Я люблю - Седов Б. К. 22 стр.


— Ты с какого краю?

— Собачеевский, — ответил Луна и подвинул ко мне холодные колени.

— Собачеевский? Я не примечал такого в Гнилых Оврагах. Правда, скажи, откуда?

— Я не из вашей Собачеевки, а из своей, Юзовской. Есть город Юзовка, слыхал? Папанька на центральной шахте работал, а мамка пьянчужила, бляховала и все била меня по глазам. Я папаньке сколько раз жаловался, а он был вроде тряпки и только говорил мне: «Ты ей, стерве, руки поглуши». Я так и сделал. Подстерег ее за погребом, столкнул в яму, придавил сверху крышкой и не слезал с крышки, пока папанька не пришел. Я ему все рассказал, а он как заревет — да к погребу, а оттуда ни зги, ни вздоха. Как прыгнет он на мою шею, как затопчет ногами…

Луна помолчал, глядя на меня, — не осуждаю ли я его? Продолжал тихо:

— Утек я в ту ночь и больше не вернулся…

Луна раскрыл губы, точно хотел добавить что-то, но раздумал. Он слизывал жар с губ и жадно смотрел на коптилку.

На окно кто-то натягивал занавески, серые, черные. В небе торчали желтые усы молодого месяца, где-то выли собаки и поднималась песня.

Пепельной лентой догорал сухой фитиль коптилки. Моргнул прощально, пропал. Луна торопился договорить:

— …Оставил мне папанька память на всю жизнь…

И нащупав в темноте мою руку, он потянул ее к своей ноге в глубоких шрамах. Я угадал шепот Луны:

— Перебил…

Руку мою он не выпускал, держал ее осторожно, боясь шевельнуться, потерять. Спрашиваю:

— А за что тебя прозвали Луной?

— Здесь крещенный. Паханом. За что?.. Рыжий я, лунного цвета… А у тебя еще нет клички?

Я молчу, думаю, сказать или не сказать правду. Говорю:

— Была. На Собачеевке звали… Выродок. Последыш.

— А за что?

— Так… Последний я Голота.

— Последыш?.. Плохо. Неправильно. Знаешь, как тебе надо называться? Святым! Глаза у тебя горят, как у святых на образах.

И Луна хохочет, довольный своей выдумкой.

Так и стал я Святым.

Много мы впоследствии скитались по белу свету с Луной. Вместе «карманили» на Ростовском базаре, на вокзале, на пристанях. Вместе в Таганроге ограбили лавку. Вместе нас колотили в Харькове. Вместе мы кормили клопов в горловском и бахмутском «кичманах». Вместе были мертвецами в ловушке для беспризорников.

ГЛАВА ВТОРАЯ

Пахан Крылатый нежданно и негаданно пропал. Нет его день, два, три. Мы с Луной рады, что не «домушничаем». Блаженствуем: спим, едим, бегаем на Дон купаться, толкаемся по вечерам на шумной многолюдной Большой Садовой среди чистеньких барышень-недотрог, часами околачиваемся в зверинце, катаемся на базарной карусели, наслаждаемся вафельным разноцветным мороженым.

Так бы жить и жить, но… деньги кончаются. И барахла никакого нет, чтоб загнать на толкучке. Придется пойти «на дело». А не хочется!

На четвертый день сладостного безделья в нашу халупу, на берегу Дона, на окраине Ростова, входит долговязый, худой, безусый парнишка в желтой кожаной тужурке с косыми карманами, в хромовых сапогах, с толстым кольцом на большом пальце — чубатый, смуглый, с веселыми насмешливыми глазами. Стоит нахально на пороге, не идет дальше, загадочно молчит. Лицо сердитое, а глаза смеются.

Мы с Луной тоже молчим, еле дышим от тревоги. Кто таков? Не из «легавых»? Чего приперся? По чью душу?

Луна теряет терпение, спрашивает мрачно, с опаской:

— Не в те двери попал, что ли? Заблудился или как?

Чубатый парнишка задорно хрустит желтой кожей своей комиссарской куртки, весело играет нахальными глазами:

— Нет, не заблудился. Попал по правильному адресу.

— По какому? Кого ищешь?

— Пахана… Крылатого. Знаете такого?

Широкое скуластое лицо Луны ловко изображает удивление:

— Какой такой пахан?.. Мы безотцовские. Беспризорники. Проваливай отсюдова. Никакого здесь пахана нет.

Чубатый не обижается, смеется.

— Я не легавый, не бойся. По делу пришел. — Он входит в комнату, плотно закрывает за собой дверь, садится на табуретку, достает коробку дорогих «Сенаторских» папирос, набитых асмоловским табаком, закуривает, угощает нас. Луна берет толстую, с золотым пояском папиросу. Не отказываюсь и я.

Окуриваем нашу вонючую хибару душистым дымом, украдкой переглядываемся, ждем, что скажет нам франтоватый гость.

Он подтягивает мягкие зеркальные голенища своих хромовых сапожек, звонко хлопает по ним ладонями, смотрит на нас смеющимися глазами и говорит:

— Вот что, пацаны, выложу все начистоту. Про Балалайку что-нибудь слыхали? Так это я. Вор, как и вы. Работаю по собственному рецепту, но только гуртом, артельно. А сейчас гуляю без дела, лоботрясничаю, так как один остался, без напарников. Сиротствую. Приглашаю вас в свою компанию. Все, что раздобудем, по-честному разделим на троих, поровну. Пахан вас грабил, в дураках оставлял, а я отрежу вам красивую долю. Между прочим, не ждите своего пахана — не дождетесь и через десять лет. Проиграл он себя в карты. Как?.. А так, сел играть в «стос» и продулся. Деньги. Золото. Барахло. Наследство. И собственную жизнь. Деньги отдал все до последнего миллиона. Золото бросил на стол. Барахло, сказал, берите до нитки. Наследства не пожалел, вексель на него выдал, а жизнь из рук не захотел выпустить. Заставили, голубчика! Столкнули в Дон с паровозными колосниками на ногах. Так что если желаете встретиться со своим паханом, валяйте на баркасах к гирлу Дона — он уже там, наверно, ощупывает донское дно.

Мы с Луной слушаем Балалайку, смотрим на него — и ушам и глазам своим не верим. Балалайка?.. Неужели это тот самый, знаменитый Балалайка? Такой молодой!..

Чубатый веселоглазый парень достает из кармана тужурки лист красивой гербовой бумаги, сложенный вчетверо, медленно разворачивает его.

— Если не верите, так читайте, тут все сказано про наследство. Это вексель.

«Что такое вексель?» — думаю я. По глазам Луны догадываюсь, что в его голове такие же мысли.

Луна берет бумагу, густо покрытую чернильными буквами, жмурит свои ковыльные брови, пытливо вглядывается в написанное и ничего не понимает. Он неграмотный.

— Я умею читать только по-печатному, — храбро врет Луна и возвращает бумагу ее владельцу.

— Так и скажи!.. — Балалайка важно подносит вексель к своему лицу, близоруко щурит глаза, важно читает: «Передаю в полное собственное распоряжение подателю сего, Балалайке, все наследство в лице моих корышей… Луны и Святого. В чем собственноручно расписываюсь на гербовой бумаге. К сему — пахан Крылатый».

Балалайка складывает вексель, отправляет его в карман, поднимает на нас смеющиеся глаза.

— Все понятно? Вы — моя наследственная собственность. Что захочу, то и сделаю с вами. Могу утопить. Могу распять на кресте. — Выбросив руку, ласково хлопает по плечу меня, а потом и Луну. — Не бойтесь, шкеты, я добрый! И жрать, и спать, и шкуру с мешочников драть вместе будем.

Так появился у нас с Луной новый пахан, Балалайка, гроза мешочников, шныряющих между Кубанью и Ростовом-на-Дону.

* * *

На перегоне Ростов — Батайск есть крутые железнодорожные насыпи. Они проходят через донские лиманы. Вот туда мы и отправились в одну черную ночь. У нас была с собою длинная веревка с острым железным крючком на конце. Нас трое: Луна, сильно прихрамывающий, и тогда мне казалось, что он проваливается в землю; я — неслышно верткий, и Балалайка — наш новый пахан. Он никогда не бывал печальным и смеялся даже в то время, когда лез в чужое окно или в карман.

Мы залегли на берегу лимана и ждем. Один конец веревки Луна мертвой петлей закрепил на телеграфном столбе, а с другим, на котором крючки, подполз к самым рельсам.

Рядом с Луной лежит Балалайка и показывает, как надо действовать.

Ночь была плотная и тихая. Свистки поезда приближались.

Поезд с кавказской нефтью поравнялся с нами. На узенькой площадке цистерны тесно: спина к спине, плечо к плечу жались мешочники. Луна взмахнул веревкой и метнул крючок.

Звякнуло железо, и кто-то страшно крикнул, но, закашлявшись, подавился. Веревка на секунду натянулась, дрогнула и опять ослабла. По крутому срезу насыпи катилось несколько тел. Мы с Балалайкой бросились глушить насмерть перепуганных мешочников. Делали это молча, торопливо. Захотелось пить. Хлебнули болотной воды, перетащили мешки с мукой в баркас, спрятанный в камышах лимана, и еще до рассвета переправились на правую сторону Дона. Утром мы продали на ростовском базаре нашу дорогую добычу — кубанскую муку. Хорошо заработали. Выручку разделили поровну.

Проев и прогуляв заработок, опять отправились глухой ночью с веревкой и железным крючком на Дон, на батайские лиманы.

Два раза охота на мешочников прошла удачно, без сучка и задоринки, а на третий… Все вышло, как в той блатной песне: «Раз проедешь, два пройдешь, в третий — попадешься…»

Лежим в засаде, ждем товарного с мешочниками. Позади нас чуть светится в темноте лиман, заросший по берегам камышом. Впереди — черная горбатая насыпь железнодорожной линии Батайск — Ростов.

В небе полно звезд. Из мочажин и болотцев доносится тысячеголосое кваканье.

Я взбираюсь на дорогу и, приложив ухо к холодному потному рельсу, прислушиваюсь. Далеко-далеко, в батайской стороне, чуть слышно стучат колеса вагонов. Идет хлебный поезд! Я скатываюсь с насыпи вниз, шепчу Балалайке и Луне:

— Приближается!

Балалайка не спеша вдавливает недокуренную папиросу в сырую землю, берет в левую руку веревку, сложенную в аккуратные петли, а в правую увесистый ржавый крюк с остро отточенным жалом и, повернувшись ко мне, смеется — громко, не таясь:

— Не дрейфь, Святой, не шипи! Говори в полный голос — одни лягушки услышат тебя.

В глубине тьмы возникают два желто-красных паровозных глаза. Они быстро растут, светлеют.

Весь в черном масле, плотный и горячий, грохочет над нами паровоз. Дверцы его топки открыты — огонь рвется наружу, освещает будку машиниста, железную лестничку и часть насыпи, на которой стоит Балалайка с веревкой и крюком в руках.

Паровоз мчится дальше, к Дону, и опять темно. Стучат колеса поезда. Нефтяные цистерны одна за другой мелькают перед нами, а мешочников нет и нет. И вдруг мы видим, как с поезда соскакивают какие-то люди и, стреляя на ходу из винтовки, бегут прямо на нас.

— Драпай, пацаны! — командует Балалайка.

Не отставая друг от друга, бежим к лиману, в камыш, где спрятан наш баркас.

Нет, дудки, нас не перехитришь! Продираемся по горло в холодной вонючей воде, через режущий лицо и руки камыш, залезаем в лодку, хватаем весла и отчаянно, в шесть рук, гребем к другому берегу лимана, примыкающему к Дону. А у подножия насыпи суетятся, кричат благим матом, стреляют легавые. Балалайка бросает весла, садится за руль, рукавом вытирает мокрое лицо, тихонько смеется.

— Что, гады, поймали!..

Ночью мы переправляемся через Дон и, не дожидаясь утра, удираем из хлебного Ростова. Здесь нам опасно оставаться — мы проданы, как говорит Балалайка.

Втроем добираемся на товарном до Таганрога. Тут Балалайка обнимает нас с Луной, заглядывает каждому в глаза и не смеется. Серьезен. Хмурится.

— Ну, пацаны, буду говорить начистоту. Я честный вор, порядочный. Разойдемся пока! Так надо. Прощевайте и не поминайте лихом. Даст бог, еще встретимся. Гора с горой не встретится, а вор с вором — обязательно. В кичмане. На бану. На базаре.

Нет, больше никогда мы не видели Балалайку.

ГЛАВА ТРЕТЬЯ

С Луной мы неразлучны. Тянемся друг к другу, как железо к магниту. Страшно и сиротливо в одиночку.

В Таганроге нам понравилось. Улицы прямые, широкие, зеленые — и все ведут к морю. По воскресеньям большой привоз, а базары и толкучки многолюдные, шумные, бестолковые.

Ночуем на вокзале, на пристани, в городском саду, в лодках и баркасах, стоящих на приколе, в пустых базарных рундуках, в порожних вагонах.

Днем рыскаем по городу. Где толпятся люди, где им тесно, где они скандалят, шумят, там и мы с Луной. Самый надежный карман становится дырявым, как только я или Луна запускаем в него руку.

Лезу не во всякий карман — много пустых. Зорко высматриваю денежный, с «бочатами» — часами, с кошельком. Высмотрев, не бросаюсь к нему, как дурень, со всех ног, а терпеливо приближаюсь, постепенно, как бы невзначай, оказываюсь рядом. А если уж изловчился присоседиться, то действую так быстро, что «фрайер» не успевает и глазом моргнуть.

Лезешь в карман или вырезаешь его бритвой, тащишь двумя цепкими пальцами, указательным и средним, «кожу», рискуешь, а морда твоя такая святая, постная, вроде тебе спать хочется или зуб болит.

И никто нас с Луной этому не учил. До всего сами дошли.

Ловко мы с Луной карманили в Таганроге, долго не попадались.

В конце лета мы увидели на толкучке высокого, горбоносого, черномазого, в каракулевой шапке грека и присосались к нему. Этот спекулянт скупал на толкучке из-под полы золото и серебро.

Как ни таился грек, но мы с Луной краем глаза заметили его пузатую сумку, откуда он доставал деньги. Эта кожа, набитая миллионами, очаровала Луну. Он оттащил меня в сторону, шепотом поклялся:

— Стервой буду, если не разбуржую этого носатого.

Бумажник грека привлек и меня. Я сказал смеясь:

— А чем ты лучше меня? И я не дурак. Я тоже хочу разбуржуить этого носатого.

И вот мы вдвоем, беззлобно, весело соперничая друг с другом, охотимся за пузатой сумкой грека. Ходим по толкучке по его следам, шагах в двадцати позади, ждем удобного случая.

Но спекулянт боится толпы — бывалый, собака! Как только попадает в людской водоворот, сейчас же, не медля ни секунды, выбирается из него, прижимая сумку к груди. Выбьется на чистое место и оттуда, дремотно прикрыв глаза, втянув голову в плечи, осматривает толкучку, ждет своих клиентов.

Как мы ни ловчили, чтоб присоединиться к греку — ничего у нас с Луной не выходило. Бросив соперничество, мы объединили наши силы, придумали нахальный хитроумный план. Раздобыли у «айсора» под большой залог ящик, две сапожные щетки, банку ваксы, бархотку и пошли в новую атаку.

План наш простой: Луна подойдет к спекулянту с ящиком и скажет: «Почистим?» Грек должен согласиться, так как у него ботинки грязные, нуждаются в обновлении. И когда он будет в неудобном положении, одна нога на ящике, а другая на земле, я тихонько подкрадусь сзади, выхвачу из рук грека сумку с миллионами и «драпану». Он, конечно, заорет: «Держи», захочет догнать меня. Но и Луна не дурак, не лыком шит. Он схватит грека за ногу, тоже заорет на весь базар: «Куда? А деньги?.. Почистил скороходы и убегаешь…» Пока грек освободится, — меня и след простыл. А вечером мы встретимся с Луной, поделим миллионы.

…Затаившись за базарной лавчонкой, я вижу, как Луна, с ящиком на брюхе, с пушистыми щетками в руках, вымазанный ваксой, черно-рыжий, босой, без картуза, настоящий чистильщик, проталкивается сквозь людскую гущу и все ближе и ближе подплывает к греку. Вот он уже стоит перед ним. На широком скуластом лице ласковая улыбочка, а голос прямо-таки медовый — заслушаешься.

— Почистим, душа любезный! Новые ноги получишь. Лакированные.

— Не требуется, — отвечает тот.

Луна бросает ящик на землю, а сам падает на колени перед греком, нетерпеливо стучит щетками.

— Надо!.. Красивее будешь. Поставь сюда ножку, папаша! Чистим-блистим!.. Не дорого. Сколько не жалко.

Грек качает головой, а сумку крепко, обеими руками, прижимает к животу.

— Пашел, малчик, пашел!

Но Луна не уходит, он не теряет надежды добиться своего.

— Поставь ножку, папаша!.. Не пожалеешь. Плохо назеркалю — плюнешь в морду. Ну, будь ласка, дай заработать на кусок хлеба.

— Пашел, малчик, пашел!

Луна не уходит. Тогда грек поворачивается к нему спиной и направляется в другой конец толкучки.

Луна возвращается ко мне, злой и пристыженный. Ругается.

— У, гад толстопузый — не подступишься!

— Подступимся!

Назад Дальше