С минуту-две, зажмурясь, Никон томил народ молчанием. И много чего всякого пронеслось в памяти: и недружелюбие бояр — явное и скрытное, и лица друзей, коих тоже насобиралось немало за долгое митрополичье бдение. Лики мелькали лунными промигами по чешуйчатой воде, но так живо и зримо, что он ясно угадывал лица и слышал слова. Вот выпросталось из небытия и протекло хмурое лицо отца, за ним — печальное материнское и пропало в тёмном заволоке. Дольше других застила взор кустисто заросшая личина то ли ведуна, то ли бродня, встреченного в отрочестве на берегу Волги. Даже разговор услышал, будто поддуло его из далёкого далека:
— Кто ты и какого рода? — спросил лесовик.
— Крестьянский сын я, простолюдин! — как и теперь, почуя озно-бец, ящеркой юркнувший по хребтине, ответил тогда ему Никитка.
— Быть тебе великим государем, — предрёк ведун, ольховым красным посошком толоча мокрый от росы песок.
На этом видении Никон раскрыл густо-синего марева глаза, медленно, как тяжкую палицу, приподнял посох и с силой торкнул им об пол.
— Станут ли почитать меня за отца верховнейшего? — спросил, с вызовом глядя на государя, который в большом наряде золотной горкой, присыпанной жемчугом, лежал перед ним на полу.
И опять златотканое облачение не дало царю подняться. Его подхватили под руки, укрепили на ногах. Никон вновь гулкнул посохом.
— Дадут мне устроить церковь, как я хочу и знаю?! — выкрикнул, давя неотступным взглядом помрачённого Алексея Михайловича.
— Устрояй, владыко! — радостно-звонко ответствовал царь и молитвенно прижал к груди пухлые, обнизанные перстнями руки.
— Устрояй! — разрешённо, с облегчением от долгого ждания шум-нул люд, дыхом пригасив свечи и качнув люстры.
— Как хочешь, как знаешь, ты — великий государь! — терзая пальцами грудину, проговорил Алексей Михайлович и обронил слезу.
Он немедля хотел венчать Никона на патриаршество, но Никон отнекался, ссылаясь на усталость и нездоровье, да и приуготовиться к торжественному обряду надо как приличествует. Его поддержал будущий рукополагатель иеромонах митрополит Казанский Корнелий. На том и стали.
Спустя четыре дня Никон в сане Патриарха Российского беседовал в Крестовой палате с Алексеем Михайловичем. Был вечер, был стол со свечами, был покой и душевное родство друг к другу. Вел беседу много поживший на свете отец с молодым и почтительным сыном. Говорили о деле давнем, к которому до них никак не смели подступиться вплотную: об скорейшем исправлении русских богословских книг по греческим образцам, чтобы всё было в лад с византийской родительской церковью.
— Ещё дед твой, патриарх и великий государь Филарет, понимал — многое в наших книгах за долгие времена исказили наши переписчики. Кто по малой грамотешке, кто отсебятину вписывал в служебники. С тем их печатали и рассылали по церквам и монастырям, — вольготно устроясь в мягком кресле, Никон говорил улыбчиво и, сцепив на животе пальцы, крутил от себя к себе большими. Он давно пообвык беседовать с молодым государем как добродушный учитель с учеником. Царь слушал прилежно, но и озабочивал вопросами.
— Правда ли, монахи афонских монастырей собрали наши печатные книги, сколько их было, да сожгли как еретические? — государь перекрестился, заслонясь от такого греха. — Как можно — в огонь? В них имя Божье!
Никон заерзал в кресле.
— Злое содеяли, — вздохнул он. — Негоже так-то ладить. Ну да Всевышний всем воздаст по делам их: и тем, кто суемудрием да дланью блудною, вооружась пером безграмотным, казнил священные писания, и тем, кто пожигал их ничтоже сумняшеся. Всякому помыслу и деянию надобен праведный суд и толк… Вот Епифаний Славинецкий со братией в Андреевском монастыре опасливо и мудро трудятся над переводами. Добровнимательны монаси киевские и гораздо умны, начитанны и греческим владеют. Потому у них все в точию, в согласии к древним харатейным спискам.
— О том мне Фёдор Ртищев сказывал, — покивал Алексей Михайлович. — Очень доволен боярин, да и сам изрядно учён.
— И днюет с ними в монастыре, и ночует. — Никон встал, ножничками состригнул нагоревшие фитили свечей, они закоптили вонько жжёной тряпкой. Он фыркнул и сбросил их в гасилку с водой. Государь задумчиво наблюдал за его руками. Никон сел на место, обтёр ножнички, потом руки голубой расшитой ширинкой с кистями, подаренной царевной Ириной Михайловной.
— И ещё, государь, вернулся инок Арсений Суханов. Уж где он не побывал! В Александрии, Иерусалиме, на всех греческих островах. Что видел и слышал, всё в своём «Проскинитарии», то бишь в «Паломнике», дотошно описал. Мно-о-го дельного подсмотрел, книг и рукописей привёз вороха. Одних сундуков больших шесть, да в связках довольно. Во как! Теперь переписчикам да сверщикам спо-добнее станет. Да ещё в помощь им Иван Неронов, да тож Арсений, по прозвищу Грек, наряжен.
Алексей Михайлович удивленно выпрямился в кресле, упёр кулаки в край стола. Долгое время большими глазами смотрел на патриарха.
— Да его, Грека, патриарх Иосиф за латинскую прелесть в Соловки на покаяние укатал! — не поверил Никону. — Как он в Москве-то, государь-батюшка?
Никон качнул одной, другой бровью, улыбнулся, разглаживая на животе бороду.
— Да какой он латинянин, — ответил ласково. — Много куда и когда ездил по свету, всякие веры познавал. Его и в магометской ереси и в иудейской упрекнуть можно. Но зачем? Гораздо знающий человек и добрый христианин, да и отпокаянил в Соловках усердно, сказывали мне. Этак и Фёдора Ртищева легко к еретикам пристегнуть. Давно уж байки ползают, мол, он с киевлянами денно и ношно возится, русский язык забыл и одно на латинском с ними горгочит. Уши вянут от вранья несусветного. Уж как возьмусь болтунам подпруги подтягивать, рассупонились, вишь!
Царь дёрнул щекой и отмахнул ладошкой, будто что досадное смел со стола.
— В кнуты болтунов!.. — помолчал, смиряя гнев, попросил: — Ты, отче святый, о Суханове мне, да поширше.
Никон вздохнул и начал с нажимом, но и с осторожей:
— Службы у греков не боголепее наших, говорит, а народу в церквах поболе. Священство строго в один голос поёт, но это и мы у себя налаживаем. Но что особливо важно — они со времён апостольских «Аллилую» трегубо возглашают, а имя Господа величают Иисус, не как мы — Исус, Николу — Николаем, и крестятся испокон веков тремя персты. И других различий, сказывал, много. Надо и нам, государь, с греками воединосогласие литургию служить. Предки наши от них православие приняли, а не они от нас. Вера их в чистоте истинной, а наша искривлена бысть… Решаю, государь великий, стать воедину во всём с Греческой апостольской церковью и в символах веры и в троеперстном знамении.
Алексей Михайлович не удивился услышанному. Сам достойно знал всё богослужение, мог бы и службы править не оплошней церковного синклита. И о троеперстном знамении у греков наслышан, и о чинопочитании беседовал с патриархами, особенно внимал Константинопольскому Паисию, но, как государь светский, явно вмешиваться в дела церковные, в дела отправления служб не хотел. Это не уряды по соколиной охоте, кои сам сочинил и строго соблюдал.
— Уж поступай как знаешь, великий государь патриарх, — тихим и ровным голосом ответил Никону. — Это в твоей воле и власти, но мнится — склизкое дело сие. Не раскатиться бы на нём, да затылком об лёд. Новизну вводи не торопко. Бойся народу нагрубить.
Патриарх слушал его и всё более гнул непокорную шею. Глазами поблекшей сини, будто их опахнуло инеем, исподлобья, мёрзло, водил по лицу государя. И царь смешался, сронил недосказанное перед набычившимся «собинным другом».
— Зачатое долго носить — мёртвого родить! — жёстко, как вколачивал гвозди, выговорил Никон. — Гиблое место махом проскакивают, горькое единым дыхом пьют!
— Но, святитель, и другая живёт присказка: слушай, сосенка, о чём бор шумит, — опять тихо, с намёком предостерёг государь. — Всяк знает, что решил Стоглавый собор сто лет назад: «Кто не крестится двумя персты, как предки наши спокон века, тот да будет проклят…» Как втолочь простецам, что грешили иерархи наши, узаконивая правило еретическое? Не поймут! Дитяти и те знают — первые святые русские Борис и Глеб, Александр, по прозвищу Невский, Донской Димитрий знаменовались двумя перстами. И преподобный Сергий Радонежский ими же воинство русское благословлял на поле Куликово. И на иконах они так знаменуются. Сам Господь Вседержитель на них то же показует, а людие созданы по Его образу и подобию.
Перебирая вздутыми в суставах пальцами гранёные четки, Никон мрачно кивал, шевеля отвисшей губой и сдвинув союзно густые брови. Царь умолк, вопрошающе глядя на патриарха. И Никон заговорил, вразумляя:
— Надобно различать перстосложения. Вот молебное, — он свёл три пальца вместе, — а вот благословляющее: большой палец пригибаем к безымянному, малый оттопырен. Так только Господь и святые Его благословляют. Потому у греков крестное знамение молебное тремя персты. А мы на Руси вроде бы всем миром опре-подобились — себя и всё вокруг двумя перстами святим, обольстясь лукавым суемудрием. Грешно так дальше поступать.
— Я-то разумею, различаю и приемлю такое, — заметно робея, со смутной тревогой в сердце, проговорил Алексей Михайлович. — А как Русь православная примет, как отзовётся, как до всякой души достучаться?
Грозно глядя на него, Никон учительски отчеканил:
— Сказано: толците и вам отверзится!
Государь разволновался. Полное лицо в тёмно-каштановом окладе волос и бородки растерянно обмякло, побледнело творожной от-ясимью, карие глаза, будто вишенки из снега, смятенно пялились на патриарха. Ему вьяве чудилось, что в этот миг, рядом где-то, скреже-щёт и вот-вот рассадится железная цепь, что, злобно радуясь скорой свободе, кто-то ужасный, обезумев, рвётся со стоном и скорготнёй зубовной на широкую волю. Каков он неявленным обличьем — неизреченно, власть и сила — незнаема. Одно слово нарывом токало в голове — Зверь! И спасение от него в Никоне, в его каменной, необоримой воле.
Алексей Михайлович опёрся на подлокотники кресла, расслабленно выжался из него, встал, и его мотнуло как пьяного. В лёгком домашнем зипуне зелёного атласа с рукавами в серебряной объяри, в частом насаде жемчужных пуговок, кои ручьились от шеи до колен, стоял перепуганным отроком пред очами грозного отца — всё видящим наперёд властным домоводителем. Никон тоже ворохнулся в кресле дородным туловом, всплыл над столом чёрным медведем. В клобуке с воскрыльями, опершись на посох, глядел мимо государя в узорчатое окно, слепое от прильнувшей к слюде темноты, сам тёмный, перехлёстнутый по груди золотыми цепями наперсного креста и Богородичной панагии.
Он предугадывал, чего будет стоить ему и Руси затеянная ломка привычных обрядов, что изменить их в сознании народа значило оскорбить веками освящённые предания о всех святых, в Русской земле просиявших, грубо надломив духовную твердь — унизить древ-лее благочестие. Решиться на такое мог тот, кому неведом был дух и склад понятий русских, а Никон был плоть от плоти своего народа, не как чуждые всему русскому греческие иерархи. Но на них-то, не будучи «творцом мысленным», а дерзким скоро деятелем, опирался патриарх, чая поддержку безмерному властолюбию.
| — Надобе созвать Поместный собор, да со вселенскими патриархами, — глядя на окно и как бы убеждая кого, притаившегося там, в темноте, вздохнув, заговорил он. — Одному мне не подтолкнуть Россию к свету истинному. Волен будет и Собор разделить со мною тягость задуманного. Не всуе тревожусь я. Говаривал давне пустыно-яситель Антиохийский: «Ступивший на ложную тропинку пролагает по ней дорогу грядущему поколению». И мы, грешные, который уж век топчем дорогу ту. Пора сворачивать на стезю верную. Крут будет сворот наш и многоборчен, но надо, надо ломиться к свету государств просвещённых.
— Э-э-эх! — долгим выдохом восстонал Алексей Михайлович. — Дуги гнуть не гораздо умения, надобе и терпение.
Никон поворотился к нему, кивнул, соглашаясь.
— Знатная поговорка, — подтвердил он. — А я скажу другую, сын мой. Она в точию о Руси нонешней: с одной стороны горе, с другой море, с третьей болота да мох, а с четвёртой — ох!.. Храни тебя Боже, государь.
Алексей Михайлович подставился под благословение, заметил, что Никон щепотью обнёс ему грудь, и, чуть замешкав, ткнулся губами в руку патриарха.
После ухода государя к Никону напросился Иоаким — архимандрит Чудова монастыря. Поведал о явлении к ним старца, неведомо откуда и обличьем дивного. Дряхл весьма, а языком, что рычагом ворочает, страх слушать. В коих летах — не сгадаешь, сам не помнит. Но оченно древен, простые смертные по столь не живут. А уж как в келье монаха Саввы обрелся — ни умом, ни поглядом не сгадано. Никтожеся не упомнил, не зрел, чтоб в ворота обители монастырской посошком торкал. Ночью они всенепременно на засовах дубяных.
— Тебя, государь великий, к себе звать велит, а сюда никак нейдет, — тараща глаза и прикрывая рот ладошкой шептал Иоаким. — Аще и посланьице тебе со мной наладил. Говорит — так надобно. Каво с ним делать велишь?
— Со старцем?
— С посланьицем, святитель?
— И где оно?
— Да вот же, вот! — Иоаким сунул руку в пазуху, извлёк и подал Никону ременную лестовку-чётки с бобышками для счёта молитв, связанную узлом-удавкой.
— Мудрёно сие, — разглядывая её, усмехнулся патриарх. — Что за притча, пошто узел?
Архимандрит приподнял плечи, шевельнул локотками, мол, нет понятия. Никон, досадуя, отмахнулся от него, пошёл к двери.
По Соборной площади и улочкам шагал к Чудову широко, вея полами чёрной мантии, не замечая кланяющихся встречных. Тщедушный Иоаким, с жёлтым, костяным лицом, — рот нараспашку, язык на плечо — еле поспевал за похожим на огромного ворона патриархом. Невыразимая тоска нудила душу Никона, подгоняла глянуть на того, кто своим явлением принёс ее, неизвестимую и досадную. Он и калитку монастыря, и двор промахал бегло, будто боялся не застать пришельца и остаться жить с неразгаданной тревогой. Только у низкой двери в келью слепца монаха Саввы перевёл дух. За спиной хрипел от удушья Иоаким, настойчиво протискивался ко входу.
— Не надо тя, — Никон посохом отгрёб его в сторону.
Оконце в келье было отпахнуто. Припоздненно и сонно пришёптывал прижившийся при монастыре соловей, на маленьком столике длинно и копотно горела свеча, было прохладно и сыро, как в промозглый день на погосте. В боковушке кельи сидел на чурочке, подперев посошком маленькую головку, седой как лунь старец в длинной и белой рубахе с пояском из лыка, в белых портках и берестяных лаптях. Длинная борода снежной застругой висла до острых колен. Дитячьим личиком, подкрашенным бледным румянцем, он казался Никону одряхлевшим херувимом. И патриарх не посмел благословить его, так было ясно видно — старец уже не нужит об этом. И Никон молча стоял перед ним, как над заметёнными снегом живыми ещё мощами.
Старец не скоро поднял голову с посошка, шевелил усами, собирал немощные силы выговорить что-то и не мог. Но необъяснимо живо под сугробами бровей незабудками в весенних оттаинках мудро и мощно светились его глаза. Глядя на лестовку в руках Никона, он нежданно звучно предсказал:
— Тако удавишь ты веру древлюю!
Никон откинулся, как от оплеухи, выронил связанные узлом чётки. Жаром обдало его и тут же холодом, будто лютой стужей пахнуло от сугробного старца. И поплыл в страхе туманьем, слыша вскруженной головой:
— Не унять те качание мира, токмо усугубишь. Ведай же: ангелы Днесь навестили меня. Один мутный, другой ясный. Тёмен был ликом ясный. Мутный — светился. И понужал меня: «Поспешай почить в Бозе своём, старче, есть ещё время малое душу спасти, пока не захлопнулись врата к Вышнему. Наше настаёт время!» И рассмеялся мутный. А ясный прикрыл лице свое крылом и заплакал: «Увы! Увы! Выпросил сатана у Господа светлую Русь за грехи её мнози и скоро всю окровянит ю!»
Старец жёлтой косточкой искривленного пальца потянулся к Никону.
Патриарх попятился.
— Т-ты… кто?! — всхрапнув от ужаса, удавленно выкрикнул он. — Меня мнишь антихристом?!
Старец с пристальной грустинкой в глазах качнул головой.
— Не-е-ет, — как пропел он и устало завесил глаза бровями. — Ты токмо шиш антихристов, но волю его содеешь.
Никон обронил голову и, до ломоты в скулах сжав зубы, замычал, возя по груди пышной бородой. Золотой наперсный крест то уныривал в неё рыбкой, то выныривал, слепя старца синими брызгами дорогих каменьев, и старец голубой влажью ослезнённых их высвер-ками глаз скорбно глядел на патриарха.