Я люблю - Седов Б. К. 14 стр.


— Нет, не поедешь. Эй ты, пугало, слезай! — Никанор стащил дрожащего кучера с козел, сел на его место, задом к лошади, намотал на руку вожжи и повел с хозяином разлюбезную беседу:

— А скажи мне, Карлуша, где же тот сильный, работящий красивый Голота? Молчишь… Ты съел Голоту, ты высосал его кровь, ты, все ты…

Бабы с корзинами, полными всякой снеди, праздные мужики окружили нарядного жеребца, экипаж, во все глаза смотрели на диковинную картину, жадно прислушивались к словам сумасшедшего Никанора, одобрительно переглядывались, ухмылялись.

— Я проработал на твоей шахте двадцать рокив. Я нарубал тыщи вагонов угля. Я съел гору черной пыли. Та пыляка в моих очах, на шкуре, на зубах, в сердце, в брюхе. И сейчас прихожу в сортир и пид собою бачу пыль. Я ще буду жить сто лет, и пылянка не выйде з мэнэ… Чуешь, ваше сиятельство? Не затыкай уши, слухай! И очи свои не ховай пид лоб. Шо, страшно людского взгляда? Смотри, смотри, зверюка!

Теснее и гуще сжимала экипаж базарная толпа, обдавала Никанора горячим дружеским дыханием, подбадривала.

— Твой уголь всосался в наши головы, одурманил их, — хрипел Никанор. — С углем наши бабы рожают детей. Углем кашляют и наши внуки.

Кучер Иван вдруг завопил плачущим голосом:

— Православные, господа хорошие, это ж Карл Францевич, хозяин!.. Вступитесь! На ведро водки заработаете.

В толпе загудели, захохотали, засвистели:

— Улю-лю!

— Ого-го-го!

— Хозяину пятки припекают, а холуй кричит «караул».

— Замолчи, краснорожий!

— А ты, Никанор, разговаривай.

— Тихо вы, горланы! Давай, борода, выворачивай хозяйскую душу шерстью наружу.

Карл Францевич онемел. Бледнел, багровел, пучил бесцветные глаза, задыхался. Очки сдвинулись на кончик мокрого носа. Губы посинели, тряслись.

— Вот така арихметика, ваше сиятельство. — Никанор круто повернулся к людям, блеснул зубами, спросил: — Братцы, какое же будет наказание этому угольщику за все наши мучения?

Со всех сторон посыпались советы:

— Бросить под копыта!

— Утопить в нужнике.

— Растащить: одну половину на юг, другую на север.

— Набить ему рот той самой пылякой. На вот, держи!

Последний совет понравился Никанору. Он выхватил из рук цыганисто-черного одноглазого человека солдатскую шапку, полную тяжелой сизой пыли, и, размахнувшись, влепил ее в широкое лицо Карла Францевича.

— Кушайте, ваше сиятельство, на здоровье.

— Полиция! Полиция! — понеслось по базару.

Конные стражники, истошно дуя в свистки, размахивая нагайками, горячили коней, наступали на толпу.

— Рррразойдись, босота!

— По местам!

— На каторгу, в Сибирь захотели, бунтовщики! Ррразойдись, кому сказано.

Пробились к Брутту, ни живому ни мертвому, оттащили от него Никанора, бросили на землю, скрутили руки и, нахлестывая по плечам, по кудлатой голове нагайками, погнали в участок.

Пропал дед, не показывался ни на базаре, ни в Собачеевке. Пошел слух, что ему придется век свой доживать за решеткой, что безвозвратно загонят его в далекую каторжную Сибирь.

Мать заметно выпрямили эти слухи Повеселела, стала ласковее с отцом, добрее с нами. И мы — Нюрка, Митька и я обрадовались, что теперь никогда не придет в землянку сумасшедший дед, не испугает. Только одна Варька почему-то тужила.

— Ах, деда, — вздыхала она, как старуха, — ах, деда!..

Но он, на зло всем и на радость Варьке, вернулся: сильнее побитый сединой, оглохший, кривоплечий, еще более страшный — настоящий каторжник.

А Варька не испугалась и каторжного. Обхватила его колени руками, зазвенела смехом.

— Пришел, деда!..

— Приполз. Як та богом изуродована черепаха. Битый, ломаный… Подыхать приполз в свою конуру. Дай подушку, Варя, и огуречного рассолу раздобудь.

Лег и много ночей и дней не вставал. Отлежался, набрал сил. Покинул землянку и снова ринулся на привольное базарное житье.

Шел я как-то со свалки с тяжелым мешком чугунного скрапа на спине и столкнулся с дедом. Он насмешливо прищурил глаза закричал:

— А, трудяще хлопче, здорово!

Отнял мешок, вывалил на землю мою железную добычу, расшвырял и потащил меня в обжорку. Потребовал за наличные жареной требухи, печенки, студня, огурцов, водки, сладкого, с изюмом, шипучего квасу.

— Мели, парнишка, жерновами, пей, наращивай брюхо!

Потом водил по рынку, вдоль торговых рядов, хвастался:

— Поводыря себе нашел. Тоже вольный казак.

Вечером взял за руку, повел в ночлежку, уложил рядом с собой, накрыл лохмотьями.

— Вот поел, а теперь спи. По такой арихметике и будешь жить. Хиба Остап батько? Подлюка! Заставил хлопца собирать ржавое железо. Пойди завтра, плюнь ему в глаза и приходи сюда навсегда. Не будешь шляться больше по свалкам. Эх, и заживем же мы добре с тобой, Санька! Без бога и царя, без хозяев и пришлепок.

От кислого воздуха ночлежки гасла коптилка. Беспрестанно хлопала дверь. На верхних нарах кто-то пьяно хохотал, на нижних кипела драка. Над печкой полуголый волосатый человек выжаривал рубашку.

— Домой хочу! Ма-ама-а! — расплакался я.

Дед поднялся, схватил меня за ухо, стащил с нар.

— Бежи, собачье племя, в свою конуру!

Дрожа, часто оглядываясь, шагаю горбатыми мокрыми переулками к своему Гнилому Оврагу. Хорошо дома! После ночлежки темная сырая землянка показалась барским домом.

На другой день в дверях землянки появилась фигура деда. Едва переступил порог, начал надо мною издеваться. Щелкнул по носу, дернул за вихор, шлепнул по губе, отодрал за уши.

— Ну як, Санька, все еще собираешь ржавчину? Смотри сам заржавеешь. На ногах сгниешь, выродок.

Я защищался слезами — не помогало. Спрятался под кроватью, но дед вытащил меня на свет, распекал:

— Почему терпишь такое? Бунтуй! Скажи батькови, шо ты не хочешь быть ни чугунщиком, ни шахтером. А Ванятку с Раковки помнишь?…

Отец, только что пришедший с работы, бросил мыться. Обнаженный до пояса, намыленный, словно в снегу, подскочил к деду, злобно закричал:

— Не троньте, папаша! Замучили хлопчика. Хуже зверя вы.

Никогда он еще так прямо, бесстрашно не разговаривал с ним. Долго терпел, долго уважал и его старость, и болезнь, и несчастья, но, видно, лопнуло терпение.

Дед не испугался угроз, только усмехнулся и опять схватил меня за ухо, щипал, приговаривая:

— Забыл ты Ванечку, забыл. И от дедушки, щеня поганое, зря бежишь. Не бегай, не бегай!..

Отец схватил его за плечи, метнул в сторону, поднял меня и стал гладить по голове.

Дед молча, сжимая волосатые кулаки, пошел на обидчика…

И никогда больше не встречались мирно отец с сыном.

ГЛАВА ДЕСЯТАЯ

Как-то раз вечером у землянки меня подкараулил дед. Схватил за руку, зашептал сиплым голосом:

— Это я, Сань, не пугайся! Гостинец вот… на, держи! — И торопливо сунул мне за пазуху три больших липучих пряника. Они такие медвяно-пахучие, что у меня кружится голова и текут слюнки.

— Ешь, Саня, ешь! — ласково настаивает дед и гладит меня по голове своей твердой, в заскорузлых мозолях ладонью. Ешь, шахтарик. На здоровье!

Жую пряник и настороженно молчу. Перемена дедушки меня пугает. Почему он больше не мучает меня? Почему стал таким добрым? А дедушка все утюжит мои волосы.

— Сань, ты обижаешься на своего деда, а?

Молчу, торопливо доедаю пряник и украдкой поглядываю на дверь землянки, думаю, как бы удрать. И когда я готов уже рвануться из рук деда, слышу неожиданные слова.

— Обижайся, Санька, обижайся! Даже отцу родному, родному деду, а хозяину и подавно, не прощай обиды и издевки.

Прикованно стою на месте и, забыв о прянике, слушаю.

— За обиду расплачивайся той же обидой. Кровь за кровь! Дед прижимает меня к себе, сильными руками мнет мои ребра, тяжело вздыхает. — Эх, Саня, в разбойники бы нам с тобою податься!..

И смеется, щекочет мое лицо своей прокуренной сивой бородой.

Неподалеку, у соседней землянки, брешут собаки. Вверху, на уличной тропке, слышатся старческие, скребущие дорожную пыль шаги. Показывается фигура шахтера с обушком на плече. Она четко отпечатывается на звездном небе — черная-пречерная, тощая-тощая, горбатая, похожая на большой серп. Шахтер медленно, шатаясь, шаркая лаптями, шагает по кромке овражного обрыва, и вслед ему несется беззлобный унылый лай собак.

— Коваль!.. — шепчет дедушка. — Из темной ночи вылез и в темну ночь спускается… Вот она, шахтерская арихметика, Сань!.. И ты хочешь так жить, а?

— Не хочу.

— А не хочешь, то давай думать и гадать, як насолить погорше нашему мучителю барину-хозяину. Есть у меня добра думка, Сань… Слухай в оба-два уха!..

— Слушаю, дедушка.

Шуба, що твоя мамка с деревни притащила, дела? Не проели часом?

— Делая. Я сплю на ней.

— Добре!.. Иди в землянку и тихонько тащи ту шубу сюда. Не пропью, не бойся. Верну назад в целости и сохранности. Сделаю доброе дело и верну.

— Какое дело, дедушка?

— Большое, Сань. Супротив хозяев. На всю шахтерскую донеччину оно прогремит. Помогай, внуче, одному деду не справиться. Тащи овчину, живо!

— Дедушка, а как же мамка и батя?.. Не спят они еще.

— Скоро заснут, не каменные. Як почуешь храп, так и тащи. Иди! Жду.

Тихонько, на цыпочках пробираюсь в землянку. Дверь оставляю приоткрытой. У светлого оконного креста темнеет кровать отца и матери. Оттуда уже доносится ровное сонное дыхание. Беру овчину, еще хранящую тепло моего тела, и выхожу на улицу.

— Молодчина, Сань! — шепчет дед, забирая у меня шубу. — Пошли скорее. До зари треба управиться.

Молча, широко шагая, идем по дну оврага, вдоль черного вонючего ручья. В конце его, почти у самого Батмановского леса, поднимаемся наверх, и дед тащит меня в степь, накрытую непроглядной темнотой. Звезды скрылись. Все небо черное. Колючий, холодный ветер дует нам навстречу, чуть не валит с ног. Останавливаюсь, спрашиваю:

— Дедушка, куда мы идем?

Он смеется, отвечает:

— К нечистой силе в гости. Она нам горячих пышек с медом наготовила. Идем!

Ноги мои прирастают к земле, сердце колотится о ребра.

— Ладно, ладно, Сань, не дрожи, як тот осенний лист. Порезвился твой дед… В шахту идем.

— В шахту? Какую?

— «Вера, Надежда, Любовь».

— Так она ж не здесь, — я обернулся, махнул рукой в сторону заводского зарева.

— Там парадный вход, ствол, а тут черный — шурф. Идем, Сань, идем!

— Что вы задумали, дедушка?

— Хочу выгнать всех шахтеров на-гора. Всех, до одного. Нехай, дурни, не целуют руки Карлу Хранцевичу.

— А как же вы это сделаете?

— Продерусь через шурф в шахту, выверну овчину белою шерстью наизнанку — и айда шастать по всем забоям и куткам, пугать людей…

— Шубиным сделаетесь?

— Угу. Против его величества Шубина ни один шахтер не устоит, все разом забастуют… Уразумел теперь, какое мы с тобой доброе дело делаем?

Да, теперь и ветер не кажется злым и темноты не страшно. Бодро, весело шагаю следом за дедом. Чувствую себя большим, сильным. Если б знал Васька Ковалик, в каком великом деле я помогаю дедушке Никанору!.. Смелый, отчаянный Васька, а до такого никогда ему не додуматься.

Вот и шурф — деревянный темный домик в два окна, обнесенный кольями с нетуго натянутой проволокой. Внутри домика грозно гудит вентилятор, нагнетающий свежий воздух в шахту. Невдалеке от шурфа темнеет стог соломы.

Дед идет к колодцу, не таясь, громко разговаривая сторож за шумом вентилятора, если даже не спит, не услышит ни шагов непрошеных ночных гостей, ни их голосов.

— Подожди меня тут, Сань. Не томись, не скучай. Заберись вон в ту прошлогоднюю солому и спи. А я вернусь растолкаю.

— А вы скоро, дедушка?

— До зари работы хватит. Ну, бувай!

Дед надевает шубу шерстью наружу, перелезает через изгородь, нащупывает ногой лестницу, ведущую в глубь шурфа, и пропадает под землей.

Утром, с восходом солнца, над Собачеевкой черной птицей проносится тревожная весть.

— Шубин!.. Шубин!!

Со всех ног мчусь на шахту. Толкаюсь среди шахтеров, прислушиваюсь и еле сдерживаю радость. Удалось наше дело, выгорело!

Шубина видели на горизонте триста двадцать и двести восемьдесят, на втором уклоне и на коренном штреке, в самых людных забоях и в глухих одиночных кутках, на конюшне и на динамитном складе.

— Беда идет!.. Пахнет кровью.

Все шахтеры, все сколько их ни есть в шахте, вся ночная смена — забойщики, крепильщики, коногоны, вагонщики, саночники, уборщики породы, водосливы — устремляются к стволу и, давя друг друга, в кулачном бою берут клеть.

Наверху, на эстакаде, ночная смена встречается с дневной.

— Шубин! Шубин!

Одно это слово приводит в ужас молодых и старых шахтеров. Не к добру шахтерский бог выполз из старых выработок. Потерял терпение. Подает добрый знак шахтерам: берегитесь, ребятки, пожалейте свои жизни, не оставьте детей сиротами!

Штейгер и Карл Францевич бегают по эстакаде, мечутся от одной кучки людей к другой, уговаривают: «Никакого Шубина в шахте нет. И не может быть, — выдумки все это».

Карл Францевич тычет хозяйской, молочно-белой надзоркой в грудь забойщика Коваля, брызгает слюной:

— Фот он, и такие, как он, придумаль Шубин… Белый горяшка, алкоголь… Шубин — это русише варварство, Шерная Африка. Работай, надо работай!.. Я хороший деньги даю: цвай, два гривенника прибавляй одна упряшка. Есть охотник?

Как ни кричит Карл Францевич, сколько ни обещает, все равно нет охотников спускаться в шахту. Из ствола, говорят шахтеры, тянет гремучим газом, а уголь пахнет кровью.

В самый разгар шахтерского галдежа около ствола появляется дед Никанор. Босоногий, в одной рубашке, без картуза. В руках у него бутылка с пивом, кусок колбасы и хлеб. Оседлав вагонетку, лохматоголовый, белобородый, пьет и ест, насмешливо щурится и вслух издевается над своими товарищами:

— Кого испугались, дурни? Голода и холода не боитесь, хозяйска треклята копейка не обжигает вам руки, газа гремучего не чуете, обвала не видите, хворобе и смерти в очи заглядаете, а Шубина, друга нашего сердешного, боитесь!.. Дураки, первосортны дурни! Шо вам сделал Шубин? Ничего, ничегошеньки!

Никанор хватает кусок угля, щурясь, целится в Карла Францевича.

— Вот кто загубил ваши молодые годы, вашу красу, вашу силу. Он пожирает вас с потрохами каждый день, каждый час. Чуете?.. Вот кто нечиста сила, а не Шубин.

Никанор бросает уголь в Карла Францевича.

Стражники хватают деда Никанора за шиворот, за бороду, за волосы, тащат вниз по лестнице. Он не сопротивляется, хохочет и, обращаясь к шахтерам, кричит:

— Бачили?

Я догоняю дедушку, плачу, прилипаю к нему так, что меня не могут отодрать от него даже стражники. Нас обоих вталкивают в большую чистую комнату. Еще плотнее прижимаюсь к дедушке, оглядываюсь исподлобья. На стене сияет зеркало. На полу, зачем-то натертом лаком, лежит разноцветное лохматое рядно. На белых крашеных подоконниках цветут в горшках цветы. Куда мы попали? Наверное, тут живет сам хозяин.

Карл Францевич, поскрипывая лаковыми сапожками, входит в комнату. Смотрит на деда, дымит коричневой толстой цигаркой и мягко, как нашкодивший кот, улыбается:

— Так, Никанор, так!.. На базаре бунт, на шахте бунт… Значит, ты сталь мой фраг? Я твой шалейт, считаль сфой друг, а ты… Пешально, пешально, Никанор!

Дедушка покорно слушает хозяина и усмехается в бороду.

— Никанор, я не хотель делать зла твоя фамилия. Шелайт тобой мирная жизнь. Иди арбайтен, работать шахта. Сегодня. Сейшас. Даю аванс. Десять рублей. Слышишь, десять?!

Карл Францевич достает из белого пиджака кожаный кошелек, роется в нем, находит круглую, сияющую золотом монету, бросает на пол.

Я порываюсь поднять ее, но дедушка крепко сжимает мою руку.

Смотрит на хозяина «Веры, Надежды и Любови», строго качает головой.

— Мало!

Новая монета летит на пол. Став на ребро, она подкатывается дедушке под ноги и ложится орлом кверху, приманчиво сияет, отражая солнце.

Пятнадцать звонких золотых карбованцев! Да на них корову можно купить. Сколько раз слышал я то от бабушки, то от матери тоскливое: «Эх, Сань, свое б молочко нам, хоть бы яку-нибудь коровенку! Вот бы мы зажили…» Мечтал о своей корове и дедушка. О его мечте я слышал и от бабы Марины и от матери. И вот сейчас давняя мечта, наконец, исполняется.

Назад Дальше