные. Папа не раз рассказывал. Приезжают — ни бум-бум, им что асфальт раскатывать, что поля обрабатывать. Папа с ними пого­ворит, объяснит, и те же самые нибумбумы работают совсем по-другому. По- человечески надо. Люди ведь не плохие в принципе, только всегда торопятся. Торопятся закончить работу, торопятся отчитаться...

— И получить деньги!

— Конечно, и получить.

— И купить бутылку!

— Ну, не все поголовно, тем более теперь. Есть очень хорошие.

— Где ты их видела, «очень хороших»? На папиных полях?

— Да, и на папиных. Однажды овсы у нас горели, и как раз химики рядом работали, так ни один не отказался, все помогали тушить. А работа у них была сдельная. Вот! Тогда зайчат много погибло. Один парень даже расплакался!

— Из «Сельхозхимии» — расплакался?

— Да, из «Сельхозхимии». А почему вы так удивляетесь? Не верите?

— Удивляюсь — тебе! Ты прямо карась-идеалист. Не видишь, какая вокруг тебя жизнь, какие люди...

— Почему? Вижу. Всякая жизнь и всякие люди. Есть плохие, есть хорошие, но больше хороших.

— Ну ладно, пребывай и дальше... Скажи, Катя, а «самовар» мой тебе нравится?

— Очень! Это просто чудо какое-то! Я когда первый раз увидела луч, прямо обомлела. Красота — в кино можно показывать.

— В кино? Вот чудачка! Это же не зрелище — наука!

— Но почему? Пусть наука, но если еще и красиво, почему бы не показать людям? От красоты человек только лучше становится.

— Вот как?! Лучшеет?

— Конечно! А вы заметили, в красивых местах и люди красивее, и бандитов нет, и добрых больше.

— Где это ты видела такие красивые места? В кино?

— И в кино. А у нас — разве не красиво?

— Эти болота, где «самовар»?

— А что? Тоже красиво. Какие туманы! Какие звезды! А цветы какие там растут! Мне очень нравятся наши места.

— Наши?! Нравятся?! Летом — жара, засухи, пыль, слепни; зимой — холо­да, ветры, морозы. Может быть, весной да осенью чуть-чуть, кусочками ничего, а так — резко континентально. И потом — глушь! Почта идет восемь дней! Во­семь!

— Да, конечно, вы уже стали городским, для вас все это имеет значение, а мы тут привыкшие, никаких писем уже не ждем и не пишем...

— Не «привыкшие», а «привыкли».

— Ой, конечно!

— Следи за речью, а то ляпнешь так на экзаменах, и — привет!

— Спасибо, Коля, буду следить.

— А почему ты сказала: уже не ждем и не пишем?

— Да так...

— А все-таки...

— Вы не обижайтесь, но не могу сказать, пока не могу.

— Ты с кем-то переписывалась?

— Да.

— Он в армии?

— Нет, что вы! Это не он...

— Она? Подружка? Уехала?

— Да, можно сказать... Нет, не надо выпытывать, прошу вас. Врать не умею, а говорить — трудно...

— Ну ладно, не буду. Хотя мы ведь друзья, так?

— Конечно!

— Нет, честное пионерское, мне интересно с тобой. А тебе со мной?

— Еще как!

— Значит, все о’кей?

— Конечно!

— Ну вот, мы и приехали...

2

Табор испытателей располагался возле часовенки. Тренога с трансформа­торной будкой, сарай для конденсаторных батарей, дощатый навес с поперечной щелью посередине, которую можно было закрывать на случай дождя брезенто­вым пологом (он сдвигался по направляющим наклонной гармошкой)вот и все дополнительные постройки. Контрольно-измерительная аппаратура нахо­дилась в часовне — пульт и несколько стоек с приборами.

«Самовар» стоял на шести бетонных сваях, вбитых в землю. Лапы прибора были притянуты к сваям мощными накидными гайками. Разгонные обмотки скрывал стальной кожух, по центральной оси торчала титановая труба, наце­ленная в небо сквозь щель навеса. Жгуты проводов разноцветными змеями — синей, красной и зеленой — тянулись от прибора в часовенку. Чуть поодаль, но тут же под навесом, в крепкой раме из стальных уголков стояли, как снаряды, шесть баллонов белого цвета — с ацетиленом. От них через краны газ подавался по медной трубке к инжектору в нижнюю часть «самовара». За ацетиленовой стойкой ярко пылала на солнце оранжевая палатка. Вход в нее был застегнут.

Николай заглушил двигатель, поглядел на сидевшую рядом Катю — они приехали сменять Вадима и Олега, но что-то не видно было ни того, ни другого. Да и «самовар», как было совершенно ясно, бездействовал.

Из палатки доносилась тихая музыка. Николай посигналил — никто не отозвался, не появился на сигналы. Николай вылез из машины, пошел к палатке. Катя направилась в часовенку — ее обязанностью было списывать в два толстых журнала показания стрелочных приборов. Николай заглянул внутрь палатки — на надувном матрасе лицом вниз спал Вадим Ишутин. Вместе учились в инсти­туте, вместе дипломировали и теперь вместе: живут в одной квартире, занимаются «самоваром», только Вадим в роли инженера — придан для проведения опытов. Кудлатая голова его зарылась в смятую подушку в дальнем углу, здоро­венные руки вытянуты вдоль тела, босые ноги — пятки вместе, носки врозь — свешивались с края матраса и упирались в брезент. Буквально под ухом у него наигрывал транзистор. Катя вышла из часовенки и развела руками, дескать, и тут пусто.

Николая взяла злость: такая отличная погода, ни облачка, работай да рабо­тай, а эти деятели устроили выходной — одного вообще нет, а другой дрыхнет без задних ног. Тут караулишь каждую минуту, ловчишь, химичишь, лишь бы сэко­номить время... Он расстегнул полог и, бесцеремонно дергая Вадима за ноги, разбудил его. Тот сел — опухший, красный со сна, в рыжей бороде запутались травинки, клетчатая ковбойка вылезла из брюк, мощная шея и грудь алели от свежего загара. Видно, с самого утра жарился на солнце.

— Совесть у тебя есть? — набросился на него Николай.

Вадим зевнул, благодушно ответил:

— Совесть есть, тока — нет.

— Напряжения! — уточнил Николай. Все-таки этот Вадим странное созда­ние: ленив, добродушен, талантлив, упрям и... темен. Даже Николай, бывший деревенский, на десять очков выше по интеллекту, а Вадим — потомственный горожанин, сын интеллигентов...

— Ну, напряжения, лягай его комар,— проворчал Вадим.

— Так какого черта? Полдня потеряно! Разве нельзя было побеспокоиться? Сходить? Узнать? Принять какие-то меры? Нельзя?

— А мы думали, оно само включится. Так уже не раз бывало. Чего дергаться? Погода хорошая...

— Дубина ты стоеросовая! Потому и надо дергаться, что погода. Когда дожди пойдут, на фиг ты мне вообще нужен.

— Да? — простодушно удивился Вадим.— Чего ж ты раньше не сказал?

— Ты что, идиот? Малахольный? У меня уже мозоль на языке! Вот здесь! Сколько можно долдонить одно и то же? Тысячу раз? Миллион? А где Олег?

— Тут где-то... — Вадим сладко потянулся, с хрустом, с рыком повалился навзничь, блаженно закрыл глаза и, заплетая языком, пробормотал: — Он, кажется, насекомых собирает, ловит...

— Насекомых?! А это еще зачем?

Вадим уже мерно посапывал, блаженная улыбка растекалась по его лицу.

— Уволю! К чертовой матери! Тьфу!

Яростно плюнув, Николай побежал к машине.

— Садцсь! — приказал он Кате, и та покорно скользнула рядом с ним на сиденье.— Р-работнички!

Он чиркнул стартером и, резко взяв с места, погнал машину тем же путем, которым только что прибыли сюда,— мимо рябин, по мосточкам через ручьи, по настилам вдоль болота, мимо пасеки, подстанции, кладбища, птичника, выпасов, обнесенных жердяной оградой,— прямым ходом, нигде не задерживаясь, к дому, где жил камышинский электрик Герман Пролыгин.

У Пролыгина была комната в колхозном общежитии — рядом с Чиликиными, и когда Николай стал звать его, остановившись возле дома, из окна высунулись две физиономии — помятые, дряблые, серые — Чиликина и его жены Галины (по паспорту Галлюцинации). Ответила Галлюцинация: оба они, и Чиликин и Галлюцинация, только что пришли с молочной фермы. Где Пролыгин, не зна­ют, на ферме не было, по пути не встретился, наверное, утарахтел на своем драндулете, так как во дворе мотоцикла нет. На вопрос, куда мог уехать Дролыгин в этот час, Галлюцинация развела руками и чуть не вывалилась из окна — по всему было видно, что супруги уже успели где-то крепко приложиться к бутылке.

Действительно, прикинул Николай, сельский монтер мог укатить куда угодно: в лес по грибы и ягоды, в район по делам, в мастерские «Сельхозтехники», по старинке называемые МТС. Мог закатиться в «Сельэлектро», в Горячинский леспромхоз, шабашить по мелочи тут, в Камышинке, да мало ли куда...

Медленно проезжая мимо домов и притормаживая, Николай окликал хозяек, мелькавших в окнах или во дворах, обращался и к старухам, сидевшим на ла­вочках у калиток, спрашивал, не видали ли Пролыгина. И вскоре ему ответили: «Герка давеча укатил с удочками, видать, на гэсовское море». Николай развер­нулся и погнал через деревню в другой конец. Катя с любопытством поглядывала на него, но ни о чем не спрашивала. За околицей Николай свернул на дорогу, ведущую к морю.

Дорога была разбита, приходилось то и дело сбрасывать газ, вилять между колдобинами. Пыль хвостом оставалась далеко позади, окутывала плотной заве­сой, проникала в кабину. Николай отплевывался, чертыхался, Катя чихала. Жара становилась нестерпимой, слепни плясали на ветровом стекле внутри и снаружи. Закрывать стекла — душно, с открытыми — невмоготу от пыли и слепней. Так ехали километров десять, пока наконец не свернули на гравийное шоссе. Николай погнал во всю мочь. Пыль понесло желтым густым шлейфом, колеса выстреливали гравием — камешки гулко колотили по корпусу, по днищу. Николай не обращал внимания, весь был захвачен дорогой, скоростью, мелькани­ем серого, кажущегося гладким полотна.

Но вот рощи, обступавшие дорогу с двух сторон, разбежались, отпрыгнули, припали к земле чахлыми кустиками — открылась даль, солнечное жаркое марево, холмы на горизонте, белые пульсирующие струи дождевальных устано­вок на поливных лугах — это у самого-то моря! — и само море — плоское, желтое, низкое, как разлившееся по весне озеро. Река втекала неспешно, вяло и терялась в застойно-сонной неподвижности огромного водохранилища. Берега стояли пустые, белые из-за выступившей соли, то тут, то там поросшие редким ивняком да осокой. Кругом не было видно ни души...

Они проехали еще километров пять вдоль берега, пока не увидели на сверкаю­щей под солнцем глади черную точку. Вскоре и на берегу обнаружилась какая-то козявка.

— Мотоцикл! — крикнула Катя.

На прибрежной полосе одиноко стоял, накренившись набок и упираясь задним колесом в сухую потрескавшуюся глину, старенький, видавший виды мотоцикл. К багажнику был приторочен выцветший рюкзак. Два колышка, вбитые в землю, и кострище между ними с полусгоревшими полешками — все аккуратно, чисто, кругом ни банок, ни бутылок, ни клочка бумаги. Николай посигналил. Из искрящейся дали донеслось как бы слабое дуновение, будто вместе со звуками качнулся и воздух.

— Э-гэ-гэй! — во всю глотку заорал Николай. «Э-э-эй!» — вернулось эхо.

Все кругом было тихо, пусто, и даже точка вдали как будто расплылась на горизонте и сгинула куда-то. Они стояли на пустынной голой земле, и Николаю показалось, что они одни на многие сотни и тысячи километров. Катя поежи­лась — видно, и ей стало не по себе.

Николай сбросил сандалии, пошел босиком к воде, попробовал ногой, вскинул руку — во! Катя задумчиво стояла у машины, глядя на него, в какой-то оцепене­лости, в ожидании чего-то — ветра ли, грозы ли внезапной, какого-то движения, звука, перемены. Николай потянулся крепким загорелым телом, снял джинсы, отщелкнул браслет с часами и с разбегу кинулся в воду.

У берега было мелко, чуть выше колен, и Николай закрутился в воде верете­ном, с боку на бок, взлаивая и отфыркиваясь, как деревенский барбос. Под­нявшись, он побежал по илистому дну, ухнул в ямину, нырнул, вынырнул, дурачась, захлопал ладонями по воде. Катя как бы очнулась, стянула сарафан­чик, оставила босоножки, перешагнув с них на землю, и в купальном костюме (частенько загорала на полигоне у «самовара») пошла в воду, немного в сторону от того места, где плескался Николай.

Вода была мутная, теплая, стоячая. Стаи мальков щекотали ступни, пузырьки газа поднимались со дна — голого и скользкого, как намыленного. Катя шла, опустив голову. Ей представилось, будто она на какой-то совсем другой плане­те — одна-одинешенька, похищенная неведомыми существами, которые вот-вот появятся из воды или с неба...

Вдруг сзади ее обхватили чьи-то холодные сильные руки. Она вскрикнула, рванулась в страхе, поскользнулась и с маху плюхнулась в воду. Николай со­гнулся пополам от хохота. Катя опомнилась, рассмеялась — похоже, ей ничего не угрожало, а она так перепугалась...

— Поплыли! — Николай побежал по мелководью, высоко вскидывая ноги и вздымая тучи брызг.

— Куда? — удивилась Катя.

— Туда!

Николай поплыл вразмашку, плавно переваливаясь с боку на бок. Вскоре он затерялся вдали, среди солнечных бликов.

Катя вышла на берег, раскинув руки, подставила себя солнцу, зажмурилась. И вдруг запела — тихо, вполголоса, от полноты чувств. Она пела песенку, кото­рую часто слышала по телевизору в программе для малышей: «От улыбки хмурый день светлей, от улыбки в небе радуга проснется...» Она пела и улыба­лась — какому-то новому странному ощущению, сладкому предчувствию, гряду­щим радостям, светлым счастливым дням, что бессчетной вереницею шли к ней из будущего.

3

Течения почти не ощущалось, плыть было легко. Николай то переворачи­вался на спину, отдыхал, глядя в безоблачное белое небо, то переходил на кроль, то плыл лягушкой. Время от времени он высовывался из воды, озирал водную ширь, ориентировался, не сбился ли с направления. Наконец впереди появилась надувная лодка и стала видна черная фигурка понуро сидящего в ней человека с удочкой в руках.

Когда Николай подплыл поближе, человек в лодке зашевелился и уронил удочку. На Николая с удивлением уставился Герман Пролыгин собственной персоной: башка как у быка, нос размером в кулак, припухшие глазки меж валунов-щек и мохнатых бровей. Был Пролыгин широкоплеч, тяжел, тучен, с короткими мощными руками и ка­менными кулачищами, которыми по осени, как про него говорили, в брызги крошил капустные кочаны на потеху заготовителям. Выцветшая куртка сту­денческих строительных отрядов небрежно накинута на голые плечи. Грудь бочкой и выпятившийся живот излучали малиновый жар. Шея, лицо продубились солнцем и ветром до цвета бычьей шкуры. На огромной голове его куце сидела туристская шапочка, бурая от пота и грязи. Пролыгин сдернул ее и ею же вытер пот, катившийся с лысины по лицу и шее.

Николай ухватился за веревку, опоясывающую лодку.

— Привет рыбаку!

— Здорово,— лениво отозвался Пролыгин. Голос у него был сиплый, глухой. Удочку он перекинул на другой борт, чтобы не мешала Николаю.

— Как улов? — спросил Николай, заглядывая в лодку. На дне в мутной лужице вяло трепыхались две-три сорожки да несколько окуньков.

— Улов...— Пролыгин выругался.— С глистом рыба. Видал?

Он зацепил удилищем какой-то серый комок, подогнал поближе к Николаю. Это был довольно большой лещ, как бы раздутый с одного боку. Рыбина чуть шевелила плавниками, разевала рот, дышала с трудом. Глаз ее был мутен, не­подвижен.

— Два часа — коту на радость,— проворчал Пролыгин, меняя червяка.

— А я ведь к тебе по делу,— сказал Николай. Перебирая руками, он отплыл к носу лодки, подальше от полудохлой рыбы.— Опять установку вырубил. Поче­му? У меня же опыты срываются.

Назад Дальше