Иллюзии. 19681978 - Голованов Александр Евгеньевич 22 стр.


Он стремился продолжить в них свою жизнь. Раздать себя. Породить, разбудить в них творческое начало и оплодотворить его неповторимостью своей личности. Он  ж а ж д а л  учеников, учениц. Ему было что передать им. Его грызла постоянная неудовлетворенность, ненасытность. Возможно, ситуация усугублялась тем, что единственный ученик Рыбочкин не стал его, базановским, продолжением. «Отец термодинамической химии» страдал от неосуществленности своего самого заветного замысла — создать школу. Пожалуй, его многочисленные женщины — это тоже нечто вроде «побочного эффекта Базанова».

В нем было что-то от прирожденного проповедника. Его отягощал некий избыток духовных и физических сил, от которого не было иного освобождения, как переход в тела и души других людей, подчас случайных, с которыми сталкивала его жизнь. Всевозможные отклонения, бессмысленная «побочность» его поступков были обусловлены как раз невозможностью передать себя тем, для кого он был предназначен.

Если даже последние «ученицы» Базанова и не находились в этом его лабораторном вольере, то нет сомнений, что они все-таки существовали. Иначе бы доведенная до предела Лариса не решилась на тот последний, отчаянный шаг, после которого все так быстро пришло к развязке. Эта ее вторая попытка «спастись» оказалась, к сожалению, более удачной, чем первая, — может, именно потому, что на сей раз она спасала не столько себя, сколько пыталась вылечить шоком своего несчастного мужа. С расстояния прошедших дней ее поступок выглядит мелким, ничтожным, беспомощным, хотя, признаться, я ничего не знаю о том человеке, который оказался удачливее или несчастливее меня. Возможно, он и не был для нее одним лишь слепым орудием мести.

Разбирая многочисленные базановские фотографии, я испытываю великое искушение отпечатать их все в едином масштабе, совместить множество лиц в одном и посмотреть, что из этого получится. Каким будет портрет? К чему он окажется ближе: к ангелу, дьяволу, обыкновенному взрослому человеку или к мальчику с ружьем на контрастном снимке начала пятидесятых годов?

VII

Поиски неизбежно возвращают меня к личности Максима Брониславовича Френовского. Пытаясь разобраться в этом чрезвычайно запутанном деле, начав копать, я понял, что меня интересует все, связанное с ним, с его родителями, женой, детьми, внуками, которых он так любил, с его детством и юностью, а главное — с тем периодом, который выпадает на самую плодотворную в деловом отношении полосу его жизни.

Время основного, решительного рывка приходится у Френовского на годы войны, а подготовки к нему — на предвоенные годы. Они с Базановым в разное время окончили один институт. К этому следует присовокупить, что Френовский не был на фронте и что семейная база для вышеозначенного рывка (профессорский сын) имелась. И способностями бог не обидел. Тем более — честолюбием.

Но была война, был маленький химический завод, откуда не брали на фронт, и определенные обстоятельства, лепившие мягкую глину, формировавшие характер, вырабатывавшие систему ценностей и стиль поведения.

Как-то, еще в пору их добрых отношений, Максим Брониславович признался Базанову:

— Вам, Виктор Алексеевич, вашему поколению повезло куда больше, чем нам. Вы не пережили войны, и нас еще не учили тому, чему уже вас учили.

Признавая лучшую профессиональную подготовку двадцатипятилетнего кандидата наук, Френовский пытался как бы самооправдаться, выявить главную причину того, почему он защитил кандидатскую диссертацию только в сорок шесть лет. На самом деле существовало много разных причин, объективных и субъективных. Была цель завоевать прочное положение, был соблазн сразу занять высокооплачиваемую должность — и своя за них расплата. На долю Максима Брониславовича выпала не одна война, а три по меньшей мере, причем последние две — исключительно междоусобного характера. Словом, как и Базанов, он добился того, чего добивался, и заплатил по всем счетам.

Молодому Френовскому прежде всего необходимо было установить нужные связи, отыскать и обеспечить доступ к надежному рычагу, который смог бы в дальнейшем поднять его на должную высоту. Самой подходящей оказалась должность начальника лаборатории в отраслевом научно-исследовательском институте, которую он в конце концов получил. Помимо прочего, ему приходилось думать не только о себе, но и о любимой жене, о маленькой дочери. Он не хотел и не мог терять времени даром, не желал ждать, смиряться, пребывать долгие годы в скромном положении домогающегося ученой степени аспиранта. К тому же наука не очень интересовала его. Он чувствовал в себе недюжинные силы, осознавал свое превосходство над теми, кто работал рядом. Потребность повелевать и властвовать постепенно становилась жизненно необходимой. Он верил, что на этом пути его ждет успех. Он играл и выигрывал. Казалось, что обретаемый капитал обладает чудесной способностью расти сам по себе, будто является частью живой природы — могучим, щедро плодоносящим деревом. Он умел добиваться премий, всякого рода вознаграждений для себя и для тех, кто был ему нужен. От него зависели многие — практически все, кто такими способностями не обладал. Он получил свободный доступ в директорский кабинет. Уже проявлял способности стратега. Уже приносил институту ощутимую прибыль — во всяком случае, только так можно было истолковать характер финансовых сводок, подытоживающих работу его лаборатории. Политические игры стали его страстью, все остальное — средствами ее утоления.

Может, и выиграл бы в конце концов Максим Брониславович, но слишком уж затянулись игры. Годы шли, времена менялись. Он защитил кандидатскую, занял прочное положение институтского «премьера» и стал думать о докторской диссертации.

Тут он столкнулся с непреодолимой трудностью. Руководитель его кандидатской работы, уважаемый профессор, как-то сказал:

— Забудь о докторской, Макс. Ты не ученый. Никогда им не был и уже никогда не станешь. Кандидатская-то твоя мало что стоит.

Максим Брониславович не послушался доброго совета. Обиделся, озлился, нагрубил профессору.

— Ты не защитишь докторской, — повторил профессор.

— Посмотрим, — сказал Максим Брониславович, ослепительно блеснув металлической оправой очков.

Еще лет пять потребовалось Максиму Брониславовичу, чтобы выжить уважаемого профессора из института. На это ушли время и силы. Появилось много врагов — в основном из учеников и сторонников профессора. Когда путь оказался расчищен, подоспел срок прийти в институт Базанову. Френовскому рекомендовал его знакомый, профессор Музыкантов. Максим Брониславович принял на работу Виктора, конечно, не для того, чтобы с его помощью окончательно разгромить рассеянные войска противника. Он бы и сам с этим справился. Тем не менее участие молодого человека в «военных операциях» казалось Максиму Брониславовичу желательным и даже необходимым актом, подтверждением безоговорочной преданности, условием дальнейшего развития их отношений. Случилось же так, что с выходом на сцену Базанова Максим Брониславович был вовлечен в новую долголетнюю бесперспективную на этот раз для него войну.

Старый профессор оказался прав: Френовский не защитил докторскую диссертацию. Может, поэтому он так ревниво воспринимал базановские успехи, которыми тот уже поначалу не был склонен делиться со своим начальником.

А Максим Брониславович тоже хотел стать учителем, иметь свою школу. Он много знал, много умел. Хотел найти в Базанове верного последователя, воспитать достойного помощника-сына, но Базанову оказалось это ненадобно. Со свойственной молодости безжалостностью и самонадеянностью он пожелал сам выбрать свой путь. Вместо сообщника оказался конкурентом. Уж не на место ли Максима Брониславовича он все-таки метил?

Позже кто-то из посторонних, попытавшись вникнуть в суть их конфликта, воскликнул:

— Тут все ясно! Этот Френовский просто импотент.

Эдипов комплекс был налицо. Любовь обернулась враждой. Любование сидящей на крыше птичкой кончилось ее гибелью. Невозможное становилось возможным, возможное — недосягаемым.

Прав оказался старый профессор, но и Френовский в своих опасениях оказался прав: Базанов стал-таки начальником лаборатории, занял его место. Прав был Рыбочкин в своем постоянстве: он выиграл, несмотря ни на что. В самом что ни на есть практическом, реальном, наиболее ценимом им смысле выиграл. Вопреки очевидности, логике, тому, наконец, что стал учеником Базанова, будучи полной ему противоположностью.

Разумеется, Базанов — нетипичная, странная фигура. Потому и фигура, что нетипичен. Ведь базановское открытие, вся его неожиданная теория начались с того, что однажды он обнаружил нарушение привычного хода химической реакции. Обнаружил, обратил внимание и стал изучать. Базанов остановился там, где другой бы мимо прошел. Задержался на одной из тех едва заметных развилок, мимо которых большинство из нас, одержимых всегдашним «некогда», бездумно пробегает изо дня в день, из года в год. Что остановило его именно у этой тропы, ведущей к столь редкостному в наши дни «чистому», натуральному, не организованному никем успеху, а не рядом с любой другой, каких тысячи и которые никуда не ведут?

Случай? Да. Везение? Несомненно. Но и что-то еще. Может быть, интуиция?

Почему-то его, Базанова, выбрал случай, а не Гарышева, не меня. Именно такого могучего парня, как Базанов, — с открытым лицом, огромным лбом, царственно закинутыми назад русыми волосами. Такого, кому жизнь отпустила достаточно сил, чтобы прорваться сквозь непреодолимые дебри и достичь цели. Кто бы другой, из тех, кого я знаю, смог вытерпеть многолетнее хлестание веток по лицу, царапанье сучьев, голод, одиночество, страх, жажду?

Откуда случай и время знают, кого выбрать в помощники? К сожалению, им важна только цель, исходный и конечный пункт, начальное и конечное термодинамическое состояние системы. Остальное их не интересует.

Наши отношения с Ларисой складывались неровно. Я то обретал, то терял надежду. Предлагал любую помощь, любовь на всю жизнь, замужество — все, что пожелает. Она уверяла, что любит одного Базанова. Не подпускала, но и не отпускала. Я скрашивая ее одиночество. Я умел хорошо снимать, делал это с  л ю б о в ь ю. Умел поймать выражение на лице Павлика, которое ей больше всего нравилось.

Внешне мы очень подходили друг другу, это отмечали разные люди по разным поводам, и, когда отправлялись на бульвар фотографировать Павлика, я ловил на себе завистливые взгляды мужчин, одобрительные — женщин, умильные — старух, которые обязательно нам что-то советовали, считая Ларису моей женой, а Павлика — сыном.

Я бегал за Павликом, дурачился, поддавал ногой синий мяч и убеждал себя, что непременным и единственным условием нашей с Ларисой близости должна быть взаимная любовь. Я здорово заблуждался на сей счет. Помани она меня, как собачку, и я бы в два счета стал любым «орудием» любой «мести». Но она не манила.

— Дядя Алик! — кричал Павлик, в одно мгновение разрушая призрачное мое счастье, существовавшее, впрочем, лишь в светящихся лицах прохожих.

Я разменивал недели отпуска на отдельные дни, чтобы побыть вместе с ними.

Лариса не была жестокой, себялюбивой собственницей. Просто она не могла дать счастья, которого я ждал. Обилие свободного времени я объяснял ночными дежурствами на работе и вечерними — в народной дружине, а также работой на овощной базе в воскресные дни, за которую полагались отгулы. Вынужденно лгал, поскольку ей было бы неприятно узнать, что ради свиданий с ней я жертвовал отпуском.

Часто Лариса работала дома и потому могла распоряжаться своим временем. В моей голове не умещалось, как эта умная, красивая, образованная женщина могла отказаться от каких-либо собственных интересов, обречь себя на одинокую, затворническую жизнь. Она не любила вести подобные разговоры. Иногда только:

— У каждого свое. За счастье приходится платить.

Что имела она при этом в виду? Нередко я замечал в ее глазах слезы. Едва навернувшись, они тотчас исчезали, впрочем.

Отцовская «лейка» сослужила мне добрую службу, надежно прикрывая невинные обманы, к которым я прибегал время от времени. Нет, — говорил я, — это не они с Павликом отнимают у меня время — я отнимаю его у них. Меня как раз очень интересуют детские лица. У Павлика такое забавное и в то же время значительное лицо. О подобной модели можно только мечтать. Или: допоздна просидел вчера в лаборатории, надышался всякой гадостью, надо бы выйти на свежий воздух, но одному что-то не хочется. Не составят ли они мне компанию? Им ведь с Павликом тоже нужно гулять.

При всем своем уме Лариса принимала мои доводы за чистую монету. Видимо, и мне хватало умения не переигрывать.

Мы шли по казавшемуся в детстве широким и бесконечным, а теперь как бы уменьшившемуся до игрушечных размеров зеленому коридору бульвара, играли с Павликом в мяч, часами просиживали с Ларисой на скамейках, пока Павлик резвился на детской площадке. Когда мальчик подрос, мы стали ходить в музей.

Когда-то эти дни казались лучшими в моей жизни. Никто не был так близок мне в понимании красоты, как Лариса. Одного ее присутствия было достаточно, чтобы я открывал в хорошо знакомых вещах нечто новое, постигал то, о существовании чего даже не догадывался. Потом все это бесследно исчезло — те открытия и то понимание. Не могу заставить себя вспомнить теперь, в чем было их значение, величие, смысл.

Павлик оказался очень восприимчивым ребенком. В музее мы обычно не утомляли его назидательными пояснениями. Он свободно разгуливал по залам, никогда не шалил, вдруг надолго останавливался у одной из картин, и тогда кто-нибудь из нас тотчас подходил, наклонялся и шептал в ухо два-три слова, стараясь дать, по возможности, краткий, содержательный комментарий.

Нас радовало, если он задавал вопросы. Со временем мы уже не просто ходили по залам, подчиняясь случайным желаниям, но советовались друг с другом, куда бы сначала пойти, с чего начать осмотр. Постепенно Павлик становился полноправным участником таких переговоров.

Любовь к искусству жива в нем до сих пор. Насколько я знаю, он по-прежнему часто бывает в музее, куда так любили ходить мы втроем, хотя его нынешний возраст — серьезное испытание для подобной любви.

Взаимное притяжение Базанова и Капустина объяснялось безусловным родством их творческих натур, тягой Базанова к искусству и, конечно, любовью к женщинам. Оба были заражены порочными привычками и пагубными устремлениями. Тем самым они словно бы постоянно утверждали свою исключительность, подхлестывали неумеренность в суетной жажде овладеть непомерным счастьем. Что могли дать и давали им те пропасти, куда эти избранники судьбы устремлялись с отчаянной, бесшабашной смелостью, в сравнении с вершинами, доступными лишь им?

Бегут, срываются, неистовствуют, владеют. Во имя чего?

— Наверно, это нельзя объяснить, — сказал как-то Базанов.

Мы снова оказались в одной компании, в кругу капустинских друзей. Подобных встреч было много в те годы. Я жил один и, когда не занимался фотографией, старался не оставаться дома по вечерам. Кстати, лучшие мои фотоработы сделаны именно в тот период.

За столом в маленькой верхней комнатке собралось человек восемь. Говорили о каких-то заказах, о том, сколько кому и за что заплатили, и почему мало, ведь должны были заплатить больше. Бородатый скульптор, развалясь на стуле, хвастал, отдувался, сопел, размахивал тяжелой рукой, требовал чая. Его чернобровый собрат кстати и некстати встревал в разговор:

— Тут есть определенный момент.

При этом лицо его сохраняло чрезвычайно глубокомысленное выражение. За весь вечер он не сказал ничего другого.

Капустин посмеивался, хмыкал, трепал говоруна по плечу.

Никого из них я не знал.

Спорили о несущественном, словно деньги были главной их проблемой, единственным стимулом. Подобные обсуждения служили, наверное, просто отдушиной после дневных трудов праведных.

Художники продолжали галдеть, а мы с Базановым, который, я полагаю, воспринимал все эти голоса как восточную музыку, столь изнурявшую нас с Рыбочкиным в той далекой командировке, слушали и молчали. Время от времени в нашу сторону поглядывали с подозрением. Мы были чужие. Мы были образованные и интеллигентные, а они — дремучие, темные, «от сохи». Эта «дремучесть» всячески подчеркивалась, едва кто-нибудь из нас включался в разговор. Наше участие не допускалось, будто образование, которое мы с Базановым получили, было самым большим недостатком, самым страшным из всех зол. Словно их образование было чем-то хуже или лучше нашего. Они играли в простаков и закоренелых материалистов, надеясь, что мы воспринимаем их такими, какими они хотели казаться. Выламывались перед нами, точно подростки перед барышнями.

Назад Дальше