Канун - Бунин Иван Алексеевич 24 стр.


Бывало, такое положение создаст, ну прямо сам себя в дамках запирает!

Конечно, у всякого барона, как говорят, своя фантазия, и каждый по-своему сходит с ума, но если, например, генералиссимус Суворов петухом пел и через стулья прыгал, то все-таки он Чертов мост и Альпы перешел. Будь же на его месте Аквилонов, Алексей Исаевич, то обязательно нарочно проигрывал бы сражения.

На самой вершине славы взял бы и проштрафился.

Да так еще, чтобы весь мир рот разинул.

А Аквилонов ликовал бы: «Ага! Ждали от меня подвигов, чудес? Верили в меня как в гениального полководца? Так вот, смотрите, как мне французы да турки шею накостыляли!»

В детстве, бывало, подарят Алеше игрушку, о которой мечтал как о счастье, просил которую чуть не со слезами.

Носится он с ней, из рук не выпускает, от восторга места не находит.

Но пройдет день, а то и того меньше, и игрушка сломана, да так, что ни клеем, ни гвоздями не поможешь, и ни один мастер не возьмется чинить.

И ломал не потому, что игрушка надоедала. А просто непреодолимо захочется сломать.

А то явится желание огорчить близкого человека: маму, отца.

И жалко. И страшно. А вот хочется же! Покоя не найти!

Как жажда.

Отцову шапку дорогую, бобровую, спалил. На видном месте плешину, с блюдечко, сделал. Пропала шапка. Брошку матери в горшочек герани, в землю, глубоко запрятал. Нашли брошку много времени спустя. Цветы пересаживали и нашли случайно.

Когда исполнилось мальчику десять, мать уверилась, что он ее не любит.

И до конца жизни не знала, что сын любил ее — как никого никогда. Не знала, как он плакал всякий раз, после того как огорчал ее.

А когда мать ласкает:

— Ты паинька, славненький мой! Не шалишь теперь. Слушаешься папу и маму. Всегда будешь таким, не правда ли, миленький?

Алеша смотрит на мать, прямо в жадные ее, любящие глаза, и спокойно, несколько лениво, говорит:

— А я, мамочка, тебя не люблю-ю.

— Что ты, милый? — пугается мать. — Как тебе не стыдно?

— А раз не люблю? Я же не виноват, что не люблю.

Мучается мать. Плачет и вымаливает сыновней ласки, как милостыни.

А Алеша… Сердце бьется от своих же страшных слов, лицо бледнеет и дрожат губы:

— Не целуй! Ну тебя! Надоела! Говорю — не люблю! Ну и отстань, пожалуйста.

А после — мучается одиноко и тайно.

Игра — не в игру, забава — не в забаву.

Но на вид весел, даже особенно шумно весел.

В комнатах, не умолкая, звенит его голос.

На улице, во дворе затевает дикие игры, приводящие взрослых в негодование, а детвору — в восторг.

А сердце Алеши Аквилонова, коновода, застрельщика диких забав, томится одиноким страданием.

Ждет Алеша ночи, томится в ожидании ночи. Ночью он подкрадется к спящей матери и поцелует ее. Тихонечко, едва касаясь губами, как верующие целуют икону. Хочется крепко-крепко обнять маму и целовать бесконечно, а вместо того — чуть губами. Не поцелует, а приложится.

Мать умерла внезапно. Сидела за утренним кофе. И умерла. У нее что-то с сердцем было.

Долго помнил Алеша этот день. Знойный июльский день. Томительный и тревожный.

Духота в залитых солнцем комнатах.

В раскрытые окна — грохот улицы и щебетание птиц — знойное тоже.

Мать с утра жаловалась на сильную слабость, сердцебиение и головную боль. Сидела за столом бледная. Тяжело дышала.

С улицы звенели трамваи. Чирикали под окнами воробьи.

Казалось, от звона этого и чириканья — душнее в залитых солнцем комнатах.

И пришла Алеше мысль пошалить, огорчить раздражительную нездоровую мать.

Принес маленькое зеркальце и стал пускать солнечных зайчиков.

Навел на мать. Заслонила глаза рукой, недовольно сказала:

— Не шали! Я совсем больна.

Мальчик не унимался. И когда мать закричала, уже сердясь: «Господи! Какой бессердечный мальчишка!» — Алеша вышел из комнаты.

И сильное желание явилось. Взять зеркало побольше. Навести зайчика на лицо матери, прямо в глаза.

Сердце забилось. Жалко матери. А потому желание сильнее.

Как жажда.

Взял с комода большое круглое зеркало и тихонько пошел в столовую.

Мать сидела, опустив голову на грудь. Казалось, спала.

Алеша навел зеркало.

Светлое пятно задрожало на лице и груди матери. Розовые цветы — рисунок на капоте — выступили ярко.

И вдруг увидел Алеша на ковре, у стола, чайную чашку.

Тревожно стало при виде этой стоящей не на своем месте вещи.

Поспешно поставил зеркало на подоконник и подошел к матери.

Вгляделся в ее бледное неподвижное лицо.

Почему-то почудилось, что от этого лица — тихо.

И вдруг явилась мысль:

«Это не мама».

— Мама! — тихо и тревожно позвал мальчик.

И опять подумалось:

«Это не мама».

— Мама! — громче, с усиливающейся тревогой, сказал Алеша.

И не понимая зачем, быстро зашептал:

— Мамочка! Прости! Я не буду… зайчиков. Мама. Я люблю тебя! Люблю, мама!

Понял вдруг — мать мертва.

Испугался. Обнял ее крепко и закричал:

— Мамочка! Я люблю! Да люблю же!..

Отец был на службе. Прислуга ушла на рынок. Долго кричал Алеша.

Понимал, что все уже поздно, что не нужно теперь матери ни правды, ни лжи, но все кричал, что любит дорогую свою мамочку, всегда любил, что не будет больше шалить и пускать зайчиков.

А когда отошел от матери и хотел бежать за кем-то, звать кого-то, услыхал грохот трамваев и чириканье воробьев за окном и почувствовал непонятную обиду и тоску.

Увидел на стене вздрагивающее круглое светлое пятно, и цветы в пятне этом ярко выступали.

Вскрикнув, зарыдал Алеша и выбежал из комнаты…

2
ГОЛУБЕНЬКИЕ ПИСЬМА

Гимназии Аквилонов не кончил.

Не стал являться на выпускные экзамены и не остался на второй год.

Поступил на службу в банкирскую контору.

Отец сердился недолго.

Он в то время серьезно хворал и старался не обращать внимания на сына, один вид которого раздражал его.

Алексей же чувствовал себя как всегда: спокойно, несколько скучновато.

Разницы между училищем и конторой не нашел никакой.

В год, когда умер отец, Аквилонов полюбил девушку.

И первую свою юношескую любовь погасил сразу. Как гасят лампу.

С девушкой этой, Наточкой Авиловой, познакомился через школьного товарища Привезенцева.

Сначала она не возбудила в Аквилонове никакого интереса.

Но спустя несколько времени, как-то вечером, совершенно неожиданно вспомнил Наточку.

Всю представил себе: от пышных мягких волос до крохотных ножек. Даже будто и голос ее слышал: робкий, виноватый.

И захотелось увидеть ее. Сейчас же, сию минуту.

Потянуло к Привезенцевым, где Наточка бывала почти ежедневно.

Заторопился. Одеваясь, долго не мог сладить с одеждой, и сам удивлялся своему волнению.

К Привезенцевым пришел, когда Наточка уходила. Испугался, что она уйдет одна или с Привезенцевым. И потому поспешно вызвался ее провожать.

Она, конфузясь, согласилась.

По дороге Аквилонов спрашивал, в какой гимназии она учится, какие предметы ей нравятся, ходит ли в театр.

Она нехотя отвечала и шла торопливо.

Прощаясь, Аквилонов спросил:

— Вы любите танцевать?

— Люблю, — ответила Наточка.

— А какой танец вам нравится?

— Больше всего венгерка.

Взялась за ручку парадной двери.

— А меня вы любите? — спросил Аквилонов тем же тоном, каким только что спрашивал о танцах.

Девушка несколько секунд молчала, не шевелилась. Аквилонову показалось, что она не дышит.

Было темно.

Аквилонов не видел лица девушки.

Громче повторил вопрос.

Она ответила не то смущенно, не то обиженно, тщетно стараясь говорить насмешливо:

— Я об этом никогда не думала.

Аквилонов сказал серьезно:

— Подумайте.

И подал ей руку.

С этого дня стал чаще бывать у Привезенцевых.

Не чувствовал ни малейшей неловкости перед девушкой.

А Привезенцев как-то позвал Аквилонова к себе в комнату и стал расспрашивать о его ночном разговоре с Наточкой, сообщив, что узнал об этом от своей сестры, Наточкиной подруги.

— Неужели так и спросил: «А меня не любите?» — смеялся Привезенцев.

И на утвердительный ответ Аквилонова протяжно вздохнул.

Потом взял с дивана гитару и, тихо пощипывая струны, сказал как бы с сожалением:

— Так с барышнями не разговаривают. Любую, брат, спугнешь.

Взял два глухих аккорда и продолжал:

— Нехорошо, милый. Некрасиво. Надо щадить девичий стыд.

И тотчас же, не выпуская из рук гитары и не меняя тона, рассказал, как «влюбил в себя» хорошенькую девочку и почти насильно овладел ею.

Аквилонов стоял у окна, полуоборотясь к Привезенцеву.

Из окна видна была улица, узкая и безлюдная. Напротив — сад, пушистый, бледно-зеленый — весенний. Глядя на нежную зелень сада, Аквилонов почему-то неожиданно подумал о Наточке: «А вдруг я ее убью?»

Удивился этой нелепой мысли. «Убить? За что?» — задал вопрос.

Вздрогнул, когда Привезенцев запел:

За щечки, глазки,
Что были как в сказке,
И за пару ножек,
Что мне всего милей!

— Что такое — «за пару ножек и за глазки»? — быстро обернулся Аквилонов.

Привезенцев тряхнул смоляными, густо спадающими на лоб волосами и тихо засмеялся.

— Про тебя я пел, дорогуша. За глазки и ножки девочку полюбил. Разве не так?

Продолжал уже серьезно:

— Ножки у нее восхитительные. Ножки, брат, великая штука — Пушкин женскими ножками добрался до памятника нерукотворного.

Аквилонов сказал, не скрывая раздражения:

— Сколько лет тебя знаю и не могу понять: мерзавец ты или играешь под мерзавца?

Привезенцев быстро перебрал струны, глухо забренчавшие, и тотчас же прикрыл их ладонью.

Ответил не торопясь, равнодушно-задумчиво:

— Мерзавцев не бывает. Все мерзавцы. А актеры мы плохие. Мало того что не свои роли берем, но и не учим их.

Подошел к Аквилонову близко, на шаг.

— Ну? — спросил Аквилонов, чувствуя в себе тревожно поднимавшуюся тихую злобу.

Сощурил глаза:

— Ну-у?

Привезенцев сказал чуть слышно:

— Твоя роль самая трудная. И… страшная.

Аквилонов закусил дрожащую губу.

Глаза Привезенцева стали совсем черными — затерялись на смуглом лице.

— Алексей, — сказал Привезенцев, — Алексей, — повторил он тихо, умоляюще: — Несчастный ты человек.

Широко раздвинул рот. Губы тонко облепили заблестевшие зубы. Такой звериный оскал видел Аквилонов не раз, когда Привезенцев, еще гимназистом, дрался.

— Лучше тебе, Алешка, подохнуть. Руки на себя наложить, — сказал Привезенцев просто.

Губы опять стали пухлыми, детскими.

Аквилонов, секунду перед тем стоявший как пойманный, овладел собою. Сказал презрительно:

— Дурак!

И вышел из комнаты.

Проходя мимо окон Привезенцева, слышал разухабистое пение:

Эх, распошел,
Ты, мой сивый конь, пошел!
Э-эх, распошел,
Ты, хорошая моя!

Это пел Привезенцев. Громко и весело, заглушая гитару.

Когда Аквилонов, гимназистом, готовился к экзаменам, его никогда не покидала уверенность, что экзамены он выдержит, но вместе было жалко времени и труда, потраченных на зубрежку. Как уроки, так и на экзаменах, отвечал неохотно, с досадою.

Служа в банкирском доме, ведя статистику чьих-то денежных вкладов, подсчитывая чужие капиталы, испытывал ту же досаду, что и на экзаменах.

Любя Наточку, проверяя чувства свои к ней, видел, что любовь его скучна и нелепа.

Встречи с девушкою, мысли о ней, письма утомляли и раздражали, как извлечение квадратного корня или подведение итогов банкирских вкладов.

И поэтому смотрел на любовь как на нечто пришедшее извне, лично ему не нужное, навязанное непонятными обстоятельствами.

И как добровольно отказался когда-то держать экзамен на аттестат зрелости, так же отказался от любви.

Мысль о разрыве с Наточкой явилась в день, когда она прислала ему письмо.

Письмо было написано робко, как всегда, и нежно, как никогда еще Наточка не писала.

В первый момент Аквилонов почувствовал радость.

Еще только за несколько дней он на вечеринке у Привезенцевых, стоя в коридоре во время танцев сзади Наточки, целовал ее косу. Тихо, неслышно для нее, как когда-то целовал спящую мать, а в день получения письма, которого ждал с  н а д е ж д о ю  и мучительным нетерпением, после мгновенной радости почувствовал тревогу.

Отложил письмо, прочитанное еще только второпях, и огляделся, словно ища причину своей тревоги.

Оглядывал комнату, стены, потолок. Искал того, что томило, и нашел.

Пятно на потолке, светлый круг — отражение от лампы.

Вспомнил — в детстве еще, по вечерам, с унылой досадой ждал: вот зажгут лампы, и появится этот сжатый с боков светлый круг.

А однажды, то ли нездоров был или просто капризничал, взглянув на пятно, закричал:

— Погасите лампу! Погасите!

И теперь…

Еще лежало на столе Наточкино, второпях, один всего раз прочитанное, письмо, а Аквилонов лихорадочно думал:

«Всегда оно — такое… Лампу зажечь и — пятно. Хоть один раз — без него… Как версты — столбы. Пятьсот сажен верста — столб. И еще… верста. И опять».

И твердо поверилось: «Любовь — как отмеренное верстами расстояние, как неизбежное пятно, отраженное от огня лампы».

Поспешно потушил лампу.

Через день сказал Наточке:

— Не могу любить. Не нравится любить. Скучно!

Она слушала изумленно и испуганно.

Подал ей руку.

— Не будем встречаться. Ни к чему.

И пошел.

— Леша! — крикнула вслед Наточка негромко. — Постой, Леша!

Пошел быстрее, не оглядываясь. В ушах еще раз умоляющее:

— Ле-ешенька!

Тогда почти побежал.

В тот же день собрал все Наточкины письма и не спрятал их и не сжег, а выбросил.

Все: первые — робкие — и последнее — робкое и нежное, прочитанное только раз, второпях, — все выбросил за окно.

Девичьи письма, в голубеньких конвертиках, — на панель, где поминутно шмыгали люди.

3
АКВИЛОНОВ АЛЕКСЕЙ ИСАЕВИЧ

Алексей Исаевич Аквилонов служил кассиром в одном из ленинградских трестов.

Работу свою, как и прежде, не любил, исполнял с досадою, но аккуратно.

С людьми ладил, никогда не вступал ни с кем в споры и пререкания, хотя во всем придерживался собственного взгляда и делал все так, как находил нужным, но всем казалось, что делает так, как от него требуют.

Большинство знающих Аквилонова считали его лучшим товарищем, умным и полезным человеком.

Отношения людей сначала удивляли и раздражали Аквилонова, но потом ему стало нравиться, что его считают не тем, чем он был на самом деле.

Скрытный и любящий только свое одиночество, не отказывался между тем поддерживать с людьми самые лучшие отношения.

И его считали искренним и общительным.

Нередко к нему обращались с просьбой разъяснить что-нибудь, чего он и сам не знал.

И он, не смущаясь, крайне убедительно давал разъяснения, самому себе неясные.

Однажды кто-то сказал ему:

— Удивительно, как вы все знаете.

Аквилонов ответил:

— Уметь отвечать важнее, чем знать.

Аквилонов, после того как еще в юности потушил в себе первую любовь, впоследствии ни одной женщины не любил. И не увлекался.

Но в женском обществе время проводил часто. Чувствовал себя с женщинами свободнее, чем даже с детьми.

Женщины говорили о нем, что он чуткий, умный, знающий и ценящий женщину.

А одна, сильно любившая Аквилонова, даже видела в нем великого человека.

Назад Дальше