Иллюзии. 19681978 - Голованов Александр Евгеньевич 23 стр.


В компании находились две женщины. Одна была женой светлобородого скульптора, а вторая, видимо, попала сюда случайно. Она была самой молодой из нас, звали ее Наташа. Женщина постарше крутила чашку на блюдце, думая о чем-то своем, тогда как Наташа вздрагивала всякий раз от громового баса соседа:

— Тут есть определенный момент!

Она испуганно озиралась, точно принцесса, попавшая к разбойникам, и останавливала встревоженный взгляд на мне.

Напившись водки и чая, художники разошлись по углам. Счастливо освободившаяся из плена принцесса обратилась ко мне, поскольку больше ей не к кому было уже обратиться:

— А что там, в мастерской?

Чердачок был насквозь прокурен, от крика разбушевавшихся художников гудело в ушах.

— Идемте, посмотрим, — сказал я, направившись к скрипучей лестнице.

— Удобно?

Я хотел ответить: здесь все удобно, — но вместо этого подал ей руку, и она спустилась следом.

Свет, проникавший из двери, за которой открывалась как бы маленькая сцена любительского театра, и лампа у входа скудно освещали стоящие в мастерской скульптуры. Они приобрели вдруг необычный, таинственный вид.

— Вы здесь впервые?

— Иван Владимирович пригласил меня позировать. А вы? Тоже скульптор?

— Нет, — сказал я. — Даже наоборот. Работаю в научно-исследовательском институте. С хозяином мастерской мы приятели. Вот, взгляните, это портрет Базанова.

Девушка казалась недалекой. Я хотел помочь ей прозреть ее собственное будущее бессмертие.

— Узнаете?

Она наморщила лоб, пытаясь сообразить.

— Тот самый, в очках.

— Похож, — сказала она неуверенно и добавила: — Не очень.

Ее гладкие волосы были стянуты на затылке. Тонкое лицо, чуть заметные, усугубляемые тенями впадинки на щеках. Может, балерина? — подумал я, продолжая работу гида.

— Икар. Альвы.

Мы продвигались все дальше, в ту сторону, где свет исчерпывал свою власть.

— Как вас зовут?

— Алик.

— Меня Наташа.

Наши длинные тени вытесняли последние остатки и без того неяркого света. В полутьме мастерская представляла собой экзотическое зрелище. Мы молча стояли рядом, словно в лесу под луной, делали осторожные, неслышные шаги, медленно поворачиваясь из стороны в сторону, как в нереальном, сомнамбулическом танце.

Вдруг послышались громкие голоса, шум, стук шагов по лестнице. Свет погас. Хлопнула входная дверь. Все стихло. Мы даже опомниться не успели.

О нас забыли! Видно, решили, что мы тогда же ушли, не попрощавшись. Куда они отправились?

Мы очутились в совершеннейшей темноте.

— Не двигайся, — почему-то зашептал я, будто мы были здесь не одни. — Иначе не выберемся. Переколотим все шедевры.

Протянув руку, я коснулся теплого и живого. Тоненько прозвенела упавшая шпилька.

Свет из зашторенных окон, находящихся почти под потолком мастерской, постепенно проникал в наше подземелье.

Как долго мы не двигались с места? Осторожно, минуя подозрительные тени, дошли до лестницы, поднялись по ней и оказались в накуренной комнате. Потом — на капустинской тахте в сплошном непроглядном мраке. И как там, в лесу, под луной, было полное доверие, непонятное счастье, заглушаемое порывами неведомой страсти или ненависти к другим — к Ларисе, Базанову, Капустину — ко всем, кто не был нами: чутким зверем о двух спинах, четырех ногах и двух головах, — замечательным зверем с неправдоподобно длинными тонкими шелковистыми волосами.

После этого мы встречались с Наташей несколько раз у меня. Затем наша связь как-то сама собой прекратилась.

VIII

Несколько фотографий, не мной на этот раз сделанных: Базанов за границей. Вот он в Берлине вместе с другими нашими делегатами. Сзади видна башня с шаром наверху. На обороте фотографии базановским почерком: «Берлин, Александерплатц, Международный симпозиум». Базанов в демисезонном пальто. Все без головных уборов. Улыбаются в объектив.

Еще один снимок (Базанов один) сделан во дворе старинного европейского университета. Черепичная крыша, водосток в виде дракона с раскрытой пастью и надпись: «В этом университете то ли Фауст учился, то ли Лютер запустил чернильницей в черта».

В последние годы он много ездил. Как-то сказал:

— Никуда больше не поеду, надоело. Сесть бы за стол и работать. И чтобы никто не мешал.

Дома условий для работы не было: двое детей, жена, — а на службе отвлекала текучка: ученые советы, совещания, посетители. Многие из проблем, которыми он занимался в период войны с Френовским, в значительной степени оказались решены, оставались мелочи. Мелочи его не устраивали. Весовая базановская категория требовала поднятия больших тяжестей. Сверхтяжестей. Он мучился оттого, что не мог тотчас подступиться к новой проблеме, соизмеримой с эффектом, который когда-то открыл. Полагаю, что Виктор сознательно пошел на то, чтобы назвать свою вновь организованную лабораторию лабораторией поисковых исследований. Сам себя поставил в жесткие рамки, сжег мосты. Впрочем, можно посмотреть на это и с другой стороны: решил обеспечить себе легкую жизнь. Перед Рыбочкиным сделал вид, что его вынудили к такому решению.

Он всегда хотел заниматься новым. Особенно после защиты докторской диссертации. Чем-нибудь принципиально иным по сравнению с тем, чем занимался раньше. Когда бушевала война, было мало сотрудников, он работал как мощная электростанция. А теперь, когда стал профессором, получил возможность руководить большим коллективом, всеобщее признание и уважение, то есть, казалось бы, все необходимые для полноценной работы условия, ему не удавалось сделать рывок вперед, стать новым Базановым. Какая-то душевная лень сковала его, ослабила зрение. Он не находил больше новых «развилок».

Страдание с некоторых пор было постоянно написано на его лице, поскольку он не умел скрывать своих чувств. Улыбался на фотографиях, ездил за границу, выступал с докладами, лекциями, оппонировал на защите диссертации — и страдал. Тосковал по молодости, по прошлому, когда все у него получалось. По той поре, когда он чувствовал себя воистину молодым, свободным, несмотря ни на что. Учрежденческая суета, поездки, обязанности — все это стало не причиной, а скорее поводом, оправданием, хотя и мало для него утешительным. Явись муза, все бы отодвинул своей могучей рукой, как грязную посуду — прочь, в сторону.

Но вместо этого без конца повторял:

— Никуда не хочу ехать.

И уезжал. Выступал. Пожинал лавры успеха, который уже не мог не казаться чем-то бесконечно давним, далеким, почти к нему не относящимся.

Муза не являлась. Оставила. Забыла. Может, он потому и болел? Может, даже в большей степени из-за этого, чем из-за безмерной усталости, измученности от борьбы с Френовским, всех тех трудностей и неурядиц, какие выпали на его долю.

Может, до прихода музы оставались считанные дни? Она ведь никогда не уведомляет о своем приходе.

Его раздражало недовольство Рыбочкина новым направлением работ лаборатории. Он жаждал нового не только для себя, но и для него, Рыбочкина, для всех, в ком живы ум, сердце, талант и кто еще не собирается на пенсию.

Рыбочкин же в затее с лабораторией поисковых исследований усматривал лишь пустой каприз, блажь, проявление неутолимого базановского тщеславия, ибо проблема создания новых очистительных установок, даже опытных образцов, была еще не решена, и кому, как не им, первопроходцам, следовало ее решать. Они легли костьми не для того, чтобы плодами их труда воспользовались другие — те, кто вовремя сориентировался и теперь спешил отхватить себе от их пирога кусок пожирнее.

С одной стороны, Базанова раздражало подобное непонимание, с другой — всеобщее понимание, признание, умильное к нему отношение, пришедшее на смену язвительным насмешкам, камням в спину, равнодушию. Он и сам не знал, чего хочет, только чувствовал какую-то несправедливость, фальшь, насилие над личностью. Его па́рили в баньке успеха, разжижали мозги лестью, то есть по-прежнему убивали, но только теперь с помощью иных средств.

Ему бы просто отвлечься, как следует отдохнуть, выспаться, набраться сил. Но он умел только работать, как вол, мучиться, покорять сердца женщин, безжалостно расходовать себя. Лариса рассказывала, что без дела он не мог просуществовать и двух дней.

— Как загнанный тигр начинал вдруг бросаться на людей. В основном на меня, конечно. Так что, собираясь в отпуск, я ему всякий раз напоминала взять с собой работу. Он смеялся: «Ты же не любишь, когда я работаю во время отдыха». Но иначе с ним сладу не было в течение месяца. Я засовывала в чемодан пачку бумаги и брала ту ручку, которую он особенно любил. Знаешь, как он написал свою главную формулу? Мы сидели вечером на кухне, пили чай. Павлик спал. О чем-то говорили. Да, вспомнила: о фильме. Там были удивительно сняты шумящие на ветру деревья. Листья, блики, небо — и ничего больше. Сидим, обсуждаем фильм, он шутит, смеется. Вдруг замолчал, взгляд остановился. Я испугалась. «Витенька, что с тобой? Тебе нехорошо?» Он словно проснулся, рассеянно взглянул на меня, вскочил и выбежал из кухни. Я за ним. Он сел за стол и что-то записал. Тогда я успокоилась.

На одной из фотографий Базанов на фоне костела — прямой, серьезный, руки по швам. Очки, полнота, солидность. Похож на кюре, выходящего из церкви после очередной проповеди. Остальные фотографии заграничного цикла куда менее выразительны.

Пытаясь понять причины его кризиса и перебирая в памяти свои собственные впечатления, то, что говорила о нем Лариса, он сам, Рыбочкин, я прихожу к выводу, что это тягостное состояние было не столько следствием творческих неудач, сколько их источником. Не наличие живой, важной работы служило условием его устойчивого душевного состояния, а как раз наоборот. Когда он был на подъеме, идеи, замыслы возникали и осуществлялись как бы помимо его воли. Открывались неисчерпаемые источники сил, желаний, энтузиазма. Существовала и какая-то обратная связь, но главные регуляторы, пусковые устройства, шлюзы находились, безусловно, в нем. Он сам по себе был лабораторией, заводом, плотиной.

Если бы он знал собственное устройство так же хорошо, как придуманную им теорию! Если бы кто-нибудь другой, имевший на него влияние, так бы его знал.

Мы пришли работать в институт почти одновременно. Его отдельность, отъединенность от других сразу бросалась в глаза. Потом он как-то затерялся в толпе. Или это только казалось? Со временем мы просто привыкли к нему.

Одна из первых наших встреч произошла на субботнике, шла весенняя уборка институтского двора. Я носился с аппаратом по территории, делал снимки для экстренного фотовыпуска, орудовал лопатой, таскал носилки с мусором.

Для фотогазеты требовались различные сюжеты: деловые, патетические, юмористические. Не ощущалось недостатка ни в смехе, ни в энтузиазме. Наш дружный молодой муравейник, предводительствуемый старшими муравьями-лидерами, был полон искреннего, естественного желания уложиться в возможно короткий срок. Наглядным отрицательным примером бросалась в глаза фигура, которая в одиночку, не торопясь, собирала какие-то щепки, бумажки и чуть ли не по одной носила их в общую кучу. Медлительность, а также несоразмерность внушительной внешности и совершаемой работы, которую участник нашего субботника выполнял с видимым неудовольствием, казались вызывающими.

Почему я все-таки не сделал тот снимок? У Базанова был жалкий, печальный вид. Скорее не лодыря и бездельника, а ослепленной, ходящей по кругу лошади, смирившейся со своей судьбой.

Позже его не раз упрекали в недостаточной активности, предлагали взять на себя какую-нибудь нагрузку, он отказывался или соглашался, но никогда не умел делать как следует то, что принято называть общественной работой. Отчасти это вредило ему и, соответственно, помогало Френовскому. В самый критический, опасный для Базанова момент он совсем отошел от такого рода деятельности.

Несколько лет спустя венценосному профессору тактично напомнили, что, мол, теперь, когда все его неприятности (всепонимающая улыбка) позади, нет никаких (разумеется, ранее весьма уважительных) причин уклоняться от общественных нагрузок, которые должен нести и несет каждый в меру своих способностей. Когда к Базанову пришли с этим, он ответил:

— Моя основная работа и есть общественная деятельность.

Ему заметили, что все, мол, работают и тем не менее находят же время, возможности, силы. Тогда он уточнил:

— То, чем мы занимаемся, — высшая форма общественной деятельности, — и не пожелал пускаться в дальнейшие объяснения.

Он умел так отвечать — с налету, дерзко, как бы и не о нем вовсе шла речь, а о ком-то другом. И ничего. Ему все сходило с рук. Другому бы не сошло, а ему сходило. Его оставляли в покое, не отягощали уговорами, не отнимали драгоценное время, которое резко начало падать для него в цене.

От него ждали новых научных свершений, а как раз их, этих свершений, не было. И об этом на всем белом свете знал он один. Окружающим казалось: свершает. Или: вот-вот свершит. А он ничего не свершал и, кажется, ни на что уже не надеялся. В этом заключалась главная его беда. Но только если раньше тот же Максим Брониславович торопил с практическими результатами, то теперь его никто не торопил — ни с практическими, ни с теоретическими. Потому что по опыту, тем же Базановым преподанному, знали: новое не рождается сразу, по плану, за один год. Оно должно отстояться, созреть.

Его не подгоняли бы, пожалуй, еще лет десять. Разработка очистительных сооружений, основанных на открытом Базановым принципе, обеспечивала тематикой едва ли не весь институт. Как нефтяной шейх, Виктор мог жить на одни проценты с дохода.

Его не то что не подстегивали — можно сказать, призывали к самой что ни на есть умеренной, спокойной жизни. Базанов ее заслужил. Представительство, консультации, отзывы, его квалифицированное, авторитетное мнение по тому или иному вопросу — разве этого недостаточно? В конце концов, «Лаборатория поисковых исследований» — только название. Конечно, чем-нибудь он непременно займется, не сможет сидеть без дела. Но кому нужна еще одна непонятная, заумная теория, когда не вполне ясно, что делать с этой? Ее одной хватит институту на много лет вперед. Кому нужно столько детей в наш век угрозы демографического взрыва?

Так что не торопили его не из каких-либо отвлеченно гуманных, альтруистических, но исключительно из деловых, практических соображений. Никто не заставлял спешить, кроме одного человека — его самого.

Возможно, я несколько преувеличиваю, хотя в главном, пожалуй, прав: его не мучили, он мучил сам себя.

Базанов хотел иметь много «детей», но наш институт заведомо не смог бы их всех трудоустроить. Уйти в другой, скажем, академический институт он тоже не мог. Здесь были его корни, судьба, его единственный ученик Рыбочкин и единственный враг Френовский. Да и кто бы дал ему лабораторию в Академии? Опять придется биться, доказывать, отстаивать. Перед кем? Зачем? Откуда брать силы?

Ему нужен был весь мир, а понять его могло всего несколько специалистов. Пусть даже несколько десятков специалистов — что это для него? Базановскому нутру, незаурядной личности с наклонностями пророка было невыносимо тесно в замкнутом пространстве конкретной темы, реальной цели. Ему было невмоготу от самого себя, от любых ограничений.

Когда мы оказались вместе в жарком, пустынном краю, где они с Рыбочкиным испытывали установку, Базанов повел себя странно. Часами разгуливал с непокрытой головой под палящим солнцем, когда все живое пряталось в тень, забивалось в прохладные щели, и чудо, что его тогда не хватил удар. Казалось, он получал физическое удовольствие от неистовства солнца, от музыки — этого тягучего воплощения стихии бесконечного, оттого, что и выжженную землю, и ходящих по ней людей, и гомонящих в зелени редких деревьев птиц — что все это нельзя ни понять, ни постичь, ни определить словом. Можно только приобщиться или не приобщиться, принять или не принять, слиться или не слиться.

— Кому нужна вся эта бравада? — урезонивал я его.

Назад Дальше