Иллюзии. 19681978 - Голованов Александр Евгеньевич 21 стр.


— Поди, чай готов.

Базанов рассеянно берет с книжной полки оттиск своей статьи, некогда подаренной скульптору. Капустин ставит на стол толстостенные, видавшие виды фаянсовые чашки.

«Дорогому Ивану от Виктора». Подпись и дата. Уже и бумага пожелтела.

Базанов переворачивает страницы. Капустин гремит железной коробкой из-под чая. Гость с недоумением рассматривает испачканную глиной диаграмму с гистерезисной петлей, точно оттиск роняли в самую грязь во время осенней распутицы. На полях заметен легкий карандашный набросок — нечто вроде ангела с прижатыми крыльями, импровизация на тему рисунка физико-химической статьи, по прихоти скульптора превратившегося в «Эрота поверженного».

— Глянь, какого я Брейгеля купил, — говорит Капустин. — Там, с краю, на полке. Нашел?

Базанов листает толстый альбом.

— Учился, между прочим, у «лакировщика действительности».

— Кто?

— Брейгель.

— Сразу видно.

— Да, — говорит Капустин. — Что значит школа. Великая вещь — школа.

Потом они молча пьют чай, сосредоточенно хрустя сушками.

Еще один негатив. Нет, не буду печатать. Во всяком случае, сегодня. Что там еще?

Опять полка с капустинскими скульптурами. Хулиганский снимок. Снова Базанов в мраморе. Базанов в натуре.

Капустин за работой: глину месит. Пьют чай.

Не то, не то.

Вот!

Как он попал сюда, этот кадр? Базанов с поднятыми руками, с сияющим лицом, точно забивший гол футболист.

Я вхожу в их комнату. Зачем? Что-то понадобилось.

— Алик! — рванулся он от стола и поднял руки. — Победа!

Пожалуй, семь секунд будет как раз.

— Игорь, покажи, — обратился он к Рыбочкину, которого в любое время суток можно было застать на одном и том же месте, у первой от двери тяги.

Выдержка шесть секунд. Достаточно.

Сияющий Базанов. Рыбочкин, точно Прометей, навсегда прикованный к своему рабочему месту. Лаборантка Галя. Кто еще?

Состав базановской группы часто менялся. То и дело происходили внутрилабораторные перемещения. Перестановки. Френовский решил оставить его без людей. Один бы Виктор что смог? Нет, Максим Брониславович явно недооценивал своего сотрудника. А может, и ничего бы не смог. Кто знает?

Передержал. Съемка против света. Хватило бы четырех секунд.

Игорь мне что-то показывал. Базанов, захлебываясь, объяснял. Ничего не помню. Да и не понял, наверно. До сих пор не все понимаю. Только ясно было, что радость. Если бы вместо меня в комнату вошла уборщица, эффект был бы, наверное, тот же самый.

— Тетя Таня, победа! Игорь, покажи.

То, что рвалось из него, он не в силах был удержать. Такой человек. Не умел скрывать радость, придерживать для себя. Жизнь ничему не учила. На улице встретишь — никогда не подумаешь, что за голова у этого парня и вообще кто он, что он такое  н а  с а м о м  д е л е.

Раза в два увеличить. Опять подбирать выдержку. Только теперь на более контрастной бумаге. Бромпортрет? Унибром. Темная фигура — ослепительно белый фон. Десять секунд?..

В ореоле успеха. И рядом — «Рукопожатие».

Нет. Обойдемся без фотографии с Френовским. Двусмысленный сюжет. Лучше мальчика с ружьем. Кому важна хронология?

А надписи? Как-то об этом никто не думал. Ведь целое дело: придумать, напечатать на машинке, аккуратно вырезать и приклеить к стеклу.

Ладно, Базанов, жми. Прыгай, поднимай руки от радости. Твой звездный час впереди. Фотографию, где ты похож на футболиста, назовем просто: «Успех».

VI

Воспитание кадров по доктору Базанову. Как-то надо осветить и эту сторону его деятельности. Воспитание любовью. Так и тянет на неуместные, злые шутки. Ведь у него и в самом деле была своя, совершенно особая система воспитания, точнее — система подготовки творческих кадров. Правда, маловато учеников прошли его курс: один-единственный Рыбочкин. Все тот же Рыбочкин. Одни не успели завершить его, другие не выдержали — сбежали. Дали себя переманить. Соблазнить. Запугать или уговорить. Причина в данном случае несущественна.

Если бы удалось через сети базановской системы пропустить несколько десятков выпускников вузов, то улов наверняка оказался бы превосходный. Только крупная рыба. Только отборная. Во всяком случае, за учеников школы профессора Базанова можно было бы не беспокоиться. Если не он сам, то они бы обессмертили его имя.

Формально учениками можно считать и тех, кто слушал его лекции, кто под его руководством или покровительством защитил диссертации. В последние годы многие аспиранты и соискатели стремились попасть к нему хотя бы только затем, чтобы написать на титульном листе имя Базанова. Со свойственной ему широтой и неразборчивостью он никому не отказывал. Но и студентов и этих соискателей можно назвать учениками лишь условно. Все они были разбросаны по разным институтам, а  с и с т е м а  предназначалась для сотрудников, находившихся рядом. В непосредственной близости, непосредственном подчинении.

Конечно, и в своей педагогической системе Базанов оставался Базановым, с присущей ему непомерностью, полной несоотнесенностью требований с реальным положением дел. Ему бы тихо сидеть под крылом Френовского, медленно, но верно делать свое дело, холить своих малочисленных сотрудников, добиваться для них премий, чтобы они молились на благодетеля и не помышляли о лучшей доле. Тогда бы и Френовскому труднее было найти управу на них.

Вместо этого Базанов установил в своей группе поистине драконовские порядки. Он считал, что дает молодому научному сотруднику прекрасную тему, возможность заниматься тем, чем никто еще не занимался. Речь идет о большой настоящей работе, со временем о ней узнает весь мир. И удивится. И воздаст должное. Но для этого придется безвылазно сидеть в лаборатории. Окончание работы не должно совпадать с официальным окончанием рабочего дня. «Я нахожусь в лаборатории допоздна — и ты находись допоздна. Я уйду — ты оставайся. Никакого повышения зарплаты вплоть до того момента, пока гора не будет сдвинута с места. Никаких премий. Наша группа занимается совершенно не нужной институту тематикой. Пройдут годы — и только ею, возможно, будет заниматься институт. (Как в воду смотрел.) Цель творчества — самоотдача, — любил повторять Базанов, и это была скорее собственная его мысль, чем цитата. — Ни о чем больше не думай, если хочешь уцелеть как ученый. Успех придет, раз ему суждено прийти».

Всем он говорил примерно одно и то же, даже тем, кому говорить подобные вещи казалось заведомо бесполезно. Демократический принцип соблюдался неукоснительно.

Но и сотрудникам, для которых выдвигаемые им условия и обещанные перспективы в силу разных причин могли показаться приемлемыми, было недостаточно одного честного слова. (Что значило для них слово Базанова?) Тут вера была нужна, а молодым людям (почти таким же молодым, как сам Базанов) требовались реальные гарантии. Никаких гарантий Базанов дать не мог. Не умел. Да и не хотел, пожалуй.

В последние годы, когда институт стал ориентироваться на разрабатываемую Базановым тематику, когда все вокруг так неузнаваемо изменилось, перемешалось, как при хорошем шторме, — не то что слово, один благосклонный профессорский взгляд служил вполне достаточной, надежной гарантией.

Но кто ему верил тогда? Все было так зыбко, неопределенно, неустойчиво. О чем говорить? О каких великих свершениях? Участь самого Базанова висела на волоске, а бритва находилась в опытных руках Максима Брониславовича Френовского, которого боялся, уважал и слушался весь институт.

Рыбочкин оказался единственным. Почему именно он?

Передо мной снимок: Базанов, Рыбочкин, Гарышев, еще несколько человек сфотографированы на фоне степи и гор. Кажется, они испытывали тогда первую опытную установку, сконструированную на основе обнаруженного эффекта. Горы слабо вырисовываются вдали. Степь. Жара. Мы случайно оказались вместе в командировке. Приезжал я совсем по другим делам. Игорь Рыбочкин рядом с Базановым. Гарышев в стороне. Теперь, когда Игорь стал начальником лаборатории и тематика по разработке перспективных очистительных систем целиком перешла к нему, у них с Гарышевым установились нормальные, деловые отношения, а тогда он его терпеть не мог. Открытых столкновений не было, но неприязнь чувствовалась во всем.

Такая стояла жара, что даже вечерами жизнь казалась невыносимой. Будто тебя посадили в стеклянную банку и закрыли крышкой. От духоты гудел каждый палец, ныл всякий нерв, звенело в ушах, любое движение причиняло мученья, — словом, организм, сопротивляясь, существовал на пределе своих возможностей. Пожалуй, это было состояние, противоположное невесомости: азиатский зной навешивал на человека пудовые гири.

Душ спасал ненадолго. Смоченная простыня высыхала прежде, чем человек успевал заснуть.

Стальной солдат Рыбочкин тоже мучился, хотя и не показывал вида. Жара так жара. Надо — значит, надо.

Жара, степь, маленький городок, а тут еще восточная музыка по вечерам: на одной ноте, часами, без конца, — будто жилы из тебя вытягивают. Окно закрыть невозможно, а во дворе до часу ночи нардами стучат, точно гвозди в тело вколачивают, и это несносное: а-а-а-а-а-а…

С ума сойти можно.

Отношение к местному колориту и музыке у нас с Рыбочкиным совпадало. Мы жили в одном номере, а Базанов — совершенно отдельно. Не только потому, что на другом этаже.

Ему нравилось все: музыка, жара, фрукты, обеды в заводской столовой, на которые я смотреть не мог, и даже, пожалуй, мухи, кружившие над раскаленной тарелкой с жирным борщом, не слишком раздражали его. Базанов отмахивался от них, исполненный ленивого добродушия. Удивляюсь, как только мог он там жить с его комплекцией, с, видимо, уже тогда не очень здоровым сердцем.

Всю неделю я обходился одними помидорами, огурцами, хлебом и чаем, имевшим в тех условиях особое значение. Возвращаясь с работы, мы с Рыбочкиным открывали дверь на балкон, опускали маленькие электрические кипятильники в стаканы с водой, заваривали чай и сидели часов до двенадцати. Первые два стакана выпивали жадно, один за другим, затем — все с большими интервалами.

Хотя нам не нравилась та музыка, наши разговоры во время чаепитий были чем-то сродни ей: без конца, ни о чем, на одной ноте. Рыбочкин помешивал ложечкой чай, а я, скажем, говорил:

— Ну и жара.

Когда последняя чаинка в его стакане оседала на дно, он передавал ложку мне, и тогда я мешал, пока чай не осядет, а он говорил:

— Да, жарко.

Рыбочкин захватил с собой из Москвы не только ложку, но и нож, соль, нитки, иголку, даже хлеб — все, что можно было с собой привезти, на любой случай жизни. Овощи на базаре были прекрасные, дешевые, тут и выбирать нечего, но он непременно должен был обойти всех, прежде чем сделать выбор.

Однажды в разговоре я упомянул имя Гарышева. Рыбочкин долго думал о чем-то, дул на кипяток, потом вдруг сказал:

— Жулик он, — и замолчал надолго.

Из него не удалось больше вытянуть ни слова.

Почему рядом с Базановым оказался Рыбочкин, а не кто-то другой? Более несхожих людей нужно еще поискать. Даже внешне они выглядели комичной парой: Гулливер и лилипут. Тонкий и толстый.

Базанов был артист, краснобай, натура широкая, безудержная. Фантазер, в некотором роде романтик. Разбрасывался, грешил, царил. Игорь же наоборот: весь собранный, правильный, тихий, серьезный, сдержанный. Базанов был скорее идеалистом, человеком порыва, мечты, а Рыбочкин — практиком, реалистом до мозга костей.

Особенно тогда, на душной и пыльной азиатской земле, их разность бросалась в глаза. Базанов то восторгался окружающей природой, то часами слушал чужую музыку, то замыкался в себе, становился сух, подчеркнуто независим и вежлив, элитарен, а по отношению к Рыбочкину, для которого эта поездка была рядовой работой, протекающей в трудных климатических условиях, — ироничен и даже насмешлив. Поддразнивал Рыбочкина, хвалил то, что особенно не нравилось ему, и объяснялось это, как понял я позже, желанием открыть глаза, поднять, подтянуть, так сказать, Рыбочкина до своего уровня.

Рыбочкин был несдвигаем, несгибаемо тверд и упрям. Он знал цену труду, не брезговал черновой работой, не раз во время испытаний выпадавшей на его долю, и было в его отношении к Базанову нечто от покровительства старой няни, наблюдающей за расшалившимся дитятком, готовым злоупотребить ее добротой.

Я бы даже сказал, что Базанов и Рыбочкин были характерами-антагонистами, если бы не знал, что они проработали бок о бок более десяти лет, что Рыбочкин сполна хлебнул базановской системы воспитания творческих кадров, включая безденежье, каторжную работу по сдвиганию глыбы, которую, может, не под силу сдвинуть и десятерым, а главное — о том мужестве и постоянстве, которыми он неизменно отличался все годы жестокой войны с Максимом Брониславовичем Френовским. Пожалуй, именно школа базановского воспитания и многолетняя изнурительная война на краю гибели сделали Рыбочкина таким, каким я узнал его во время ежедневных наших чаепитий в номере новой гостиницы пыльного, изнемогающего от зноя и музыки азиатского городка.

Базанову было трудно жить и работать с Рыбочкиным, как и Рыбочкину, я полагаю, было невыносимо трудно жить и работать рядом с Базановым. Судьба едва ли не случайно свела их и по неведомым, непостижимым причинам не разводила все эти десять лет.

Как только они ни разу не сорвались, не бросились друг на друга с кулаками?

Рыбочкин не скрывал, что относится к теоретической работе, которой, по существу, только и занимался Базанов, как к чему-то, может, и важному, когда речь идет о защите диссертации, но в высшей мере сомнительному в основном, главном, практическом отношении. Теорий может быть много, — считал он, — и все они от игры праздного ума, а вот машину, которая бы дело делала, поди-ка построй. И эксперименты в колбах хороши, когда они нацелены на создание все той же полезной машины, а без такого прицела эксперименты мало чего стоят. Теория — это в некотором роде что-то второстепенное, хотя, конечно, и без нее нельзя, а вот реальное дело — оно всегда дело.

Базанов придерживался противоположной точки зрения. Он был твердо уверен, что все решает теория, новое явление, эффект, добротная разработка которых позволит создать пять, десять, сто аппаратов, машин и устройств разного назначения. Теория — это основа основ.

Словом, ум Рыбочкина концентрировался в его талантливых руках, тогда как ум Базанова находился там, где ему, базановскому уму, полагалось быть. В голове? В сердце? Или, может, в душе? Применительно к Базанову не так-то просто однозначно ответить на этот вопрос.

Да, он был одинок, бесконечно одинок в своих исканиях, во всем том, что требовало не только ума, таланта, способностей, но и поддержки, веры, единомыслия. В одиночку пришлось поднимать ему непомерный груз.

Среди просмотренных негативов нет ни одного, где бы они были сняты вдвоем. И у Ларисы такой фотографии не оказалось. Неужели я никогда не снимал их вместе? Кажется невероятным: фотография с Френовским есть, а с Рыбочкиным, его единственным учеником, помощником, соратником по борьбе, — нет. Есть отдельная фотография Рыбочкина и даже парная фотография Рыбочкина и базановской любовницы, верности которой хватило ненадолго, — в самый разгар войны она перешла работать в другой институт. Нет только их вдвоем, прославленных победителей Френовского, соавторов нескольких десятков публикаций.

Казенные фотографии: для паспорта, пропуска, в дело — никуда не годятся. Базанов на них — «сундук», туповатый малый. Рыбочкин на подобных фотографиях выглядит, пожалуй, благообразнее.

А вот новые базановские сотрудники последней поры на групповой, тоже казенной, фотографии напоминают беззаботных птах. Лишь нескольких я знаю по именам и фамилиям. Сравнение с птичьим вольером напрашивается само собой даже не потому, что среди них много молодежи (у Базанова всегда работала только молодежь), но, прежде всего, из-за сопоставления этих лиц с лицами двух ветеранов, едва не затерявшихся на снимке. Несмотря на мелкость деталей, контраст разителен. Печальный, находящийся как бы уже не с ними, молодыми, Базанов и маленький, заметно поседевший Рыбочкин.

В компании снимавшихся несколько хорошеньких девушек, но я не знаю, успел ли Базанов втянуть их в свою систему, подвергая риску (или счастью?) з а б е р е м е н е т ь, понести от него. Более точного слова не могу подобрать. Именно так, мне кажется, чувствовал, так поступал и мыслил Базанов, когда речь шла о близких женщинах и мужчинах или о ближайших — учениках. Просто в отношениях с женщинами все кончалось наиболее естественным образом.

Назад Дальше