— Окрестить бы его, батюшка, — качаясь на коленях перед лавкой, попросила, как поклянчила, вдовица, глядя на протопопа распахнутыми отчаянием глазами с отражёнными в них маленькими свечками.
— Да, жено, да, — выдавил Аввакум и глухо кашлянул раз и другой, избавляясь от сдавившей грудь и горло комковой горечи.
Из ковчежца достал склянку со святой водицей, побрызгал на лицо, обмакнул кисточку в елей и стал крестообразно помазывать ею, отгоняя мысль, что не совсем по правилам исполняет обряд, но и оправдываясь — Господь поймет и простит меня и примет новоокре-щённую душу.
— Молимся Тебе, Боже наш, раба Твоего Логгина немощствующа, имя носящего добросердного сотника римского, мучения Твой крестные копием своим прекратища, посети милостью Твоея и прими его во святое Твое крещёние. Господи, врачебную Твою силу с небеси ниспошли, прикоснися телеси, угаси огневицу, укроти страсть и всякую немощь таящуюся, буди врач раба Твоего Логгина, воздвигни его от одра смертного цела и всесовершенна, даруй его церкви Твоей благоугождающа и творяща волю Твою, ибо Твоя есть власть спасать и миловать, Боже наш. И Тебе славу воссылаем, Отцу и Сыну и Святому Духу, ныне и присно, и во веки веков. Аминь!
Из ковчежца вынул медный крестик на льняном гайтане, приподнял безвольную голову, надел на шею и понял — отлетела душа чистая, преставился.
«Силы небесные, простите мя, всё-то смешал воедино, — толкалось в голове Аввакума. — Господи Исусе, ради молитв Пречистыя Матери Твоея, преподобных отец наших и всех святых прими в Царствие Твое новообращённого раба Логгина, а меня, грешного, помилуй, яко есть Ты благ и человеколюбец».
Он оперся руками о края лавки, навис над усопшим парнишкой и читал, читал как помешанный молитву за молитвой, глядя ис-туплёнными глазами в тихое теперь лицо от покинувшей его страдальческой печати. Уже и нищая божедомка устала выть, сидела в углу, глядя на иконы. И матерь почившего, обезголосев от плача, ткнулась ничком в пол, а протопоп всё ещё нависал, как бы парил над лавкой, растопырив уже бесчувственные руки. И вдруг ощутил въяве неизъяснимую, птичью лёгкость своего тела и тут же стал медленно отдаляться все выше и дальше от мальчонки. Уже и лица его не разглядеть, и смотрит на него Аввакум со страшной высоты. И всё раздвинулось вокруг протопопа в ширь неоглядную, а сам он распластался в полнеба и видит всюё-то всю землю Русскую. И черным-черна она! И вся-то устлана упокойниками непогребёнными, вроде как белыми куколками муравьиными. И стоят тут и там над ними печальные церковки свечками незажжёнными. А над всем тихим и немым властный голос витает:
— Виждь, Аввакум, весь мир во грехе положен!..
И страх объял и удушил протопопа. Проталкиваясь, отчаянно выдираясь из-под его тяжких каменьев, из петли-удавки, Аввакум шептал, покорно прося у безначальной власти сущего гласа:
— Господи, избави мя всякого неведения и забвения и малодушия и окаменённого нечувствия! Всади в сердце мое силу творити Твои повеления, и оставити лукавые деяния и поручити блаженства Твоя! Что сотворю имени Твоему? За что вознесен сюда я, злогрешный?
И окутал его облаком глас непрекословный:
— Свидетельствуй! Вот скоро изолью на них ярость Мою, и буду судить их путями их. Уцелевшие будут стонать на горах как голуби долин, каждый за свое беззаконие.
И пропал голос. Звонь взорвалась в голове и ушах Аввакума, и стал он падать вниз камнем. И вот из тумана проглянуло под ним лицо мальчонки, дрогнули веки его и затрепетали стрелки ресниц. Бледной зорькой осенней подкрасились щёки. Мотнул головой Аввакум, стряхнул покаянные слёзы и разглядел две голубые проталинки, а в тех проталинках рябило, будто резвились в них рыбки золотные.
— Пи-и-ить, — попросили едва розовеющие губы.
Аввакум не сразу отпихнулся от лавки затёкшими, чужими руками и не устоял — сел на пол. Как во сне видел — мальчик приподнялся на ложе, боязливо опустил на пол ноги. Спугнутой наседкой забилась в углу божедомка, закудахтала невнятное. Протопоп, сидя, дотянулся ногой до вдовицы, толкнул.
— Татиана! — с усталой радостью оповестил он. — Встречай чадо живое.
Подхватилась от сна-обморока вдова, поползла на коленях к воскресшему, немо зевая судорожным ртом, обхватила ноги нечаемого, и он положил на её плечо слабенький стебелёк ручонки. Всё ещё клохтая, подъелозила к ним нищенка с оловянной кружи-цей. Аввакум приподнялся, влил в нее из скляницы святой воды и расслабленно наблюдал, как мать, трясясь и тыкаясь, ловила краем кружки губы ребёнка и по оплёсочку поила его. Отрешённо, чувствуя лихоту и опустошенность, будто его выпотрошили, как рыбину, протопоп сложил в ковчежец скляницу, кисть, взял бережно поданный божедомкой служебник и пошёл из избы. У порога оглянулся, наказал:
— К Сергию Преподобному идите. Теперь сможете.
Татиана, обещая, только кивала вскруженной радостью головой, а нищенка, справясь с клохтаньем, ответила за неё совсем внятно:
— Смо-огут, свет-батюшко, да и я с имя. Вот и понесём по земле, аж до Лавры Печерской, до Киевской о чуде Господнем.
— Чудо и есть, — уверованно, прикрыв глаза, покивал Аввакум. Но не уходил. Смотрел на парнишку с чувством сопричастности к одному с ним безначальному таинству. И мальчик смотрел на него из материнских рук с тихим, улыбчивым смущением. И протопоп решился, спросил о тайном:
— Каво там видел, сынок?
— Табя, — шепнул парнишка, заплакал и опустил глаза. — Ты зачем меня с облака мягкого сня-ал?
— Живи-и, — попросил Аввакум и вышел.
Пока Аввакум добирался до Юрьевца-Повольского, в Москве содеялось диво-дивное: урядясь, дав согласие сесть на патриарший престол, Никон, к вящей радости бояр многих знатных фамилий, тут же пошёл на попятную, чем весьма озадачил государя. Решительного и резкого на язык митрополита многие не любили и побаивались. «Выдаёт нас царь мордвину, мужичьему митрополиту, головой, — не особенно и скрытничая ворчали по дворцам и хоромам. — Николи прежде не бывало нам в родах такого бесчестья». Мягко просили и мягко настаивали избрать в патриархи иеромонаха Антония, дескать, старец весьма учён и учтив, да и Никон у него в Макарьевском монастыре осиливал по Псалтири азы и буки, к тому же обхождением и видом благолепен, не замотай берложный какой.
Эти ворчания и просьбы, казалось, повергли в замешательство Алексея Михайловича. Поговаривали, да и очевидцы поддакивали, что ночью в покои царские был доставлен Антоний. О чём говорили они, осталось тайной, но через два дни царь назначил жеребьёвку. В Крестовой палате при высоком священстве выбор пал на Антония. Но преклонный летами учитель уступил его ученику, наотрез отказавшись от патриаршества. Казалось бы всё — перенапряг Никон тетиву терпения государя, пора бы и честь знать, но упрямец митрополит продолжал парить круто замешанное им варево. Алексей Михайлович ждал.
Опять и опять присылали увещёвать Никона, но тот заперся в келье Чудова монастыря, молился неделю, отговариваясь, что ждёт Божьего повеления. Даже друзей своих — протопопов Неронова и Духовника царёва Стефана — в келью не пустил, из-за двери буркнул: «Не досаждайте, не время бысть!» Вот и пылили, хлопая полами, взмокшие гонцы от теремного дворца до Чудова, блукая по сторонам растерянными глазами, напуганные. А малоопытный, рано осиротевший царь всея Руси Алексей Михайлович покорно ждал. Он крепко помнил слова почившего батюшки Михаила Фёдоровича, сказавшего о деде Филарете: «Я, государь великий, и отец мой — светлейший патриарх и великий государь — нераздельное царское величество, тут мест нет!» Слова помнил и давно почитал Никона «в отца место». Хотел и видел в нём надёжную опору и мудрого советника-соправителя. Знал и о недовольстве своим выбором, но хранил спокойствие, пережидая затеянную Никоном блажь. Однако ж и недоумевал, пошто так долго уросит друг-отец. Недоумение волокло за собой беспокойство, и юный государь в сердце своём углядывал в упрямстве Никона тайные плутни неугожих царедворцев. А они, находясь рядом с царём, рядом с гневом и милостью его, хоронились ловко от неосторожных слов своих и дел. Казались озадаченными, отнекивались и опасливо пожимали плечами. Обращал взор свой на многомудрого Матвеева, тот разводил руками. Попытал кроткими глазами дядьку своего Морозова, тот опечалил его горестным вздохом и тряской дланью многозначительно потыкал в небо, соря голубыми искрами из перстней, обхвативших пальцы.
Алексей Михайлович ждал. Выжидал и народ, каждодневно полня площади Кремля, кто по любопытству, кто по принуждению, и расходился по домам ближе к полуночи, когда бдительные стрельцы раздвигали рогатки. А уж по городу лодчонками без рулей и вёсел плыли-качались слухи, одни других темнее, как глубокие омуты. Государю о слухах доносили исправно. Он молчал. Одному духовнику Стефану признался:
— До слёз стало! Видит Бог — как во тьме хожу.
И опять уехал в любимое Коломенское на сердешную потеху — соколиную охоту, где поджидали его два дикомыта, два молодых сокола, выловленные в колмыцких степях. Вернулся в Москву затемно и, просматривая накопившиеся бумаги, поведал дядьке Морозову, как один из дикомытов по кличке Угон круто взнялся с руки подсокольничего Мишки Щукина и над поймой реки Москвы лихо заразил утицу.
— Молоньей сверху пал, да как мякнет по шее, так она, падая, десятью раз перекинулась! А уж как красносмотрителен высокого сокола лёт — слезу жмёт!
Морозов, хоть и не уважал эту царскую забаву, внимал с почтением, не забывая подкладывать бумаги. Царь и подписывал, и рассказывал, то весело, то гневливо:
— А Мишка, стервец, Щукин возьми и огорчи. На радостях от похвалы и подарка нашего, скрадясь от глаз государевых, у ключа Дьяковского со товарищи кострище разведя, опились до безумия, и он, теперь сокольничий, свалился на уголья. Еле выхватили из пламени: волос головий обгорел и лицо вздулось, яко пузырь бычий. Вона как чин новый обрящет!.. Короста спадёт — пороть безщадно пьяную неумь!
Одна бумага шибко разозлила государя. Он прихлопнул её ладонью, как досадившую муху.
— Чёл? — спросил у распустившего в улыбке губы Морозова.
— Чёл, государь, — кивнул и обронил улыбку боярин. — Не тебе бы вникать в этакое, да кому ж, раз церковь сиротствует.
— А игумены пошто бездействуют, потатчики? — румянец наплывал на круглое лицо государя. — Пошто в Саввином монастыре казначей Никитка бурю воздвиг на нашего стрелецкого десятника и посохом в голову зашиб?! Как посмел, вражина, оружие и зипуны, и сёдла за ограду монастырскую выместь, нашей приказной грамоте не подчинясь?..
Алексей Михайлович всё более распалялся, жарко густел лицом:
— Ты уж, Борис Иванович, присядь да пиши, что выговаривать учну. Сам не управлюсь, эва как пальцы плясуют.
Морозов впервые видел государя таким взъерошенным, потому проворно, не по годам, отлистал от стопки несколько бумаги, плотно усадился на скамье и, тюкнув пером в чернильницу, пал грудью на стол, растопыря локти. Он, дядька-воспитатель царя, вконец уверовал — всё! Выпорхнул из-под его крыла оперившийся птенец.
— Пиши! — государь пристукнул кулаком по столу. — «От царя и великого князя всея Большие и Малые Руси, врагу Божьему и христопродавцу, разорителю чудотворцева дома и единомысленнику сатанину пронырливому злодею казначейке Никитке!..» Поспешаешь ли, Борис Иванович?
— Способляюсь, великий государь, — сквозь прикушенную усердием губу отозвался взмокший Морозов. Государь продолжал, гримасничая, с издевкой:
— «Кто тебя, сиротину, спрашивал над домом чудотворцевым, да надо мною, грешным, властвовать? Тем ли ты, злодей, обесчестен, что служивые люди рядом с твоей кельей расположились? Ну, враг проклятый, гордец сатанинский! Это ж дорогого дороже, что у тебя, скота, стрельцы стоят! И у лучших тебя и честнее тебя и у митрополитов стрельцы стоят по нашему, государеву, указу. Кто тебе власть мимо архимандрита дал, что тебе мочно стало без его ведома стрельцов и мужиков моих Михайловских бить? За спесь сию наряжаю тебя в железную цепь на шею и добрые на ноги кандалы! Да как прочтут пред всем вашим собором эту нашу царскую грамоту — свести тебя в келью и запереть всекрепко. А я, грешный, молитвенно жаловаться на тя, пса, чудотворцу Савве буду и просить от тебя обороны у Бога».
Алексей Михайлович горестно выдохнул и протянул руку. Морозов торопко, но неуклюже ворохнулся на скамье, чуть не опрокинув чернильницу, встал и двумя руками, с поклоном, подал лист. Государь медлил, глядел на дядьку зыбким, нетутошным взглядом, чем очень пугал боярина. Да и было чего пугаться: частенько стал проявлять воспитанник дедовский норов. По пустяковинке сущей всплывать на дыбы, как теперь. Ну сдураковал казначей, ну ослушался — прогнал от кельи настырных глядачей, а тут сразу порка злая, указ царский. Да сколь неуряду всякого по градам и весям, нешто всем никиткам ижицу пропишешь? Да всё сам, за своей рукой государевой.
Алексей Михайлович взял лист, не подписал — отодвинул в сторону. Снова смотрел на дядьку, но совсем другими глазами: ми-лостивость глядела из них, смущение, да и с пухлых щёк оттекала гневливая румяность.
— Вот так, всё сам, раз церковь сиротствует, — встречь мыслям боярина выговорил он и, совсем тихо, будто прося одолжения, попросил смиренно: — Ты уж, миленькой, перечти, поправь поскладнее и отошли с кем знаешь. Жаль татя, да без встряски не можно.
Утром 22 июля Алексей Михайлович встал как обычно рано, и ему тотчас доложили: Никон явился в Успенский собор в окружении четырёх архимандритов править службу Колосской иконе Божьей Матери, что бояре думные, окольничии, священство и весь двор толчётся в Передней и на Красном крыльце, ждут царского уряда и милости.
— Слава Тебе, Господи, владыка живота моего! — истово перекрестился государь и велел облачить себя по-положенному. Не было ни суеты, ни беготни бестолочной. Всё было прибрано и уготовлено заранее. Стефан доглядывал за всем этим строго.
Когда огромной толпой, притихшей и ждущей разрешения долгой тяжбы, втекли в собор, Никон с посохом святого Петра — митрополита Московского — стоял у патриаршего трона, осунувшийся, как от тяжкой хвори, с головой и бородой, пуще прежнего застёганной серебряными нитями. Он мрачно пытал толпу воспалёнными от ночных бдений и недельного строгого поста горячечными глазищами и цепкой рукой, как у беркута лапой, жамкал прорезной, моржовой кости, набалдашник посоха.
Долгая, гнетущая тишина присутулила люд. Никон медленно вздыбил бороду, глядел на толпу из-под опущенных красных век буровящим синью взглядом. Не благословил, не поклонился.
Полон был собор. Всякого чина люди запыжили его нутро, стояли, каменно глядя на чаемого и такого норовистого пастыря. Ждать долее стало тягостно, и боярин Хитрово опасливо, локотком, подтолкнул иеромонаха Антония, и они вдвоем выступили вперёд. Надломился в хребте боярин, низко поклонился Никону, летней шапкой алого бархата с узкой собольей опушкой махнул по полу, как подмёл перед собой.
— Вольно сесть тебе на патриарха место? — густо и внятно вы-трубил он. — Всем миром вопрошаем, не томи.
Антоний, сухопарый и строгий, в широкой мантии-опашнице, в клобуке с воскрыльями тож выгорбился, поддерживая горсточкой на груди медный наперсный крест.
— Владыко, — тихо, что немногие рядом расслышали, обратился он. — Доколе вдовствовать церкви русской? Хоть и знамо, что ежли Господь не хранит дом, то всуе бдит его стрегий, мы просим тебя — не пытай Божьего и людского терпения, не пустодействуй, буди пастырем нам, грешным.
Высказались и отступили впообок к царю. Никон не шелохнулся.
— Святитель! — отчаявшимся голосом выплакнул Алексей Михайлович. — Пошто сиротствуем? Сколь быть нам в твоей остуде? Видь! — Пред святыми мощами, здесь почивающими, плакаем, тя умоляя, — прими власть верховную над душами чад твоих. Зачем бродит в полюдье скорбь и отчаяние?
Государь опустился на колени, вытянул руки и коснулся лбом пола. Ладони скользнули по плитам, и, резко подавшись вперёд, царь распластался перед Никоном, прильнув щекой к полу. Рядом забухали на колени все, кто был в соборе, следом — кто не втиснулся в него и был на паперти, далее на Соборной и Ивановской площади.
Князь Иван Хованский скосился на стоящего рядом на коленях Фёдора Ртищева, шепнул, не очень осторожничая:
— Умучает внуков наших оскомина за то, что деды жрали кислое.
Ртищев боязливо заозирался — не слышал ли кто лишний, но в соборе всхлипывали, сопели, и он, укоризненно качнув головой, пал ничком на пол.