Поклон старикам - Цырендоржиев Сергей 12 стр.


— Складно говорит, и-эх, по-нашенски, — зашептал в самое ее ухо Рабдан, показывая кургузым пальцем на Содбо. От него несло водкой, он вышел, не дождавшись конца речи.

Мария брезгливо отодвинулась от него, что-то очень важное разрушил в ней Рабдан, и невольно прижалась к Содбо. Он положил горячую ладонь на ее руку. Мария вспыхнула.

Люди громко ели, но она никак не могла себя заставить взять ложку.

— Ешьте, Мария, ешьте, — услышала она тихий голос Содбо и послушно начала есть.

А вокруг уже громко пели, навзрыд плакали. Мария глотала остывший суп и не чувствовала его вкуса.

Рабдан пьяно рассказывал ей что-то, норовя взять под локоть. Она выпила водку, чтоб избавиться от навязчивости Рабдана, щемящей жалости к Содбо и к себе самой. Водка сразу кинулась в голову и в ноги, разлилась по ней кипятком. Сквозь выступившие слезы увидела против себя одноногого. Он сидел, опустив голову на узкое плечо худенькой женщины, а та, застыв, смотрела на людей счастливыми пронзительными глазами.

Содбо молчал. И Мария была благодарна ему за это.

— Хочу выпить остатки нашего горючего за будущее! — перекричала песни и плач Бальжит. — Бабоньки, мечтаю я на агронома выучиться. Могу теперь-то позволить, а? Жду не дождусь Жанчипа. Пусть все наши мечты сбудутся. У каждого свои. И Дом культуры поставим, и дома новые, и коней поднимем. Часто спрашиваю себя, почему мы здесь выстояли? Жизнь у нас налажена была. Хороший председатель Жанчип, людей видит, запасливый.

— Слов на ветер не бросает, — крикнул кто-то издалека.

— Зерна сколько приберег!

Люди кричали, перебивая друг друга.

— Небось уже домой катит. Чисти дом, Дулма, да бутылочку готовь, — смеялись бабы.

— Уж мы встретим его! Берегись, Дулма.

— Теперь-то ты дашь ему жизни — натосковалась!

Бальжит перекрыла людские голоса и смех:

— За Жанчипа! За его скорое счастливое возвращение. За твое счастье, Дулма!

Люди смеялись, кричали. Мария вскочила, расцеловала Дулму и потащила ее из-за стола.

— Сестра ты моя, — шептала в волнении. — Хорошая ты моя!

Марии стало весело. Степан не мешал сейчас, не мучил, и жалость к Содбо отступила — был только солнечный день, белые дома вокруг и люди, непонятно родные, будто прожила с ними долгую жизнь.

— Красивая ты, Дулма. И они красивые, — Мария обернулась к столам. — У вас красивые люди. А я хочу играть, слышишь?

Она тащила Дулму к клубу, чувствуя и ее возбуждение. У самых дверей Дулма резко развернула Марию за плечи.

— Смотри!

И Мария увидела солнце. Оно уходило за гору Улзыто, веером рассыпав огненные стрелы. И окна домов горели пожаром — будто они изнутри пылали желтым золотистым огнем. И весь мир вокруг далеко был в этом огне.

Вбежав в клуб, даже не заметив вымытых ярких окон и полов, Мария кинулась к пианино. Ни о чем не думала, ничего не помнила. Лишь, прикрыв глаза, видела светлые стрелы лучей, летящие из-под ее пальцев. Все радостнее, стремительнее летели звуками желтые лучи. И торжество весны с солнцем, и жалость к людям, и гордость за то, что она тоже может быть нужной, и надежда на счастье, такое реальное в молодости, и благодарность прекрасному народу, приютившему ее, — все это неистово билось в ней и вырывалось к жизни из-под ее быстрых пальцев.

Мелодия оборвалась, но еще долго Мария сидела, закрыв глаза, и не снимала с клавиш онемевших рук.

— Столько счастья сегодня, Маша, — Дулма положила руку ей да плечо. — Со мной что-то происходит, а я ничего не понимаю. Словно пьяная.

— Да, да, — радостно откликнулась Мария. И тут же увидела большую черную тень, упавшую на клавиши. Медленно обернулась — посреди зала, освещенный уходящим солнцем, горбился неуклюже Содбо; радость, бушевавшая в ней только что, погасла. Встала, двинулась медленно к выходу. Мельком взглянув на Содбо, опустила голову и пошла быстрее через длинный клуб.

— Маша! — позвал он. Она послушно остановилась, не поднимая головы. Он бережно взял ее руки в свои. Перебирал ее пальцы и каждый в отдельности гладил. Острая, равная физической боли, жалость и благодарность за почти забытую нежность, за испытанное ею чувство родства к нему пронзили ее. — Ты одна, и я один. Беречь буду. На руках носить буду. — Он склонился, прижался губами к ее руке, но губы его были горячие и в буграх.

— Никогда! — крикнула она. И заплакала, не зная, как поправить это неожиданно вырвавшееся слово. Кто, кроме матери, погладит теперь его обезображенное лицо, кто поцелует?

В клуб влетела песня. И Мария побежала на нее как на избавление. Пела Дулма. Солнце еще плескало лучами, но лучи его уже гасли и были блеклыми. Шли с пастьбы коровы медленно, словно слушали песню и боялись себя расплескать. Молчали собаки, поднимали вверх морды, точно нюхали песню.

Постепенно Мария успокоилась. Дулма, окруженная празднично одетыми людьми, пела на одной ноте. Сперва Мария не поняла мелодии, не могла никак ухватить настроя песни. На одной ноте… И вдруг ощутила ее достоверность. Монотонна, и потому безысходна печаль, однотонен детский жалобный плач, однотонно великое человеческое терпение. Дулма выпевала усталость войны.

Дребезжа, в песню вступили старухи. И одна нота рассыпалась разными страданиями. Опять Дулма одна — посреди лучей уходящего солнца. Лицо ее разгорелось. По любимому, по живому, ожидаемому плакала-пела Дулма. Мария догадалась, что это песня — зов, потому, наверно, и захотели старухи, снова вступив, перебить зов Дулмы своим горем, своим пожизненным одиночеством, своей тоской о погибших — их голоса были измучены, иссохши, потому что ждать им было некого и слезы все выплаканы.

Но Дулма прорвалась — сквозь горькие слова смерти — радостной надеждой.

Мария смертельно устала. И песня устала, и задохнулась неоконченной — на той же одной, томительной ноте.

— Это погибшего верблюжонка зовет несчастная мать, — сказала женщина, очень похожая на Пагму. — Я сестра Жанчипа.

— Ваша Дулма себе цены не знает. — Мария улыбнулась Дымбрыл. — Ей учиться надо. Вот погодите, подготовлю я ее и отправлю в Ленинград.

«Как дети?» «Как овцы?» «Как эжы?» — вопросы Дымбрыл мешали Марии сосредоточиться на мыслях о Содбо.

— Эжы? Ничего, прихворнула немножко, — машинально ответила. — Конь у нас номер, вот она и слегла. Да ничего, поднимется не сегодня завтра.

И только увидев расширившиеся глаза Дымбрыл, вспомнив обтянутое сухой кожей, закрытое лицо Пагмы, спохватилась: старый человек, все случиться может.

— Я приду к ней, приду, — лепетала погрустневшая Дымбрыл.

Налетела Дулма.

— Ёхор, скорее! — и потянула женщин за собой.

Веселые искры громадного костра с сухим треском летели в фиолетовую просинь неба. Зыбкие пятна света метались по лицам людей, образовавших тесный круг. Дулма, закинув голову, весело смеялась и что-то кричала. Разыскав Содбо, Мария подошла к нему, встала рядом. В чуть вздрогнувшей, шершавой ладони сразу потонула ее рука. Он нужен был ей — не видный в свете, нужен как брат, как друг, как близкий родной человек. Он пел хрипловато и быстро научил Марию простым движениям ёхора.

Ритм танца убыстрялся, Мария прыгала вместе со всеми. Метались и потрескивали искры, кружилась голова.

— Простите меня, Содбо. Я люблю своего мужа, только его одного. Я очень люблю его, — на самом крутом повороте быстро проговорила она. Содбо еще крепче сжал ее руку.

Прямо в центре возник Рабдан. В валенках, в огромной шапке, он легко задирал ноги, словно и не было у него семидесяти прожитых лет. Рваное ухо шапки смешно дрожало, а он, видимо позабыв слова, вхолостую открывал и закрывал огромный беззубый рот.

— Я понимаю, — прошептал задыхаясь Содбо. — Я все понимаю.

Мария вытянула руку и осторожно погладила Содбо по щеке:

— Вы спасли меня. Вы… чудесный. Спасибо вам, — она смело смотрела в его обезображенное лицо, будто уже привыкнув к нему. В свете костра Содбо казался ей могучим, и впервые за многие годы она отдыхала от ответственности за жизнь.

Они стояли уже за спиной хоровода, не разнимая рук, и смотрели друг на друга. Мария слегка покачивалась от небывалого прежде ощущения родства с бурятской степью, с одним на русских и бурят небом, и с Содбо, и с плачущими где-то в темноте женщинами, и с пляшущими над головами золотыми искрами…

— Маша, я такая счастливая, — возле нее снова очутилась Дулма, с золотыми глазами, с ослепительной улыбкой, с рассыпавшимися косами. — Что-то со мной происходит. Понимаешь, Маша! Понимаешь!

День уходил, как все дни. Потом он повторится в другом году, и в третьем, и в двадцатом, но мертвые сегодня еще теплые — жизнью и любовью родных, но калеки сегодня — еще калеки войны, и сила мужчины сегодня — еще сила солдата, защитника слабых и беспомощных…

— Я такая счастливая, Маша! — все шептала в се ухо Дулма.

3

И все-таки эжы встала. Ссохшаяся, легонькая, начала выходить из дому. В колхоз возвращались фронтовики. И Пагма, услышав о приезде нового человека, спешила увидеться с ним. Она быстро, чуть не бегом, уходила по пыльной дороге, не разрешая себя провожать.

Дулма, волнуясь, ждала ее. Заметив издали сгорбленную, едва бредущую фигурку, сама горбилась. Настороженная, Пагма оставалась стоять на дороге, опираясь на палку, словно все силы растеряла на длинном пути, и стояла так долго, издали поглядывая на играющих детей. Дулма знала: эжы боится идти в пустой дом. И шла к ней, пересчитывая уходящие на запад телеграфные столбы. Дорога была пуста, лишь сонная пыль прижалась к ней — не шелохнется.

— Идем, эжы, в дом, идем, родная……. шепчет Дулма и ведет Пагму к избе.

Последнее письмо пришло накануне смерти Каурого. Она помнит его наизусть. Коротенькое, в несколько слов, размашистым скорым почерком — это письмо, как последний бой, последний бросок. «Еще немного вперед, и сразу — к вам, любимые. Ждите!»

— Эжы, лягте, вам надо уснуть. Не волнуйтесь. Не могут же все сразу одним поездом ехать, — не очень уверенно уговаривает Дулма и с деланной веселостью добавляет: — Он застать врасплох нас хочет. Он такой. Без вестей, без телеграммы заявится. Но путь-то долгий!

И все равно в избе поселилась тревога. Тайком и Дулма пробиралась к дороге. Вдруг закружится на горизонте пыль? Но пыль спокойна. Слезы застилают глаза, и горизонт сливается с небом в сплошную мутную пустоту. В этом потоке пустоты ломаются спичками телеграфные столбы.

Она перестала прибираться. Теперь и готовит Мария. Эжы вяжет чулки, час за часом, день за днем, — длинные теплые чулки к зиме.

Ежедневно угоняет Дулма овец на бугры, к лесу, где уже прорезается зелень, и пасет их допоздна.

Вечерами Мария читает детям книжки, стихи — наизусть, сказки рассказывает. Дулме казалось, что эжы не слушает Марию, но как-то Пагма сказала:

— Все у тебя лес да лес. Что сказками детей кормить? Завтра в настоящий повезу!

Притихшие ребятишки запрыгали по дому.

— Что ж, это хорошо, эжы! — встрепенулась Дулма.

Может, страхи их выдуманные? И впрямь путь неблизкий, через всю страну, в набитых поездах! — всколыхнулась надежда в Дулме.

Семь, десять, девятнадцать дней — счет встреч, ожиданий. Месяц май. В мае начался новый счет жизни. Люди как-то сразу почувствовали, что устали. Устали работать, устали голодать, устали ждать. А работать, как ни странно, приходилось больше прежнего: весна, стоит земля, готовая зародить… И несмотря на то, что теперь работали на мир, а не на войну, сил голодать и нести ту же тяжесть, что и раньше, в войну, не было.

— Смотри, — Агван сидит на корточках, и прямо у него на глазах из земли проклевываются зеленые язычки травы: упрямо из бурой корки лезут смелые узкие полоски.

— Смотри!

Даже бегать стали осторожно: а вдруг затопчут?

В лесу Агван никогда не был и знал лес только по рассказам тети Маши и Вики: много-много деревьев, кустов, грибов и ягод. Он волновался.

— Там высокие деревья, — говорит бабушка, пока они тащатся на быке, — такие высокие, как телеграфные столбы, даже выше.

Агван пугается. Ведь из лесу прибежал тогда волк?

— Бабушка, ты ружье взяла? — дрожа спрашивает он и крепко ухватывает Вику за руку. Горбатый, страшный волк убил все-таки Каурого. Но сразу вспоминает, что на охоту, за медведем, ходят в тайгу.

— Бабушка, когда папа приедет? — Легкий страх еще расползается в нем, но, может быть, с отцом в тайге страшно не будет?! Он обнимает Вику, шепчет: — На Кауром мы бы уже там были. Не веришь? Бабушка, а сколько коней за жизнь бывает? Если один умрет, другого можно?

Бабушка ему не отвечает. Он отпускает Викины плечи и забирается к бабушке на колени.

— Бабушка! У нас больше не будет коня? — И, видя растроенное бабушкино лицо, утешает: — Папа приедет, и Каурый вернется, вот увидишь.

Агван садится обратно к Вике, кладет ей голову на плечо. Но тут же встает на колени — они подъехали к березовому перелеску:

— Смотри, они в снегу.

А Вика смеется:

— Это березы. Они всегда белые.

Агван хмурится. Опять она все знает!

— Нет, снег. Хочу, чтоб снег вернулся. И все остальные вернутся.

Вдруг откуда-то сверху раздался глухой звук: «Гуг-гу». Звук рассыпался кругом, много-много раз повторился. Агзан огляделся: густой кустарник, тропки, вдалеке на горах снежные шапки. Откуда это «гуг-гу»?

— Это кукушка. Куковать ей еще рано. Лес еще темный, — бабушка повеселела, и Агван торжествующе закричал:

— Гуг-гу, гуг-гу!

И Вика — следом:

— Гуг-гу, гуг-гу!

Но кукушка молчала.

— Плохая кукушка, не хочет разговаривать.

Дальше дорога пошла хуже. Колеса стучали по корням. Но ему нравилось: подпрыгивал! Все больше вокруг них деревьев, — они были еще темные, лишь легкой дымкой начинали зеленеть. Агван поймал одну ветку, нависшую над дорогой, засмеялся:

— Колется.

А Вика отщипнула зеленеющую почку, растерла, поднесла к его носу:

— Нюхай!

Агван сперва понюхал, а потом лизнул ее пальчики:

— Я Янгар. Вкусно.

А Янгар в это время носился где-то в лесу, лишь иногда взлаивал. И вдруг Агвану стало страшно. Небо высоко-высоко, а здесь тесно, ничего далеко вокруг не видать. Показалось ему, что деревья, обступив, не выпустят его отсюда. Сумрачно, холодно! А еще что-то застучало— словно частые выстрелы!

— Что это? — выдыхнула Вика.

— Я хочу домой, — прошептал Агван и спрятал голову в бабушкиных коленях.

Бабушка весело рассмеялась:

— Это дятел. Он стучит острым клювом в ствол дерева.

— Зачем? — еще не поверив до конца, осторожно приподнял голову Агван.

— Червяков достает.

— Он какой, большой? — осмелел Агван и уселся.

— Сейчас увидим. Это хорошая птица, труженица. Наш лес охраняет. Вот он.

На стволе высокой, с редкими сучьями лиственницы, как назвала это дерево бабушка, Агван увидел пеструю красногрудую птицу, которая быстро и звонко стучала черным клювом, как деревянным молоточком. Время от времени птица перебегала по стволу.

— Хорошо в лесу, только темно, — сказал Агван.

Начался отлогий подъем. Лес стал редеть. Бык тащился медленно. Агван рассердился было на него, но не успел и слова сказать: перед ним открылось лиловое море. Вытаращив глаза, он разглядел много-много кустов. От их сияния лес стал прозрачным и нестрашным. Агван потянул носом: воздух был необычным — душистым и сладким. И показалось Агвану, что въехали они в сказочную волшебную страну, о которой читала им тетя Маша, что сейчас их обступят добрые волшебники и начнут исполнять желания.

Агван хотел было соскочить на землю, но не смог пошевелиться.

— Это багульник, — утишила его волнение бабушка. — Краса наших бурятских лесов. Он цветет каждую весну, и все радуются ему.

Назад Дальше