— Нет.
— Чего же ты? Нонче у любого каждого плашкета — шпалер. Ну, да я достану. Значит, завтра? Счастливо, брат, встретились. С чужим хуже идти. Со своими ребятами куды лучше.
На другой день опять — на кладбище…
Славушка действительно достал наган и для Ваньки.
Похвастался по старой привычке:
— Я, брат, что хошь достану. Людей таких имею.
Торопливо шел впереди, плотно ступая толстыми ногами в светлых сапогах, высоко приподняв широкие плечи.
Ванька глядел сзади на товарища, и казалось ему, что ничего не изменилось, что идут они на дело, как и раньше ходили, без опаски быть убитыми.
И дело, конечно, пройдет удачно: будет он, Ванька, пить вечером водку, с девчонкою какой-нибудь закрутит, а может, и Люська встретится.
«Приодеться сначала, — оглядывал протирающийся на локтях пиджак. — Приодеться, да. Пальто стального цвета и лакировки бы заказать».
Хорошо в новых сапогах. Уверенно, легко ходится. И костюм когда новый, приятно.
Стало весело. Засвистал.
Свернули уже на Фонтанку.
В это время из-за угла выбежал человек, оборванный, в валенках, несмотря на весеннюю слякоть.
В руках он держал шапку и кричал тонким жалобным голосом:
— Хле-е-ба-а! Граж… да… не… хле-е-ба-а-а!..
Ванька засмеялся.
Очень уж потешный был лохматый, рваный старик, в валенках с загнутыми носками.
Славушка посмотрел вслед нищему:
— Шел бы на дело, чудик!
Недалеко от дома, куда нужно было идти, Славушка вынул из кармана письмо:
— Ты грамотный? Почитай фамилию. Имя я помню: Аксинья Сергеевна. А фамилию все забываю.
Но Ванька тоже был неграмотный.
Когда-то немного читал по-печатному, да забыл.
— Черт с ней! Без фамилии! Аксинья Сергеевна, и хватит! — сказал Ванька. — Хазу же ейную знаешь?
— Верно. На кой фамилия? Похряли! — решил Славушка, поднял воротник пиджака и глубже, на самые глаза, надвинул фуражку.
У дома, где жила будущая жертва, — рынок-толкучка.
Ванька, догоняя Славушку в воротах дома, сказал:
— Людки тут много. Черт знает!
А Славушка спокойно ответил:
— Чего нам людка? Пустяки. Тихо сделаем. Не первый раз.
Долго стучали в черную, обитую клеенкою дверь. Наконец за дверью — женский голос:
— Кто там?
— Аксинья Сергевна здеся живут? — спросил Славушка веселым голосом.
— А что надо?
— Письмецо, от Тюрина. Дверь отворилась.
Высокая худощавая женщина близоруко прищурилась.
— От Александра Алексеича? — спросила, взяв в руки конверт. — Пройдите! — добавила она, пропуская Славушку и Ваньку.
Ванька слышал, как женщина захлопнула дверь.
И в этот момент Славушка, толкнув его локтем, двинулся за женщиной.
— Постой! — сказал странным, низким голосом.
Она обернулась. Ахнула тихо и уронила письмо. Славушка держал в руке револьвер.
— Крикнешь, курва, убью! — опять зашептал незнакомым голосом.
Ванька сделал несколько неслышных шагов в комнату, оставив Славушку с женщиной в прихожей.
Револьвер запутался в кармане брюк. С трудом вытащил.
И когда вошел в комнату, услышал тихое пение.
«Дочка. «Ривочку» поет», — подумал Ванька и направился на голос.
Пение прервалось. Звонкий девичий голос крикнул:
— Кто там?
Девушка в зеленом платье показалась на пороге.
— Кто?..
И, увидев Ваньку с револьвером, бросилась назад в комнату, пронзительно закричав:
— А-а-й! Ка-ра-ул!..
Ванька вскрикнул, кинулся за нею.
Испугался крика ее и того, что узнал в девушке Люську.
— Люська! Не ори! — придавленным голосом прокричал, схватив ее за руку.
Но она не понимала, не слышала ничего.
Дернув зазвеневшую форточку, звонко закричала:
— Спасите! Убивают! Налетчики!
Ванька, не соображая что делает, поднял руку с револьвером. Мелькнуло в голове: «Никогда не стрелял».
Гулко и коротко ударил выстрел. Оглушило.
Девушка, покачнувшись, падала на него.
Не поддержал ее, отскочил в сторону, не опуская револьвера.
Голова ее глухо стукнулась о пол.
Вглядевшись пристальнее в лицо убитой, увидел, что это не Люська, а незнакомая девушка, и замер в удивлении и непонятной тревоге.
А в той комнате, которую только что пробежал Ванька, раздался женский заглушенный крик и два выстрела, один за другим.
Ванька стоял с револьвером в протянутой руке.
Тревога не проходила.
А из комнаты рядом послышался испуганный Славушкин голос:
— Ванька! Черт! Хрять надо! Шухер!
Ванька выбежал из комнаты, столкнулся со Славушкою.
У Славушки дрожали руки и даже усы.
— Шухер! Хрять!
Побежал, на цыпочках, к двери. Задел нечаянно ногою лежащую на полу, свернувшуюся жалким клубком женщину.
Ванька побежал за ним.
Слышал, хлопнула выходная дверь.
В темном коридоре не сразу нашел выход. Забыл расположение квартиры.
Слышал откуда-то глухой шум.
«Шухер!» — вспомнил Славушкин испуганный шепот.
Тоскливо заныло под ложечкою, и зачесалась голова.
Тихо открыл дверь на лестницу, и сразу гулко ударил в уши шум снизу.
Даже слышались отдельные слова:
— Идем! Черт! Веди! Где был? В какой квартире? — кричал незнакомый злой голос.
И в ответ ясно разобрал Славушкино бормотание.
«Сгорел», — подумалось о Славушке.
Отступил назад, в квартиру, и захлопнул дверь.
Прошел мимо одного трупа к другому.
Не смотрел на девушку.
Шапку снял и бросил зачем-то на подоконник.
Со двора раздавался шум. Кто-то громко сказал: «В семнадцатом номере. Ну да!..»
Ванька поспешно отошел от окна.
В дверь с лестницы стучали.
В несколько рук, беспорядочно, беспрерывно.
Ванька вздрогнул.
Тонко и словно издалека зазвонили каминные часы.
Стал напряженно вслушиваться в неторопливый тонкий звон, и казалось — с последним часовым ударом прекратятся там, за дверью, стук и крики. «Три», — сосчитал.
Звон медленно затих.
Стук не переставал. И крики, удаленные комнатами и закрытыми дверями, казались особенно грозными.
— Отворяй, дьявол!..
— Эй, отвори, говорят!.. Эй!
Пошел. Ноги еле двигались.
Стучали все так же громко, в несколько рук.
И вдруг откуда-то, со двора или с лестницы, — прерывистый, умоляющий крик:
— Православ… ные! У-у!.. А-а-а!.. Правосл…
Оборвался.
И когда затих, Ванька понял — кричал Славушка.
Вспомнились вчерашние Славушкины слова: «Убивают на месте».
Вынул револьвер из кармана.
Положил его на пол, за дверью.
Робкая надежда была:
«Без оружия, может, не убьют…»
А в дверь все стучали.
Уже не кулаками — тяжелым чем-то.
Трещала дверь.
«Ворвутся — хуже», — тоскливо подумал Ванька.
Вспомнил, что, «засыпаясь», надо быть спокойным.
Не грубым, но и не бояться.
По крайней мере не доказывать видом, что боишься.
Ломтев еще так учил.
«Взял и веди». «Не прошло, и не надо…»
Подумав так, успокоился на мгновение.
Подошел к двери, повернул круглую ручку французского замка.
В распахнувшуюся дверь ворвались, оттеснив Ваньку, люди.
Кричали. Схватили.
— Даюсь! Берите! — крикнул Ванька. — Не бей, братцы, только!..
— Не бей? А-а-а! Не бей? А вы людей убивать?
— Не бей!
— Ага! Не бей!
— Ага!
Глушили голоса.
Теребили, крепко впившиеся в плечи, в грудь, руки.
А потом — тяжелый удар сзади, повыше уха.
Зашумело в ушах.
Крики точно отдалились.
Вели после, по лестнице, со скрученными за спину руками.
Толкали. Шли толпою, обступив тесным кольцом.
Каждую секунду натыкался то на чью-нибудь спину, то на плечо.
Ругались.
Ругань успокаивала. Хотелось даже, чтобы ругали. Скорее остынут.
Когда вывели во двор, запруженный народом, увидел Ванька лежащего головою в лужу, с одеждою, задранной на лицо, Славушку.
Узнал его по могучей фигуре и толстым ногам в лакированных сапогах.
Страшно, среди черной весенней грязи, белел большой оголенный живот.
И еще страшнее стало от вдруг поднявшегося рева:
— А-а-а! Тащи-и!.. А-а-а!..
Шлепали рядом ноги, брызгала грязь. Раз даже брызнувшей грязью залепило глаз.
В воротах теснее было — там столпилось много.
Опять ругань. Опять ударил кто-то в висок.
— Не бей… — сказал Ванька негромко и беззлобно.
Из ворот повели прямо на набережную.
И сразу тихо стало.
Только мальчишеский голос, звонкий, в толпе, прокричал:
— Пе-етька! Скорей сюды! Вора топить будут!
От этого крика похолодело в груди.
Уперся Ванька. Брызнули слезы.
— Братцы! Товарищи!..
Умоляюще крикнул.
От слез не видал ничего.
И вспомнилось, как освобождали его в революцию, из тюрьмы. Оттого ли вспомнилось, что вели так же под руки, оттого ли, что крик такой же был несмолкаемый. Или оттого, что всего второй раз в жизни людям, многим, толпе, тысячам, понадобился он, Ванька-Глазастый.
Схватили за ноги, отдирали ноги от земли.
— Православные! — крикнул Ванька, и почудилось ему: не он кричит, а Славушка.
А потом перестали сжимать руки — разжались. Воздух захватил грудь, засвистел в ушах.
Падая, больно ушибся о скользкое, затрещавшее и не понял сразу, что упал в реку.
Только когда, проломив слабый весенний лед, погрузился в холодную воду, сжавшую, как тисками, бока и грудь, тогда взвыл самому себе не понятным воем.
Хватался за острые, обламывающиеся со стеклянным звоном края льдин, бил ноющими от холода ногами по воде.
А по обеим каменным стенам-берегам толпились, облепив перила, люди.
И лиц — не разобрать. И не понять — где мужчины, где женщины.
Черная лента — петля, а не люди.
Черная лента — змея, охватившая Ваньку в холодное беспощадное кольцо.
Рев с берега возрастал, гудело дикое, радостное:
— Го-го-го!.. О-о-о!..
— А-а-а! Го-го-го-о-о!
И нависало что-то на ноги, тянуло вниз, в режущий холод.
С трудом, едва двигая цепенеющими ногами, барахтался в полынье Ванька.
И в короткое это мгновение вспомнилось, как шутя топили его в Таракановке мальчишки.
В детстве, давно. Не умел еще плавать. Визжал, барахтался, захлебывался. А на берегу выли от восторга ребятишки.
А когда вытащили, сидел когда на берегу, в пыльных лопухах, — радостно было, что спасли, что под ногами твердая, не страшная земля.
И сейчас мучительно захотелось земли, твердости.
Собрав последние силы, вынырнул, схватился за льдину, поплыл вместе с нею.
А вверху, с берега опять детский веселый голос:
— Эй! Вора топют!
Впереди, близко, деревянные сваи высокого пешеходного моста.
Отпихнулся от налезавшей с легким шорохом на грудь льдины, поплыл к сваям.
А с моста, на сваю, спускался человек.
— Товарищ, спаси-и-и! — крикнул Ванька.
И непомерная радость захватила грудь.
— Милый, спаси-и!
Заплакал от радости.
А человек, казалось, ждал, когда Ванька подплывет ближе.
Вот — протянул руку.
Крик замер на губах Ваньки. Только слезы еще текли.
В руке у человека — наган.
Треснуло что-то. Прожужжало у самого уха. Шлепнулось сзади, как камушек, булькнула вода.
Снова треснуло. Зажужжало. Шлепнуло. Булькнуло.
И еще: треск, жужжание.
‹1924›
ОШИБКА
Только накануне страшного того дня горячо поссорился Николай Акимович с женою.
Никогда за шесть лет совместной жизни не было такой дикой ссоры.
С кулаками — к испуганной женщине. Зубы стучали, дрожало что-то за ушами.
А жена — в слезах:
— Сумасшедший, я боюсь тебя! Жить с тобой не буду!
Хватала, отбрасывала и снова схватывала одежду, с треском зашнуровывала ботинки.
Потом, заплаканная, наскоро напудренная, хлопая дверьми, задевая за мебель, — ушла.
К сестре. Жаловаться. Поплакать. Успокоиться.
И вот, на другой день, Николай Акимович, придя домой, нашел жену в спальне, на полу, зарезанной.
Когда давал показания в милиции о случившемся — понял по вопросам дежурного помощника начальника раймилиции, что близко-близко что-то опасное, точно пропасть, обрыв.
Потом шли: он, помощник, милиционеры.
Молча. Поспешно. Всю занимая панель.
В квартире толкались, совались в углы. Шкафы открывали, комоды.
Цедил, про себя точно, помощник:
— Браслет, говорите? И кольцо?.. И только?.. Немного… Не успели, вероятно… Или…
Быстрый, щупающий взгляд.
И от этого взгляда — опять: пропасть — вот!
После второго допроса следователь хмуро, не глядя:
— Я должен заключить вас под стражу.
— Почему? — тихо, затвердевшими губами.
— Показания сестры вашей жены не в вашу пользу. Накануне убийства вы ведь грозились убить жену. Поссорились когда, помните?
— Поссорился — да… Но убить?.. Что вы!
— Во всяком случае, впредь до выяснения.
Вошедшему охраннику коротко:
— Конвоира.
В шумной камере угрозыска почувствовал себя спокойнее — будто ничего не произошло.
Длинноносый какой-то, с живыми карими глазами, подошел:
— Вы, гражданин, по какому делу?
— Видите ли… У меня… жену убили… Налетчики, конечно…
— А вас за что же?
Веселые блеснули глаза.
— Черт их знает!
Возмутиться хотел, но не вышло — в пустоту как-то слова.
А длинноносый вздохнул разочарованно. Слышал Николай Акимович:
— Мокрое дело. Бабу пришил.
— Здорово!
Смех. Выругался кто-то сочно. Голос из угла:
— Вы, гражданин, из ревности?
— Ничего подобного… Понимаете… — направился к говорившему.
— Не из ревности, а из нагана, — кто-то в другом углу.
Камера задрожала от смеха.
Стало неловко и досадно. Но все-таки, когда затих смех, сказал, ни к кому не обращаясь:
— Это ошибка.
Приподнялся на нарах черноволосый, цыгански смуглый. Прищурился:
— Что же вы нам заявляете? Заявите следователю.
— Да я не вам…
Умолк. Противно говорить. Лег на нары.
В ушах — ульем — шум.
Освоился. Пригляделся к новым товарищам. Знал уже некоторых по фамилиям, кличкам. Не нравились все. Наглые, грубые, вечно ругающиеся, даже дерущиеся.
Особенно неприятное впечатление производили двое: Шохирев, по кличке Сепаратор, слывущий в камере за дурачка, маленький, со сморщенным птичьим лицом, по которому не угадать возраста, и Евдошка-Битюг, самый молодой в камере, но самый рослый и сильный, по профессии — ломовой извозчик.
Евдошка почти все время занят травлей Шохирева, в чем ему деятельно помогает камера.
Обыкновенно утром, после чая, кто-нибудь начинает:
— Битюг, какой сегодня порядок дня?
Парень чешет за ухом и отвечает деланно-серьезно:
— Сегодня, товарищи, первый вопрос — банки поставить Сепаратору, потом перевозка мебели — это уж по моей специальности; потом — определенно, пение.
Шохирев быстро садится на нарах и взволнованно обращается ко всем:
— Товарищи, бросьте, ей-богу! Я совсем больной!
— Вот больному-то и нужно банки! — хохочут в ответ.
А сосед Николая Акимовича, рыжеватый веснушчатый парень, со странной не то фамилией, не то кличкою — Микизель, — радостно возбуждается:
— Сейчас его Битюг упарит! Здоровенный гужбан, черт!
Все с жестоким интересом разглядывают испуганную фигурку Сепаратора, забившегося в угол, хнычущего, как ребенок.
В диком восхищении хохочут, когда Евдошка, не поднимаясь с нар, ловит Сепаратора за ноги, дергает, зажимает голову коленами, не торопясь, задирает на животе рубашку, захватывает, оттягивает кожу и ударяет ребром ладони, большой и широкой, как лопата.