Канун - Бунин Иван Алексеевич 15 стр.


А Солодовников поднял голову, закричал сипло:

— Стой, братцы! Еще придумал. Сейчас, вот. Ах, как! Да!

Запел на прежний мотив:

В Сибирь пошли на поселенье
Василька, Ванька, Лешка-Кот,
Червинский, Латкин и Кулясов —
Все наш, все деловой народ.

Солодовников манерно раскланялся, но сейчас же сел и снова, склонив голову на руки, закачался над столом. Дремал.

А Ломтев глупо хохотал, разглаживая усы. Поднялся, пошатываясь (Славушкин чай с коньяком подействовал), подошел к Солодовникову:

— Ларя! Дай я тебя поцелую! Чудесный ты человек, Ларя! Вроде ты как Лермонтов. Знаешь Лермонтова, писателя? Так и ты. Вот как я о тебе понимаю, Ларя! Слышь, Ла-аря? Лермонтова знаешь? Спишь, че-ерт!

Солодовников поднял на Ломтева бессмысленное лицо, заикаясь, промычал:

— По-вер-ка? Есть!

Вскочил. Вытянул руки по швам:

— Так точно! Солодовников!

— Тюрьмой бредит! — шепотом смеялся Славушка, подталкивая Ваньку. — Поверка, слышишь? В тюрьме же это — поверка-то.

Солодовников очухался. Прыгали челюсти.

— Пей, Ларя! — совал ему рюмку Ломтев.

— Не мо… гу… у, — застучал зубами. — Спа-ать…

Его уложили на одной кровати с Ломтевым. Минька с Балабою пили, пока не свалились.

Заснули на полу, рядом, неистово храпя.

— Слабые ребята. Еще время детское, а все свалились! — сказал Славушка.

Подумал, засмеялся чему-то. Уселся в головах у спящих.

— Ты чего, Славушка? — с беспокойством спросил Ванька.

— Шш! — пригрозил тот.

Наклонился над Минькою. Прислушался. Стал тихонько шарить рукою около Миньки.

— Погаси свет! — шепнул Ваньке.

— Славушка, ты чего?

— Погаси, говорят! — зашептал Славушка.

Ванька привернул огонь в лампе.

На полу кто-то забормотал, зашевелился.

Славушка бесшумно отполз.

Опять на корточках подсел. Потом вышел на цыпочках из комнаты.

Ванька все сидел с полупогашенной лампой. Ждал, что кто-нибудь проснется.

«Ошманал», — догадался.

Славушка тихо пришел.

— Спать давай! Разуй.

Улеглись оба на кушетке.

— Ты смотри, не треплись ничего, а то во!

Славушка поднес к Ванькиному носу кулак.

— А чего я буду трепаться!

— То-то, смотри!

Славушка сердито повернулся спиною. Угрюмо приказал:

— Чеши спину! Покуда не засну, будешь чесать.

Ваньку охватила тоска.

Хотелось спать. Голова кружилась от пьяного воздуха. Душно от широкой, горячей Славушкиной спины.

Утром, проснувшись, бузили. У Миньки-Зуба пропали деньги.

Ломтев, сердитый с похмелья, кричал:

— У меня в доме? Ты с ума сошел! Пропил, подлец! Проиграл!

Минька что-то тихо говорил.

Ванька боялся, что станут бить. Почему-то так казалось.

Но все обошлось благополучно.

— Плашкеты не возьмут! — сказал Ломтев уверенно. — Моему — не надо, а этот еще не кумекает.

С лишним год прожил Ванька у Ломтева.

Костя приучил уже его к работе. Брал с собою и оставлял «на стреме».

Сначала Ванька боялся, а потом привык.

Просто: Костя в квартире работает, а ему только сидеть на лестнице, на окне. А если стрема — идет кто-нибудь, — позвонить три раза.

Из «заработка» Костя добросовестно откладывал часть на Ванькино имя.

— Сядешь если — пригодится, — говорил Костя. — Хотя в колонию только угадаешь, не дальше, но и в колонии деньги нужны. Без сучки сидеть — могила.

Славушка за год еще больше разросся и растолстел, здоровее Яшки-Младенца стал. Но подурнел, огрубел очень. Пробиваются усы. На вид вполне можно дать лет двадцать. Костю не боится, не уважает. Ведет себя с ним нагло.

И со всеми так же. Силою хвастает.

— Мелочь! — иначе никого не называет.

Озорничает больше, несмотря на то что старше. Костины гости как напьются, Славушка принимается их разыгрывать, в бутылку вгонять. Того за шею ухватит, ломает шею, другому руки выкручивает. Силу показывает.

И все боятся. На руку дерзкий. Силач.

Ванька ему пятки чешет каждый день беспрекословно.

Над всеми издевается Славушка. Больше же всего над Балабою-Игнаткою. Больной тот, припадочный. Как расскипидарится — сейчас его припадок начинает бить.

Славушка его всегда до припадка доводит.

Игнатка воды холодной боится — Славушка на него водой и прыскает. Орет, визжит Игнатка, будто его бьют. Рассердится — драться лезет, кусается.

А Славушка его все — водою. Загонит в угол, скрутит беднягу в три погибели и воду — за воротник, — тут Игнатка и забьется.

А Славушке потеха. Удивляется.

— Вона что выделывает, а? Чисто таракан на плите, на горячей.

Мучитель Славушка.

Коку Львова на тот свет отправил. Озорством тоже.

Кока был с похмелья, с лютого. Встретился на беду со Славушкою в Екатерингофе и на похмелку попросил.

А Славушка и придумал:

— Вези меня домой на себе.

Кока стал отнекиваться:

— Лучше другое что-нибудь. Не могу я!.. Тяжелый ты очень.

— Пять пудов, на той неделе вешался. Не так, чтобы чижолый, а все же. Ну, не хочешь, не вези!

И пошел.

Догнал его Кока.

— Валяй, садись! Один черт!

Повез. Шагов двадцать сделал, что мышь стал мокрый.

— С похмелья тяжело… Боюсь — умру.

— Как хочешь, тогда — прощай!

Кока и повез. И верно — умер. Половины парка Екатерингофского не протащил.

Славушка пришел домой и рассказывает:

— Коку Митькою звали. Калева задал — подох.

Не верили сначала. Потом оказалось — верно.

— Экий ты, Славка, зверь! Не мог чего другого придумать! — укорял Ломтев.

— Идти не хотелось, а извозчиков нету, — спокойно говорил Славушка. — Да и не знал я, что он подохнет. Такой уж чахлый.

— Так ты его и бросил?

— А что же мне его, солить, что ли!

А спустя несколько времени разошелся Славушка с Костею.

Прежний его содержатель — Кулясов — с поселения бежал, на куклима жил. К нему и ушел Славушка.

Пришел как-то домой, объявил:

— Счастливо оставаться, Константин Мироныч!

— Куда? — встрепенулся Ломтев.

— На новую фатеру! — улыбнулся Славушка.

Фуражка — на нос, ногу на ногу. Посвистывает.

Ломтев сигару закурил. Спичка прыгала. Волновался.

— К Андрияшке? — тихо, сквозь зубы.

— К нему, — кивнул Славушка.

— Тэк.

Ломтев прищурился от дыма.

— К первому мужу, значит?

Улыбнулся нехорошо.

Славушка ответил спокойно:

— К человеку к хорошему.

— А я, стало быть, плохой? Тэк-с. Кормил, поил, одевал и обувал.

— И спал — добавь, — перебил Славушка.

Ломтев повысил голос.

— Спал не задарма. Чем ты обижен был когда? Чего хотел — имел. Деньги в сберегательной есть. Андрияшка, думаешь, озолотит? Не очень-то. Мяса столько не нагуляешь — не закормит. Вона отъелся-то у меня, сам знаешь.

— Откормил, это верно, — сказал Славушка. — Чтобы спать самому мягче, откормил за это.

Подал руку Ломтеву:

— Всех благ!

Ломтев вынул из бумажника сберегательную книжку — выбросил на стол. Сказал с раздражением:

— Триста пятьдесят заработал за год. Получай книжку!

Славушка повертел книжку в руках. Положил на стол.

Нахмурился:

— Не надо мне твоих денег.

Ломтев опять швырнул книжку.

— Чего — не надо? По правилу — твои. Имеешь получить.

Славушка взял книжку, запрятал в карман.

Толстые щеки покраснели.

— Прощай! — сказал тихо и пошел к двери, слегка нагнув голову.

— Так и пошел? — крикнул вслед Костя грустно и насмешливо.

Славушка не оглянулся.

4

Люди бывают разные.

Один что нехорошее сделать подумает, и то мучается, а другой отца родного пустит нагишом гулять, мать зарежет — и глазом не моргнет. Человечину есть станет да подхваливать, будто это антрекот какой с гарниром.

Люди, с которыми встречался Ванька, были такими.

Человечины, правда, не ели — не нужно этого было, ну а жестокость самым первым делом считалась.

Все хорошее — позорно, все дикое, бесстыдное, грязное — шик.

Самый умный человек, Ломтев Костя, и тот поучал так:

— Жизнь что картежка. Кто кого обманет, тот и живет. А церемониться будешь — пропадешь. Стыда никакого не существует, все это — плешь. Надо во всем быть шулером — играть в верную. А на счастье только собаки друг на дружку скачут. А главное, обеспечь себя, чтобы никому не кланяться. Ежели карман у тебя пустой — всякий тебе в морду плюнет. И утрешься и словечка не скажешь, потому талия тебе не дозволяет.

Ванька усваивал Костину науку: до совершеннолетия сидел в колонии для малолетних преступников четыре раза, девятнадцати лет схватил первую судимость. Одного его задержали — Костя успел ухрять. Все дело Ванька принял на себя — соучастника не показал, несмотря на то, что в сыскном били.

В части, в Спасской, сиделось до суда хорошо. Знакомых много.

Ваньку уже знали, торгашом считали не последним — свое место на нарах имел.

Воспитанный Ломтевым, Ванька был гордым, не трепло. Перед знаменитыми делашами и то не заискивал.

И видом брал.

Выхоленный, глаза что надо, с игрою. Одет с иголочки, белья целый саквояж, щеточки разные, зеркало, мыло пахучее — все честь честью.

Сапоги сам не чистил — старикашка такой, нищий Спирька, нанимался, за объедки: и сапоги, и за кипятком слетает, чай заварит и даже в стакан нальет.

Каждый делаш холуя имел — без этого нельзя.

Мода такая! А не следовать моде — потерять вес в глазах товарищей.

Модничали до смешного. Положим, заведет неизвестно кто моду курить папиросы «Бижу» или «Кадо» — во всей части их курить начинают.

Волынка, если не тех купят.

— Ты чего мне барахла принес, жри сам! — кричит, бывало, деловой надзирателю.

— Да цена ведь одна! Чего ты орешь? Что, тебя обманули, что ли!

— Ничего не понимаю! Гони «Бижу»!..

Или вот пюре…

Ломтев эту моду ввел.

Сидел как-то до суда в Спасской, стал заказывать картофельное пюре — повар ему готовил за плату. Костя никогда казенной пищи не ел.

Пошло и у всех пюре.

Без всего: без мяса, без сосисок.

Просто — пюре.

Долго эта мода держалась.

В трактирах, во время обходов, из-за этого блюда засыпались.

Опытный фигарь придет с обходом — первым долгом в тарелки посетителей:

— Ага! Пюре!

И заметает. И без ошибки — вор!

Так жили люди!

Играли в жизнь, в богатство, в хорошую одежду.

Дорого платили за эту игру, а играли.

Годами другие не выходили из-под замка, а играли. Собирались жить.

И надежда не покидала.

Выйдет другой на волю. День-два погуляет и снова на год, на два.

Опять — сыскное, часть, тюрьма. Сон — по свистку, кипяток, обед, «Бижу», пюре.

А надежда не гаснет.

— Год разменяю — пустяки останется, — мечтает вслух какой-нибудь делаш.

А пустяки — год с лишним.

А жизнь проходила. Разменивались года.

«Год разменяю!» — страшные слова.

А жизнь проходила.

И чужая чья-то жизнь. Многих, кого ненавидели, боялись и втайне завидовали кому эти мечтающие о жизни… жизнь проходила.

Война… Всех под винтовку. Кто-то воевал, миллионы воевали.

А тут — свисток, поверка, молитва, «Бижу», пюре — модные папиросы, модное блюдо.

Конец войны досиживал Ванька-Глазастый в «Крестах». Третья судимость. Второй год разменял.

И вдруг — освободили.

Не по бумаге, не через канцелярию, не с выдачею вещей из цейхгауза.

А внезапно, как во сне, в сказке.

Ночью. Гудом загудела тюрьма, словно невиданный ураган налетел.

Забегали по коридору «менты», гася по камерам огни.

И незнакомый, пугающий шум — пение.

В тюрьме — пение!

Помнит Ванька эту ночь. Плакал от радости первый раз в жизни.

И того кричащего, на пороге распахнутой одиночки, запомнил Ванька навсегда.

Тот, солдат с винтовкою, с болтающимися на плечах лентами с патронами, в косматой папахе, — не тюремный страж, не «мент», а солдат с воли, кричал:

— Именем восставшего народа, выходи-и!

И толпилось в коридоре много: и серые, и черные, с оружием и так.

Хватали Ваньку за руки, жали руки. И гул стоял такой — стены, казалось, упадут.

И заплакал Ванька от радости. А потом — от стыда. Первый раз — и от радости, и от стыда.

Отшатнулся к стене, отдернул руку от пожатий и сказал, потеряв гордость арестантскую:

— Братцы! Домушник я… Скокер!

Но не слушали. Потащили под руки. Кричали:

— Сюда! Сюда! Товарищ! Ура-а!..

И музыка в глухих коридорах медно застучала.

Спервоначалу жилось весело. Ни фараонов, ни фигарей.

И на улицах, как в праздник, в Екатерингофе, бывало: толпами так и шалаются, подсолнухи грызут.

В чайнушках — битком.

А потом — пост наступил. Жрать нечего. За «саватейкою», за хлебом то есть, — в очередь.

Смешно даже!

А главное — воровать нельзя. На месте убивали.

А чем же Ваньке жить, если не воровать?

Советовался с Ломтевым.

У того тоже дела были плохи. Жил на скудные заработки Верки-Векши, шмары.

Плашкетов уже не содержал — сам на содержании.

Ломтев советовал:

— Завязывать, конечно, нашему брату не приходится. Надо работать по старой лавочке, только с рассудком.

А как с рассудком? Попадешься, все равно убьют. Вот тебе и рассудок!

Умный Ломтев не мог ничего верного посоветовать.

Время такое! По-ломтевски жить не годится.

Бродил целыми днями Ванька полуголодный. В чайнушках просиживал до ночи за стаканом цикория, ел подозрительные лепешки.

А тут еще, ни к чему совсем, девчонка припомнилась, Люська такая.

Давно еще спутался с нею Ванька, до второй судимости было дело. А после сел, полтора года отбрякал и девчонку потерял.

Справлялся, искал — как в воду.

И оттого ли, что скучно складывалась жизнь, оттого ли, что загнан был Ванька, лишенный возможности без риска за жизнь воровать, почву ли потерял под ногами — от всего ли этого вдруг почувствовал ясно, что нужно ему во что бы то ни стало Люську разыскать.

С бабою, известно, легче жить. Костя Ломтев и тот на бабьем доходе.

Но главное не это. Главное, сама Люська понадобилась.

Стали вспоминаться прежние встречи, на Митрофаньевском кладбище прогулки.

Пасхальную заутреню крутились как-то всю ночь. И весело же было! Дурачился Ванька, точно не торгаш, не деловой, а плашкет. И Люська веселая, на щеках ямки, ладная девочка!

Мучился Ванька, терзался.

И сама по себе уверенность явилась: не найдет Люськи — все пропадет.

Раз в жизни любви захотелось, как воздуха!

С утра, ежедневно, путался по улицам, чаще всего заходил к Митрофанию.

Думалось почему-то, что там, где гулял с Люською когда-то, встретит ее опять.

Но Люська не встречалась.

Вместо нее встретил около кладбища Славушку.

Славушка его сразу узнал.

— Глазастый! Черт! Чего тут путаешься? По покойникам приударять стал, чего ли?

Громадный, черноусый, широченный. Московка — на нос. Старинные, заказные лакировки — нет, таких людей теперь не встречается.

Под мухою. Веселый. Силач.

Здороваясь, так сжал Ванькину руку — онемела.

— Работаешь? Паршиво стало, бьют, стервецы. Кулясова знаешь? Убили. И Кобылу-Петьку. Того уж давно. Теперь, брат, иначе надо. Прямо — за горло: «Ваших нет!» Честное слово! Я дело иду смотреть, — понизил тон Славушка. — Верное. Хочешь в компанию?

— В центре? — спросил Ванька.

— Не совсем. На Фонтанке. Баба с дочкою. Вдова. Верное дело.

Ванька слушал. Повеселел. Дело есть! Что же еще и надо?

Осведомился деловито. В прежнюю роль делаша входил:

— Марка большая?

— Чтобы не соврать — косых на сорок! Честное слово! Я, знаешь, трепаться не люблю… Шпалер есть у тебя?

Назад Дальше