Никон исподлобья пометал глазами и только теперь в затемнённом углу кельи заметил монаха Савву, в страхе прильнувшего бледной щекой к холодной печи. Округлив рот и блукая бельмами, слепец слушал ожутивший его разговор. Патриарх куснул губу, она хрустнула, и тёплая струйка осолонила губы. Он тылом ладони отёр их, тупо уставился на испачканную руку, потом так же тупо на ведуна, шагнул было к двери, но остановился, будто кто осадил его, и низко поклонился старцу.
— Кто… ты… не ведаю, — чужим, рваным от сипоты голосом прохрипел он, — но не статься по вредным словам твоим, скорее подохнет сатана!
— Он и не хворал ещё, — шепнул старец и вновь опустил, приладил бороду на посошок. — Пожди до вечера — наешься печева.
Никон задом толкнул дверь и выпятился из кельи. Прикрыл дверь тихонечко, как прикрывают, когда в доме беда или покойник. Поджидавшему его Иоакиму мрачно кивнул.
— Подслухом стоял? — зашептал, приблизя лицо. — Молчи! Вижу — слышал. А Савву отсели куда подальше, знаю его — мала ворона, да рот широк.
— Нонче и отправлю, — угодливо закланялся архимандрит. — Очми не видит, а ушми чуток. В Спасо-Каменный ушлю. Там келья гроб — и дверью хлоп. Вот каво мне со старцем деять?.. Да нешто поёт? Старец?
Иоаким выструнился лучком, придвинул ухо к двери, но и так было слышно херувимски чистое: «Отверзу уста моя-я». Патриарх сдавил пятернёй плечо архимандрита, нацелился в грудь пальцем.
— Тс-с! — пригрозил. — Закончит катавасию, узнай откуда и куда бредёт. Да с лаской, с обиходом. От кого чают, того и величают. И сплавь скоро.
— Тако, тако, святитель, — отшепнулся Иоаким. — Сплавлю. Под пеплом жару не видать, а всё опасно. Куда ушлю — сам забуду.
Никон кивнул и огрузлым шагом пошёл из монастыря. Услужливые монахи встретили у выхода с суконными носилками, но он не сел в них, как всегда бывало, ткнул посохом в проём Фроловской башни — туда мне — и пошёл, и растворился в чёрном створе ворот.
Они не запирались на ночь, лишь перегораживались рогатками. Возле них кучкой толпилась стража — стрельцы и наёмные рейтары — балагурили, покуривая немецкие трубочки. Увидев внезапно явившегося патриарха одного и ночью, что удивило их и напугало, стрельцы разбежались по караульням, пряча в рукавах кафтанов сорящие искрами горячие трубки. Немцы рейтары остались, вежливо кланяясь, развели рогатки. Никон никак не обратил на них внимания, двинулся по мосту через прокопанный вдоль кремлёвской стены ров, загаженный отбросами, с вялотекущей в нём Неглинной и ступил на «Пожар» — Красную площадь, всю заставленную торговыми рядами и лавками. В ночи они не были видны, но густым, настоявшимся запахом большого торжища выдавали себя. Жабря ноздрями, Никон вдыхал давне знакомый, терпкий дух, и ему представлялось — стоит на берегу Волги, а плывущие мимо дощаники, сплотки и барки опахивают его вонько кислой кожей, смолью дёгтя, копчёной и солёной рыбой, даже дымом кострища, разложенного на сосновом, янтарном плоту.
Вроде и не было перед ним большого города, но он, невидимый, ЖИЛ в ночи. Жил сторожкой тишиной, смутными шорохами. Справа по Васильевскому спуску притушёванно выглядывал Покровский собор в витых бессерменских чалмах, ниже едва угадывались Варварка и Китай-город. В кромешной тьме только Аглицкое посольство являло себя жёлтоватыми заплатками узких окон, да кое-где тусклыми светлячками блудили по улкам фонари редких прохожих.
Патриарх пошёл наискосок через площадь к Казанской, «что на торгу», церкви. Она мало-мальски была освещёна, шла поздняя служба, и ему занетерпелось повидать протопопа и друга Ивана Не-ронова. Уж дней пяток не казал глаз. А тянуло к нему — неуступчивому в суждениях, часто вспыльчивому, но всегда рассудительному настоятелю.
Почти одногодки, они легко понимали друг друга, а встреча со старцем так и нудила истолковать его безумные речи. И не исповедоваться шёл: патриаршая исповедь — перед Богом. Шёл, влекомый нужой, что разговор с Нероновым, сочувствие или дельный совет снимет с души окаянное помрачение от недоброй встречи.
Никон не был робким человеком: долго и зло тёрла его многобор-ческая жизнь-служба. И теперь, пробираясь сквозь ряды и заслыша придавленный вопль: «Ре-е-жут!», никак не оторопнул. Редкие стукотки сторожевых колотушек теперь, после крика, сполошно зачастили, и звук их быстро покатился в сторону грабежа или убийства. Гомон скоро утих, увяз в густой тьме. Однако другое неуютство почувствовал спиной, остановился.
— Кто ты там, человече? — спросил твёрдо и строго.
— Никитка я, Зюзин сын, — отозвался молодой голос. — Твоего, государь, Патриаршего приказа подьячий.
Никон знал его, усердного переписчика с редким по красоте и чёткости почерком.
— Не пятни, подь ко мне, — вглядываясь, приказал он. — Тя Иоаким сюда наладил?
— Сам я. От кума бреду, вижу — святейший патриарх в рядах ходит. Испугно мне стало. Нешто так мочно, государь!
— Никак в темноте видишь? — подивился Никон, чувствуя благодарение к юноше.
— Дак всё вижу, владыка святый! — с простоватой хвастецой подтвердил Зюзин. — С детства у меня этак-то. От Бога, бают.
— Ну, коли свет в очах, побудь вожем. — Патриарх взял его под руку, любезно тиснул. — В Казанскую побредём.
Зюзин вёл уверенно, но и осторожно, радуясь нечаянной встрече с самим Патриархом всея Руси. «Это знак свыше, — ликовал он. — Силы неизреченные так устрояют ему, захудалому сыну боярскому, очутиться рядом с ним в нужный час».
И, сдерживая благодарные рыдания, шёл, выводя патриарха из египетской тьмы, представляя себя ветхозаветным Моисеем. И Никон в глуби сердечной радовался нечаянному поводырю, искал ласковых слов.
— Вскоре начнём устроять на Руси Иерусалим, — заговорил он и ощутил, как напрягся локоть молодца. — Новый! С таким же, точь-в-точию великим храмом. Сам на леса первые кирпичи на горбу понесу. И тебя возьму на такое богоугодное старание. В дальних годах, отроче, детям своим и внукам сказывать станешь, что с патриархом в самом начале Божьего делания стоял. С этой ночи служить тебе при мне, в Крестовой. Доволен ли?
— Святейший! — шепнул Зюзин, не сдержался, всхлипнул и ногами заплёл. Никон крепко сдавил его локоть, чем привёл в успокоение.
— По обету, Богу данному, станем каменного дела трудниками, — уже как бы сам ведя юношу, высказывал Никон о давно и тайно задуманном строительстве. Темь ли глухая действовала, или добросердный юноша, неук в жизненной хитровязи, приоткрыл дверцу в вечно настороженную, недоверчивую душу Никона, растопил ледок скрытности.
— Митрополитом будучи много храмов построил, но такого храма Воскресения Господня на Руси ещё нет. Но будет. Будет в нём и темница Христова, и Голгофа, а окрест сад Гефсиманский, река Иордан, озеро Геннисаретское. Ты реку Истру видал?
Оробевший Зюзин только встряхивал головой, слыша невообразимое.
— Вот Истра и есть наш Иордан. Там же быть Назарету, горе Фавору, месту Скудельничью. Новый Иерусалим! Сподобимся?.. И не отвечай. Сам всего наперёд до конца не вижу… А вот и Казанская.
Он выпростал руку. Зюзин остался стоять с открытым ртом и, отставя локоть, будто подбоченился. До этого плотно устланное тучами небо проглянуло в частые прорехи перемигами звёзд и стало развидняться. Строгий, в полнеба, силуэт Казанской, как выкроенный, чернел над подошедшими. Линялой бабочкой попархивал в нём тусклый огонёк, нехотя маня поздних гостей, да и он скоро пропал, но появился опять уже на паперти. Вышедший из церкви человек держал фонарь у груди, и стало видно — Неронов. Настоятель последним, на краткий час перед заутреней, покидал Казанскую.
Он не удивился приходу патриарха в столь поздний час, пообвык к ночным набродам друга. Крестно обмахнули друг друга широкими рукавами, обнялись. Зюзину было велено ждать во дворе, под звёздами: ночь тёплая, парная, пусть пообвыкает быть под рукой всечасно.
Пошли к дому настоятеля, темнеющему тут же в углу ограды. По крыльцу вошли в слабо освещённую лампадами переднюю. Несколько странников и просителей тихо, как мыши, сидели по лавкам. Узрев вошедших, все разом, как трава под косой, повалились на пол.
— Пождите, — повелел им Неронов.
Прошли в домашнюю моленную, поклонились образам, сели за грубый, без скатерти, скоблёный стол. Сидели лицом к лицу. Никон безмолвствовал долго, прикидывал, с чего начать разговор о старце. Из-за него и пришёл к Неронову, однако сомневался сокрушённым сердцем — надо ли Ивана посвящать в такое. Припомнилась и пословица — «Знала б наседка, узнает и соседка». Уж больно личное придётся открыть протопопу, а оно илом со дна омута взбаламутилось речами старца. А и не осядет до ясной светлости, ежели промолчать, не слить с души муть досадную. Гнетёт она, ох как гнетёт и травит. Ишь, чего сказанул калик перехожий — «шиш антихристов».
Вежливой тенью проплыл служка-монах, мягонько уставил на середину стола медный подсвечник с тремя жёлтыми свечами и так же, призраком, оттёк в низкую боковую дверь. И Никон заговорил не о том, с чем шёл к Неронову.
— Ну что там, Иване? — облокотясь и смяв бороду кулаками, начал он вяло. — Как справщики? Не ленятся? Пошто долго листов готовых не шлют? Сколь дён мы не виделись?
— Дён с пяток, — вздохнул Неронов. — Я одно в Андреевском монастыре толкусь, церкву забросил, не обессудь. А справщики?..
Скажу — ловки киевские братья-монаси. Фёдор Ртищев лихо ими заправляет. Или они им. А уж с каким веселием гораздым наши книги денно и ношно шиньгают и черкают! А давность ли Фёдор, из посольства римского воротясь, говаривал, что папа их не глава церкви, что и греки не источник веры, а если и были источником, то давно пересох он. Сами от жажды страждут. Чем же им мир православный напоять? Ну, не досадно ли тебе рвением их огречить церковь русскую? Каких перемен нам готовят? Я тебя, Никита, как друга давнего прошу — остуди их резвость огульную. Времена нынче шатки, поберегли бы шапки.
— Ты бы не шатался, Иван! Государи русские давно до нас с тобой подступались к делу сему. Мы завершим его, время приспело. — Никон поднял голову, потёр лоб. — Не надобна нам разноголосица с единоверными греками. От этого зло и шатание в миру православном. Не встревал бы с помехами, а помогал сверять да править с древних и верных книг. Эва сколь их Суханов привёз! Правьте смело. Греха в том не вижу.
— А я вижу! — взвил голос Неронов. — Книги наши правят по служебникам польского печатания. Тож с немецких, а пуще по требнику пана Петра Могилы! Сухановские списки вовсе не сличают. А Федька Ртищев токмо губы поджимает, што красна девка. А уж до символов веры добрались. Ворчат над ними и рвут на части, яко псы! Ты пошто им дозволил так-то?.. Плевелы ереси по Руси сеют без боязни! Я в своре той сговор сатанинский чаю!
— Не взбраживай кипятком, Иване, — Никон ухватил руку протопопа, прижал к столешнице. Промельком дальней зарницы высветило в мозгу — уж не посетил ли загадочный старец и Неронова? Но мысль эта только промигнула и пропала. Заговорил, как оправдываясь:
— Ведь не плоше меня знаешь — поприжились издревле плевелы эти в наших служебниках. Вот их-то и изводят толково и опрятно. Я же слежу, листы чту со пристрастием. Кое-что возвращаю, но… Намедни в ризнице Иосифовой прибираясь, обрёл саккос патриарха греческого, святого Фотия. Чуешь — святого!.. Саккосу сотни лет, а на нём символ веры изображённый с нашим разнится. Вышито: «Его Же царствию не будет конца». А мы у себя чтём — «Его же царствию несть конца». Ну как не выправить?
— И не надо выправлять! — Неронов выдернул руку из-под ладони патриарха. — Ведь по их мудрованию — конец есть, но боятся его и успокаивают — «не будет». Пошто врут и двойничают? Мы-то знаем — Царствию Божьему несть конца! Несть! Стало быть — нету!
— Не бурли, говорю! — прикрикнул патриарх. — Надоело с тобой по пустякам сущим рядиться. Ревёшь трубой иерихонской. Весь сыр-бор из-за одного слова.
— Убиенное в слове да оживёт в духе! — не сдавался протопоп.
Нет, не налаживался разговор на нужное, да и Неронов, как никогда, расфыркался. Так и сказал ему:
— Уймись и не фыркай, урос.
— Не конь я, чтоб фыркать! — тут же взвился протопоп. — Речь имею человечью. Дивлюсь, не берешь в толк её. А давно ли мы, други твои, в патриархи тя подвинули? Мнили — не дашь лихомани латинской корни пущать в земле отчей, а они роются в нашей поране червями гнусными. Такое в самозванщину было, да народ смёл нечисть. Радовались — всё! Пронесло заразу, ан нет! Ты её самовластно возлюбил, назад ташшишь! Нешто с хвоста хомут напяливают, нешто землю вверх лемехами орают? Сам многажды говаривал, что де малороссы и греки давно сронили истинную веру и крепости нравов у них нет!
Корчили Никона слова протопопа. Было, говаривал много и всякого, да новое время по-новому метёт, не видит сам, что ли? А как хотел иметь в Иване близкого и сговорчивого помощника, а он эво как упёрт в самом малом. А ведь и начитан, и умён, и годами горазд, а всё ж дурак. Нешто ослеп и не углядывает — сам государь милостив к справщикам, ездит к ним часто, поправления чтёт и не видит в них ереси. Отнюдь — подгоняет: скоренько да скоренько. Чего уж, дядьку своего, Бориса Морозова, обязал всеучастно жаловать киевлян. А боярин строг. Где уж там корни еретические пущать: бдит неусыпно, сам греческий и латинский знает, не то что бестолочи упрямые, кои едва-едва по Псалтире бредут, как в потёмках, а туда же — латинским да греческим брегуют… Эва как распылался! Вроде степным палом несёт его.
Неронова и впрямь «несло»:
— Отчего Голосов, добрый отрок, не восхотел пойла латинского хлебать и бресть в поводу на убой душевный? Уразумел, что вытворяют над отчими служебниками, ужаснулся и сбёг, чтоб с пути истинного не сверзили.
— Ну и ну-у! — усмехнулся Никон. — Не выучась и лаптя не сковыряешь. А сей отрок твой — лентяй. Его учили читать да писать, а ему, оболтусу, токмо бы петь и плясать. И не убёг он, а в потылицу турнули.
— Оно бы так, да не так, — упрямился Неронов. — Ведь и другие ученики бунтуют и брегуют, а их носом в книги чужемысленные тычут — жуй негожее, а природный язык не чти! И ещё скажу о старшем справщике Епифании Славинецком, о его шептаниях и чудачествах о имени Господа нашего Исуса Христа. Рыгает гнусное, мол, надобе писать Иисус, что де в первой букве есть имя Отца Его Иосифа-плотника, а далее уж имя самого Господа. Ну не вред ли и соблазн сатанинский? Отца Небесного земным подменять? От таких новин в людях шатание и злоба. Поопаслись бы. Народ, он терпит, терпит, а как по слюнке плюнет — уж и море.
— Уймись! — отмахнулся Никон. — Страшно с тобой. Как вепрь озлился. Вона и щетину на загривке гребнем вздыбил. Не признаю тебя, а любил.
— И ты мне очужел, — глухо, нехотя признался Неронов. — Вот полаяли, насорили воз, а с чем пожаловал ко мне впоздне, я не утолок в голове своей дурной.
— Утолчёшь. Всему свой срок.
Никон встал, навалился на посох, подпёрся им. Смотрел на протопопа сжав зубы, с неприязнью, колко.
— По слюнке? — переспросил. — А уж и море?.. — И, не ожидая ответа, пригрозил: — Не баламуть людишек, протопоп, знай место. И к справщикам отныне — ни ногой. Сам усмотрю или донесут, что хаживаешь, — жди гнева царского. И моего, великого государя патриарха, осуда крепкого. Аль запамятовал, как за гордыню твою и мысль высокую ссылали тя в Карельский монастырь? Ныне и пуще обестолковел, прёшь супротив рожна.
Не благословил и руки не подал. Устало, осадисто протопал к Двери, толкнул её посохом. Дверь медленно отошла, и патриарх вышел в приёмную. Пусто было в ней: слышный ли отсюда громкий °Р протопопа спугнул просителей, или усердный Зюзин выпер их на волю. Вот он стоит у выхода на крыльцо, пламенея в свете двух напольных поставцов лохматой своей головой.
«Рыжий да красный — человек опасный», — вспомнилось Никону, однако, проходя мимо, дружелюбно похлопал молодца по плечу.
Было утро, было почти светло. Туманная предрассветная издымь робко таилась кое-где в закоулках, но с востока алой горбиной выпирала сочная заря, предвещая благолепный день. Могучая взлобина Боровицкого холма будто красным кушаком обмотнулась кремлёвской стеной. Из-за неё и там и тут бледно намалёванными ликами с фресок выглядывали купола и маковки многих церквей. Одна Ивановская колокольня выметнулась над ними. Чудилось — привстал на носки Иван Великий и, первым обмакнув в полымь солнечную державную главу свою, хвастливо сверкал-обсеивал Кремль и Москву златопыльным дождём.