А Толька поспешил взять с Никитки слово, что тот никому не расскажет о его признании.
Наивный паренек побожился. И с того дня проникся к Тольке уважением, смешанным со страхом.
Толька же во время грозы в комнате тети Сони зажег лампадку и молился, прося бога, чтобы тот не убивал его громом, так как он божился непозаправду.
Далее, Толька часто угощал Никитку гостинцами, при недоразумениях ребятишек в играх всегда принимал сторону Никитки и в короткий срок сделал из простого мягкого толстомясого увальня надежного помощника, куда надежнее Гектора.
По одному его слову Никитка бил и ломал любого мальчишку.
— Дай Петьке хорошеньче!
И бедный Петька, с которым справлялась Тонька, летел кувырком от здоровенной Никиткиной оплеухи. Поднимался, в слезах и ссадинах, и опять летел.
— Ловко! — хвалил Толька. — Только ты потише, а то убьешь!
— Я и то боюся, — расплывался широкой улыбкою Никитка. — У меня ручищи страсть чижолые. Во кулачище-то!
А Петька просил:
— Не бей, Никитка! Я же к тебе не лезу!
— Чего он ругается? — науськивал Толька. — Намни ему бока, чтобы век помнил!
Никитка, сопя, как тяжелый сильный зверь, хватал плачущего Петьку и, повалив, садился верхом и бил «чижолыми кулачищами» по тощим Петькиным бокам.
— Будет с него! — говорил Толька и предупреждал Петьку. — Пожалуешься матери — не выходи из дома — убьем!
— Я не буду жаловаться, — вздрагивал от плача Петька. — Только вы… ни за что бьете… Что я вам сделал?
— Ну не реви, рева! Людей не так еще бьют. Верно, Никитка?
— Верно, — соглашался тот. — У нас в деревне как праздник, то кольями беспременно дерутся.
— Вот видишь, а ты от кулаков ревешь, — серьезно говорил Толька. — А еще мальчишка!
Никитка внимательно оглядывал маленькую, вздрагивающую от сдерживаемого плача фигурку Петьки и говорил не то с сожалением, не то с насмешкою:
— Человек тоже! Кочан капусты ежель на его положить — не встанет!
— Поборись с Ленькою, — говорил Толька Никитке. — Сколько раз повалишь?
— Сколь хошь!
— Ну а все-таки?
— Разов десять можно.
— А пятнадцать не можешь?
— Могу!
Никитка оглядывал Леньку, щупал его за грудь и плечи и добавлял уверенно:
— Сколь хошь могу!
— Валяй пятнадцать!
Ленька, терпеть не могущий борьбы, рвался из могучих лап Никитки:
— Иди к черту! Не хочу! Брось!
— Мало что не хошь!
Никитка добросовестно укладывал его раз за разом.
— Черт, отстань! Борись с Толькой! — задыхался Ленька.
— Ладно! Помалкивай! — сопел Никитка.
А Толька, засунув руки в карманы и расставив длинные мясистые ноги в смешных коротких штанишках, считал:
— Одиннадцать… двенадцать… Еще три осталось.
После пятнадцатого, дико подщуривая глаза, выкрикивал:
— Слабо еще пять раз!
— Можно хучь десять! — поворачивал к нему широкое красное лицо Никитка, держа зажатым между колен Леньку. — Сколь разов еще? Десять, чего ли?
— Будет с него пяти.
Никитка укладывал Леньку еще пять раз.
Отирал широкой рукою пот со лба.
Ленька, мокрый как мышь, сидел на камнях, тяжело дыша.
— Задышался, — указывал на него Никитка. — А мне хучь што!
Усмехался:
— Воздушный народ в городе. Супротив деревенского горазд легкий.
Даже на взрослых, на пьяных науськивал Толька своего верного цербера.
Идет пьянчужка башмачник хромой, с пением:
А Толька Никитке:
— Ну-ка, покажи ему ваксу! Толкни его, будто нечаянно. Пьяный он, да и нога хромая.
— Да! А он — палкой!
— Где ему! Да и не успеет. Ты так, будто не видишь. А то забеги на лестницу и беги оттуда.
— Вали ты, Толя, а?
— Мне нельзя. Знаешь, скажут: «Нарочно». А ты беги, да скорее, а то пройдет.
Никитка хихикал и шел, озираясь, видимо еще труся.
Толька грозил кулаком:
— У, черт, канителься! Смотри, играть с тобой не буду!
Этого достаточно.
Никитка бежал на лестницу, ложился на окне, поджидая жертвы.
Потом сбегал, насвистывая, с фуражкою, надвинутой на глаза, прыгал через несколько ступенек, чтобы разогнаться. Широкой грудью налетал на слабо держащегося от опьянения и хромоты человека и сбивал его с ног, вылетая во двор радостный и испуганный.
С лестницы выходил ковыляющий, держащийся за ушибленный затылок башмачник:
— Это… это что за бешенство? На людей кидаются? А? Дворник! Дво-о-о-рник!
Старшему, Дмитрию Степанычу, кричал, стуча палкою:
— Ты это расследуй! Я все равно так не оставлю! Я не вор какой, чтобы меня пихать! Что? Мальчишки? Играют? Это, брат, не игра, на людей кидаться!
— Вы, Федор Федорыч, сами вот песни распеваете, думаете, я не слышу? — степенно разглаживал бороду старший. — Вы человек семейный и пьянствуете. И пение во дворах не разрешается. От этого беспокойствие жильцам.
— Ты мне, Степаныч, лазаря не пой! — горячился Федор Федорыч. — И пьянством не упрекай. Не ты меня поил… А от пения — никакого беспокойствия. Подумаешь, какие тут короли нидерландские живут, что человеку петь нельзя!
Он сердито ковылял, стуча палкою:
— Право, короли нидерландские! Ребят и собак бешеных завели. У-у, сволочи!
Грозил палкою в пространство. А Никитка докладывал Тольке:
— Я ему, надо быть, последнюю ногу поломал. Здорово он шмякнулся, ей-ей!
— Молодец! — хлопал Толька Никитку по круглому плечу. — Здоровый ты, черт!
Лицо Никитки расплывалось блином.
— Не больной, это верно.
Жалобы жильцов на проделки невозможных детей встречали холодное равнодушие капитана.
— Взяли да отодрали за уши! — говорил Одышев, дымя крепчайшею сигарой.
— Легко сказать! Да чтобы надрать уши вашему сынку, нужно двух дворников.
— Ерунда! Мальчишка есть мальчишка, какие для него дворники. Я его, конечно, отлуплю, но он озорничать не перестанет.
— Тогда не пускайте его гулять.
— Я не вижу в этом надобности, — дымил капитан.
Жаловались домовладельцу, но успеха также не было.
Славнов, приятель Одышева, принял жалобщиков еще холоднее, чем капитан.
— Простите, пожалуйста! Если ваши дети дерутся между собою, то я тут ни при чем. Отказывать жильцу, потому что физиономия его сына вам не нравится, я не имею права.
— Здесь дело не в симпатиях, а в том, что такие дети, как сынок Одышева, сидят в колониях для малолетних преступников.
— Так вы посадите его туда, о чем же может быть разговор? — язвительно улыбался желчный Славнов.
И жалобы большей частью были малоосновательные: кто-то из мальчишек разбил стекло, сшибли с ног, правда, пьяного, но убогого башмачника, напугали в темноте жиличку из девятнадцатого, Тонька чуть не до смерти защекотала наборщикова Петьку: водой насилу отлили — зашелся.
Но главным образом боязнь родителей заключалась в том, что озорства капитанских детей вредно влияют на нравственность играющих с ними ребят.
И влияние озорников сказывалось.
Дворников Никитка, поощряемый Толькою, играл со славновской мелкотою, как богатырь Васька Буслаев в детстве: швырял, выворачивал руки, отдавливал ноги.
Дети явно портились.
Самые тихони становились грубыми, озорничали. Случалось — похабничали, неприлично ругались.
— Я и ругаться-то не умею, вот святая икона! — крестился опрошенный по этому поводу Толька. — А стекол и совсем не бью, истинный господь!
О стеклах его и не спрашивали, так добавил. Вероятно, разбил.
Вене не позволяли играть с Толькою, да и сам он с ним не сближался.
Странное что-то произошло с Венею.
С первого знакомства капитанский сынок заинтересовал его.
Не нравился, а просто был чем-то интересен.
Но дальше, когда Толька стал оказывать Вене явное благоволение, Веня стал отдаляться от него.
— Вот ты настоящий мальчишка. Один из всех — настоящий, — говорил Толька, а Веня чувствовал нестерпимое желание уйти, не слышать, не видеть Тольки. И не боязнь была, что Толька, как озорник, сделает что-нибудь нехорошее, а просто: не принимало что-то там, внутри, в самом существе Вени, н е п р и н и м а л о Толькиных благожелательных отношений.
Бывало, Толька рассказывает ребятишкам занимательные истории, обращаясь исключительно к Вене.
Веня слушает сначала с интересом.
Рассказывает Толька о морском пароходе, потонувшем во время бури в Индийском океане.
Ребятишки ни звука не проронят, слушают как завороженные.
Толька рассказывает хорошо. Слова у него не грубые, как всегда, а хорошие, не его слова. И голос не звонкий, с небольшой сипотцой, не его голос.
И по мере того как рассказ становится все интереснее — волны перекатываются через палубу тонущего судна, моряки молятся и прощаются друг с другом, — не может больше слушать Веня и уходит.
И выходя с лестницы, где обыкновенно рассказывал Толька, во двор, не верит Веня, что двор этот — славновский двор. Незнакомый какой-то.
И все же как и всегда.
Вот и панель — дорожки, две панели от лестниц до ворот. И флигеля, недавно отштукатуренные, желтые стены.
И вот ихняя ключаревская квартира тридцать — окна ихние: семь окон. И цветы: герань, кактусы, чайная роза — все давно известное, закрыв глаза сказать, перечислить все можно, — но как бы и незнакомое вместе с тем.
И смутно п о н и м а е т — виноват в этом Толька.
Рассказ его о гибнущем судне и сам Толька — виноват. Хотя бы не рассказывал ничего, все равно был бы в и н о в а т. «А что он сделал? В чем виноват?» — спрашивает себя Веня, поднимаясь по лестнице домой.
Но ответить себе не может.
И от этого — и странно, и пусто как-то.
Потом смотрит из окна, как ребятишки играют в «штандар».
И опять — нехорошо и пусто.
Не было Тольки — интересно было смотреть.
Прибежал Толька, и игра показалась не игрою, а безобразным чем-то.
И не просто неинтересной, а безобразной — н е в о з м о ж н о ю показалась простая знакомая игра.
Антошка бросает в стену черный арабский мячик. Кричит:
— Толька!
Толька бежит за упавшим мячиком, хватает его, кричит:
— Штандар!
Разбежавшиеся во все стороны ребятишки при слове «штандар» — останавливаются. Толька бросает мячиком в близстоящего. Игра — известная. Сам Веня сколько раз в нее играл.
Но ч т о - т о н о в о е теперь в ней. «Толька виноват», — думает Веня.
Толька бежит.
Длинные, в коротких штанишках, длинные, но полные ноги. Треплется ветром матросский воротник, прилипли вспотевшие на лбу волосы. Толька как Толька, всегда ведь такой!
И оттого, что в с е г д а т а к о й, — особенно безобразно, неприятно.
И все сплетается в голове: Толька — «штандар». Какое нехорошее слово «штандар!». Толька — буря в море.
Нехорошая буря! Толька…
«А еще в море бывают миражи, марево!..» — вдруг почему-то является мысль.
Толька — мираж! Толька — мираж!
И радостно, и страшно: «Толька — мираж!»
Сам не понимая, что делает, застучал кулаком по железной крышке окна и крикнул:
— Толька — мираж!
И вспомнилось вдруг, как огурчики лежали давно, в детстве раннем, зелененькие, на окне, «смеющиеся огурчики».
— Веня! Ты упадешь! — тревожный знакомый голос.
Веня вздрагивает.
Он — на окне. Во дворе не играют дети. Трубы напротив на флигеле освещены солнцем. Значит, вечер.
Мать гладит его по голове:
— Ложись спать! Разве на окне спят, милый?
— Я не спал, — отвечает Веня.
— Только храпел, а не спал, да? — улыбается мама.
— Нет! Только — не храпел, а Толька — мираж! — отвечает тихо мальчик.
— Ты глупости болтаешь какие-то! Спать хочешь? — хмурится мама.
Веню вдруг охватывает чувство непонятной тревоги. Сам не понимает, что говорит, ухватившись за руку матери обеими руками:
— Мамочка! Я Тольки — не хочу!
— Что? Как не хочешь? — не понимает мать.
— Я Тольки капитановского не хочу! — говорит Веня и чувствует дрожь и в голосе, и в теле.
— И не надо, милый! Не играй с ним! Он нехороший…
Но Веня говорит, еще сильнее дрожа:
— Мамочка, ты не понимаешь! Я не хочу его, Тольку, не хочу! Понимаешь, мамочка, милая?
Отчаяние, страх охватывают оттого, что мать его не понимает.
— Ма-а-ма!..
— Милый… — пугается мать. — Ты что? Он побил тебя, скверный этот мальчишка? Да?
— Нет, мама, нет! Ты не понимаешь! Ты пойми! Зачем — Толька? Не надо Тольки! Не надо! И теперь не поняла?
Отец, вошедший в комнату на истерические крики сына, сказал взволнованно:
— Этот Толька всех с ума сведет! Я в участок заявлю! Черт знает что с детьми из-за него делается!
Отец строго-настрого запретил Вене гулять во дворе.
— Гуляй в саду! Гораздо лучше, чем на вонючем дворе шляться. Или читал бы больше!
Веня принялся за чтение. Купил три книжки, дешевые, но красивые, с пестрыми, пахнущими краскою обложками: «Черный капитан», «Битва русских с кабардинцами, или Прекрасная магометанка, умирающая на гробе своего мужа» и арабская повесть «Босфорская змея».
Но несмотря на то что книжки были интересные, Веня никак не мог отделаться от непонятного, гнетущего чувства.
Точно книжки напоминали о чем-то нехорошем.
И вдруг понял: «Черный капитан» — виноват.
Он напоминает Тольку.
Капитан. Толька — сын капитана.
Отложил книгу — не хотелось уже читать.
А со двора неслись голоса играющих в солдатики детей.
— Нале-е-во! Кру-у-гом! Шагом марш! — слышалась команда. «Толька — командует!»
Вспомнил Веня — вчера Толька предлагал:
— Ты, Веник, офицером будешь. Я — командир, а ты мой помощник. Я тебя обучать не буду и на часах тебе не надо стоять. А будешь только ходить и смотреть, чтобы часовые не спали.
Но Веня отказался играть.
— Ты на меня чего-то злишься, — сказал ему Толька. — Я тебя считаю лучше всех, а ты меня не любишь.
Вспоминая теперь, за чтением, вчерашний разговор, Веня ощутил неприятную неудовлетворенность. А со двора опять послышалось:
— Напра-аво! Раз! Два! Три! Раз! Два! Три! Бе-е-гом!
И почему-то непреодолимо захотелось идти на двор, к играющим. И пошел.
Не играть с Толькою в солдатики. А зачем-то увидеть Тольку.
В лицо его ненавистное вглядеться.
И спускался когда по лестнице, странно опять было, как во сне, томительном и тяжелом, когда проснуться хочется и не можешь.
Выйдя во двор, пошел навстречу маршировавшим ребятишкам, но не дойдя до них — остановился.
Из квартиры в первом этаже (в нее вчера переехали новые жильцы, столяры) из окна вылезал мальчуган в пестрой ситцевой рубахе, босой и без шапки.
— Чего смотришь? Не узнал? — крикнул мальчишка.
Спрыгнул. Прошел мимо Вени. Шел мелкими шагами, плечами вертя, точно плясать собирался. Юркий, видно, и озорник. Волосы тоже озорные: рыжие, во все стороны торчат, будто сейчас только драли за вихры.
Лицо пестрое от веснушек.
Веня подумал: «Новый. От столяров».
Пошел следом за мальчишкою. А тот, поравнявшись с играющими, закричал, как заправский унтер:
— Рота-а! Кру-у-гом!
И, обратясь к Тольке:
— Эй ты, генерал-маёр Слепцов! Вот как командовать нужно!
Порядок был нарушен.
Мальчишки остановились, с недоумением глядя на чудного незнакомца.
— Рыжий! — тихо прыснул кто-то.
— Рыжий! Рыжий! — повторили уже громче.
А мальчишка, оскалив широкий и прямой, как щель, желтозубый рот, передразнил:
— Рыжий, рыжий! Эх, вы еще дразнить-то не умеете! Нешто рыжих так дразнят?
— А как? Ну как?
Рыжий запел серьезно и старательно, будто настоящую, песню, даже в такт помахивал рукою и притоптывал ногой: