Я люблю - Седов Б. К. 6 стр.


— Что с тобой, родной? Утихомирься! Пожалей свои денежки — ведь за посуду тебе придется платить, дорогой!

— И рассчитаюсь, не пугай, вурдалак. Мои деньги, кровные, чистые — что хочу, то и делаю.

Остап сдернул со стола клеенку, обрушил на пол тарелки, стаканы, пивные кружки. Прибежал половой.

— Вот, дорогой, раскошеливайся! — Бутылочкин ухмыльнулся. Кадык его выпирал, горбился так, будто там застряла баранья кость. Остап медленно, тяжело размахнулся и, крякнув, бросил молот своего кулака в горбатое горло десятника.

Бутылочкин свалился на пол. Вскочил. Захрипел:

— Драться? Бить? Своего благодетеля? Бей, топчи, кромсай, родной, за то, что я в люди вывел голопузого пастуха. Бей, бей, собака!..

Появился хозяин с оравой половых. Два дюжих молодца схватили Остапа под руки, выволокли из трактира. На улице, на крылечке, выпотрошили ему карманы и, крепко поколотив, сбросили головой вниз, чтобы посчитал все ступеньки лестницы и зарубил бы себе на носу, как она крута.

Долго Остап лежал на земле, не в силах подняться, пошевелить рукой и ногой. Предрассветный ветер и роса охладили хмель. Подбодрился. Сел. Пощупал разбитое, в ссадинах лицо. Трезвея, подумал: «Что ж я наделал?» Поплевал на рукав, старательно стер кровь и, встав на ноги, придерживаясь за деревянные стены кабака, побрел по улице. Колодки гулко стучали о сухую землю. Брехали растревоженные собаки. Рабочая одежда Остапа изорвана в клочья, шапка потеряна, карманы вывернуты наизнанку.

Над городом, над зеленым куполом церкви поплыл колокольный праздничный звон. Ледяной тающий коготок умирающего месяца висел на краю побледневшего неба. Из ночной тьмы выступили друг за другом шахтная труба, железный замазученный копер и мышастая гора террикона. «Заря, скоро люди в церковь пойдут, а я…» Остап ускорил шаг. Ветер поднял его волосы, захлестал на жаркой груди воротником рубашки, окончательно отрезвил.

Вдруг Остап остановился, прижался к забору, зашептал в отчаянии: «Что же теперь будет? Выгонят в три шеи. Не миновать расправы. Ой, боже ж мий, а як же Кузьма, Горпина?..»

И сам не заметил Остап, как очутился на другом конце города, перед домом Бутылочкина. Дам пятиоконный, кирпичный. Ставни зеленые, с белой каемкой. Крыша железная, свежекрашенная. Перед окнами палисадник, а в нем деревья, кусты, цветы. Остап перелез через зубчатый штакетник, робко — одними ногтями — постучал в ставень. Ответа не было. Постучал еще раз, настойчивее, и услышал из-за ставни знакомый ласкающий голос:

— Кто там?

Остап молчал. Язык не шевелился. Губы скованы.

— Кто там? — повторил тревожно голос.

— Я, Микола Николаич, я… извинения прощу… пьяный… дурной. Покорнейше прошу…

За ставнями долго молчали. Потом послышался угрюмый, обиженный, недоверчивый голос:

— Утром, утром будем убытки и барыши подсчитывать. Иди, дорогой, не мешай спать!

Как это надо понимать — простил или не простил? Остап неуверенно топтался в палисаднике. Что же делать? Тихонько ждать утра или уйти?

Кто-то в доме загремел железным засовом, сбил крючок, и на пороге вырос волосатый, весь в белом, в рубахе и подштанниках, долговязый человек. Остап с удивлением смотрел на его бороду, на гривастую голову, на родинку, чернеющую на кончике багрового толстого носа. Как попал он сюда, в дом Бутылочкина? Он же церковный староста и регент, в церкви поет, начальник над певчими, а Бутылочкин… Постой, постой, да это тоже Бутылочкин. И у регента такие же голые бесстыжие плаза, такой же горбатый кадык… Отец и сын! Боже ты мой, у этого зверюки, как у всякого человека, есть отец?!

Обида и боль с новой силой сжали сердце Остапа.

— Эй ты, молодец, по какой надобности под чужими окнами околачиваешься? Что потерял?

Голос у регента беззлобный, певучий, ласковый, но глаза смотрят на Остапа жестко, как на вора, пойманного с поличным.

— Так… дело к Миколе Николаичу, — виновато забормотал Остап.

— Какое дело ночью делается? Проваливай! Тебе уже было раз сказано, приходи утром.

— Извиняюсь… Покорнише прошу…

Остап перемахнул через забор, вывалился на улицу. Поднялся, отряхнул пыль и побрел домой. Всю правду бате и Горпине выложит, а они пусть казнят или милуют.

В Гнилом Овраге давно проснулись. Отец точит топор на большом плоском камне. Мать, простоволосая, босая, стряпает перед костром. Горпина мажет стены халупы: юбка подоткнута выше колен, руки голые, полотняная рубашка сползла с плеч, рассыпчатые шелковые волосы заплетены в тугие тяжелее косы, лежат на голове калачом, щеки и нос заляпаны глиной.

Остапу, глядя на жену, хотелось плакать. Дите у нее под сердцем, а она не покладая рук трудится. Быть бы ему сейчас рядом с ней — словом приободрил бы, взглядом утешил. Эх, Остап, Остап!.. Сироту себе в жены взял, обещал быть ей и мужем, и братом, и отцом родным. А что сделал? От чужих людей терпела обиды и от родного мужа не видит добра.

Горпина, увидав Остапа, не нахмурила свои черные брови, не потемнели ее молодые светлые очи, не стало чужим лицо. Смотрела на мужа приветливо, будто ничего и не случилось. А рука сама собою легла на живот: не беспокойся, мол, батько, все в порядке! «Ах, золотая ты моя душа, Горпина, — ноги твои треба мыть и воду пить».

Марина, заметив сына, всплеснула руками, заохала:

— Боже ты мой праведный!..

Поднял глаза и Никанор. Молча, с ног до головы осмотрел Остапа.

— А, шалава!.. — голос зычный, с утренней хрипотцой.

Никанор оторвал топор от каменной плахи, попробовал его белое лезвие ногтем большого пальца и молча направился к сыну.

Не взмахнул топором Никанор, не поднял кулаки над головой Остапа, не обрушил на него поток злобной брани и угроз. Только подергал рыжую бороду, горько усмехнулся:

— Нагулялся?.. Чего ж ты стоишь, сынок? Садись, будь ласка, отдыхай. — Никанор круто повернулся к Марине, приказал: — Мамо, давайте сыночку поесть, быстрее!

— Тато!..

Губы Остапа задрожали. Он рванулся к отцу, но тот твердо отстранил его.

— Где получка?

Остап махнул рукой в сторону города и понуро опустил голову.

— Бутылочкину… Опять…

Никанор размахнулся, вонзил белое лезвие топора в неподалеку лежавшее бревно.

— Значит, опять обмывал свою прохвессию, шоб не заросла грязюкой? Что ж, така наша доля. Век живи, век работай и век золоти ручку начальству. На роду так написано рабочему человеку.

— То правда! — согласилась Марина и печально закивала головой.

— Нет, то неправда, — раздался чей-то сердитый голос.

Никанор, Остап, Горпина и Марина, онемев от удивления, смотрели на сутулого, с землистым лицом человека, стоящего на куче свежей глины. Он подпоясан брезентовым плотничьим фартуком. За поясом блестит топор. В руках узелок с харчами. На плече лучковая пила. Кудрявую голову обхватывает узкий кожаный ремешок.

Позади, прямо над его головой, всходило большущее, набухшее малиновым соком, праздничное солнце.

— Нет, то неправда! — повторил человек. — Ошибаетесь, дядько Никанор, насчет своей рабочей доли, здорово ошибаетесь! Паны так думают и нам свою думку вдалбливают: век вам жить и век хребтину гнуть. Бог и царь, мол, отпустили вам, скотам, такую долю и не смейте жаловаться. А мы не то еще посмеем…

Никанор во все глаза смотрел на чужака. «Политический… Бунтовщик. Что ему тут надо?»

Человек спустился с глинища вниз, к землянке. Теперь, вблизи, Никанор хорошо его рассмотрел. Обыкновенный, курносый нос, добрые усмешливые губы и беззащитный пустой, голый рот — ни одного переднего зуба, как у младенца.

— С праздником вас, господа хозяева. Пришел вот помогать по плотницкому делу.

И голос у чужака теперь совсем другой — мягкий, шепелявый, домашний, совсем не политический. Но Никанор не хотел верить ни глазам, ни ушам.

Глядя исподлобья, Никанор объявил нежданному и незваному гостю:

— Не нуждаемся мы в вашей помощи, господин плотник. Так шо проваливайте своей дорогой.

Остап покраснел до слез, торопливо сказал:

— Батя, это Гарбуз, горновой… локоть к локтю работаем на домне.

— Там работайте хоть морда к морде, а здесь… Сами тут управимся.

Гарбуз стоял перед Никанором, бесстрашно показывал свои розовые младенческие десны и насмешливо щурил добрые веселые глаза.

— Не бойся, дядько Никанор, я никаких денег не потребую. Ни одной копейки. Сделаю оконные рамы твоей халупе — и поминай как звали.

— А ради чего такой добрый?

— Сделаю, и все! Просто так…

— Просто так и чиряк на ж… не вскочить. Знаешь шо, человече, иди ты отсюда, иди христа ради!

Гарбуз посмотрел на Остапа.

— Земляк, втолкуй своему батьке, что я не кусаюсь.

Никанор хмуро двинулся на Гарбуза.

— Шагай быстрее, р-р-революционер, не оглядывайся! И дорогу сюда забудь.

Ушел Гарбуз. У Остапа не хватило смелости вступиться за него, пойти наперекор отцу.

* * *

На другой день после праздника, придя на работу, Остап сразу же оттащил Гарбуза подальше от глаз мастера и десятника. Мял его руку в своей, по-братски заглядывал в глаза, просил:

— Ты не обижайся, Степан, на моего отца. Хороший он человек, только норовистый очень.

Гарбуз с силой тряс своей кудрявой головой, не соглашался:

— Нет, Остап, нет!.. Обидно. Прискорбно. Своя рабочая кость твой папаша, а такая… шкура барабанная. Если бы не такие, как он, давно бы панские головы валялись на свалке, а мы бы хозяевами были.

«Хозяевами? Ишь, куда занесло — на хозяйское место!» — подумал Остап, а вслух сказал:

— Наш Бутылочкин, подлюга, во всем виноват. Десять карбованцев в ту получку потребовал и вчера пять. Дал. Куда же деваться!.. Вот батько и лютует.

— В зубы надо было дать, в самую харю — больше бы не потребовал.

— Дал в зубы, а теперь…

Гарбуз рассмеялся.

— Дал все-таки? Вот молодец!

— Дал, а теперь боюсь, расправы жду от Бутылочкина.

— Жди, дождешься!.. Он мастак на такие дела. Эх, парень, да разве ты один попался ему в лапы? Каждого новичка обкручивает и сосет. Подавится, дай срок! — Гарбуз ткнул Остапа кулаком в грудь. — Защитим, не бойся…

Бутылочкин, проходя мимо, с теплым платком вокруг шеи, замедлил шаг, покосился на Остапа, ждал, что тот остановит его, будет униженно просить прощения. Нет. Не остановил.

К вечеру того же дня Остапа передвинули назад, в чугунщики. Он побежал к мастеру, к инженеру, пожаловался на Бутылочкина: это, мол, его рук дело, оговорил, накляузничал. Но Жан Жанович не захотел даже слушать Остапа. Махнул рукой и скрылся. А усач Колобов откровенно пригрозил:

— Фордыбачишь? С политическим связался? Наговариваешь на честных людей?

— Та какая там честность у Бутылочкина. Мироед! Шкуродер!

— Вот, я ж говорил!.. Знаешь, чьи слова повторяешь? Господа революционеры точь-в-точь так разговаривают. Берегись каторги, голова!

— Та разве убережешься при такой жизни?

— Хватит, надоело!.. Если не нравится работать чугунщиком, бери расчет и проваливай за ворота.

Остап сжимал кулаки и скрипел зубами. Ух, попался бы ему Бутылочкин в темном углу — придушил бы проклятого.

После гудка пошел домой вместе с Гарбузом, пожаловался:

— Что ж такое делается, а? Среди бела дня…

* * *

Из прокатного цеха, где бастовали вальцовщики и крановщики, на домну пришли делегаты и потребовали, чтобы катали, чугунщики, газовщики и горновые бросили работу. Гарбуз схватил Остапа за руку, потребовал:

— Бросай работу, живо! И другим скажи, пусть шабашут. Сказал и убежал к каталям и газовщикам, уверенный, что его приказ будет выполнен.

«Бросай работу?.. — думал Остап. — А шо мий Кузьма, моя Горпина скажуть, коли у их не будэ хлиба? Нет, нельзя бросать работу, никак нельзя».

Но кто-то выхватил лом из рук Остапа, увлек за собой на литейный двор, где, уже толпились доменщики.

Тесной кучкой, прижавшись друг к другу, прошагали забастовщики по заводу, из цеха в цех — мимо мартеновских печей, мимо газомоторного, мимо станков механического, мимо черных земляных форм фасоннолитейного. И всюду Гарбуз поднимал кулак над головой, кричал охрипшим голосом:

— Бастуем, товарищи!..

ГЛАВА ШЕСТАЯ

Уже несколько ночей не спит Никанор, лихорадочно спешит достроить землянку, а с рассветом снова проваливается в ночь забоев.

Не приходит усталость в тело рыжего Никанора. Не жалуется он, не охает. Привык. Всю жизнь свою он помнит такой, в тяжком труде. На родине, в Приазовье, слыл богатырем, двужильным, «красным человеком» — редкой ценной породы. Тянул лямку от зари до зари, весной и зимой, а летом, в пору жатвы, и глаз почти не закрывал. Если и спал, то стоя, все выколачивал и выколачивал деньгу и хлеб. Хуторяне наперебой друг перед другом заманивали его к себе. На все руки он был мастер: пахал, боронил, рыл колодцы, бил в карьерах камень, жал камыш на речке, скованной льдом, косил пшеницу, метал высоченные стога соломы, рушил просо, стриг овец, ковал лошадей, таскал мешки с зерном в амбары, делал кирпич в домашних цигельнях, и все быстро, ловко и все не для себя.

Привык не жаловаться, привык работы не бояться, привык переть напролом, как разъяренный бугай, через все препятствия, ломая и круша их, проходя там, где другой не мог бы проползти и на брюхе.

Нет, не зря его прозвали «красным человеком»…

Никанор упросил десятника дать ему пятнадцатый забой на полную выработку. Никогда еще не работал он на таком мягком угле. Чуть ударишь его, а он уже сыплется, как песок. Коногоны не успевают доставлять порожние вагонетки.

За упряжку Никанор удлиняет забой на несколько аршин. Закрепляет редко: ему жаль тратить время на подсобную работу, когда уголь сам просится в руки. И гонит, спешит Никанор.

Приходил десятник, осмотрел забой на расстоянии — не осмелился залезть глубоко, под зыбкую кровлю, — крикнул Никанору:

— Эй, бородач, крепить надо, — и ушел в темноту, мелькая шахтерской лампой.

Для отвода глаз Никанор поставил несколько стоек. А вечером, когда уже кончилась смена, случилось то, чего тревожно ждали шахтеры.

Коногон, пригнав партию вагонеток, услышал треск крепежных стоек — сначала негромкий, затем звонкий, гулкий, частый, как пушечные выстрелы. Коногон и лошадь успели пробежать лишь несколько шагов, их сбило ураганным ветром. И, падая, коногон услышал крик рыжего Никанора.

…К утру коногоны и крепильщики отрыли Никанора, извлекли из завала, бережно уложили на «козу» — вагонетку для крепежного леса — и выдали на-гора. На шахтном дворе пристроили его на кучу свежих пахнущих лесом и медом горбылей — чтобы просквозил утренний живительный ветерок, чтобы горячее августовское солнце целительно прогрело побитое тело.

Шахтеры, созванные гудком на работу, останавливались, хмуро рассматривали неподвижного чернолицего забойщика Голоту, допытывались:

— Наповал?

— Живой?

— Покалеченный?

Десятник Гаврила размахивал картузом, вопил сиплым голосом:

— Проходите, братцы, проходите своей дорогой! Дышит он, примяло, оглушило малость. Проходите, христом богом прошу! Тут не зверинец.

Но шахтеры не уходили. Топтались перед штабелем леса, гудели на разные голоса — тревожно, злобно и весело:

— С того света жилец вернулся.

— Вот, доработался наш силач!

— И ты жди такой доли.

— Не дождусь, я не жаднюга.

— Ну, народ честной, если самого рыжего Никанора прихлопнуло, так нас и подавно прихлопнет.

— Прикуси язык, ворона!

— Не работник я нынче, господа хорошие. Бастую.

— И я. Лучше в кабак… Кто со мной, чернявые?!

Прибежал, запыхавшись, лысый, краснорожий, хмельной, как всегда, фельдшер. На боку болталась брезентовая докторская сумка с пузырьками, бинтами, хлебом, колбасой и бутылкой, полной молока.

— Кого тут?.. Чего надобно?..

— Человека… аль не видишь? — обозлился десятник Гаврила.

Никанор раскинулся на сырых горбылях, задрав бороду к небу. Она, слежавшаяся, черно запыленная, торчала охвостьем старой метлы. Голая грудь посинела, вспухла. Густые курчавые волосы на ней обросли угольной пылью… Скрюченной в пальцах, жилистой рукой Никанор придерживал штаны. У его изголовья сидела убитая горем, воющая в голос Марина и десятник Гаврила.

Назад Дальше