-- Ой-ой, как смешно! -- Но я не удержалась от улыбки. -- Да дело не в этом. Как можно встречаться с какой-то... мной, когда надо с дочкой рядом сидеть, когда она человечков рисует? Слушать, как она поет что-то на своем языке... щекотать ее, чтоб она смеялась, катать на велике... Ну там много всякого, короче... В общем, пока она маленькая, она должна быть счастливой... человек ведь не может быть всю жизнь счастлив, рано или поздно ветер дунет -- полетел пух с одуванчика... всё, маленькая девочка, так смеяться, как раньше, ты уже не будешь... это всегда и со всеми случается, но я не хочу... не хочу иметь к этому какое-то отношение... лучше пусть наковальня на меня упадет.
-- Где ты видела падающие наковальни? В мультиках?
-- Да черт его знает. Когда жить не хочется, и не такое в голову приходит.
-- Все, друже, пора нажираться.
-- И я так думаю.
Я посмотрела на нее и зачем-то сказала:
-- Мой батя был очень хороший. Когда-то давно.
Она кивнула.
-- И дядя был хороший. И тетка. А сейчас все или скандалят...
-- Ужас...
-- Или не разговаривают... И, главное, вечно жалуются друг на друга... а мне слушай это все...
-- Тоска...
И тут в ритм колес поезда я начала читать рэп:
-- Ужас-ужас, тоска-тоска, ужас-тоска, тоска-ужас...
И Танька, хохоча, стучала зубами о край кружки.
С макетом проблемы, куда-то пропала буква "ё", мне пришлось задержаться -- вернуть беглянку оказалось куда сложнее, чем я предполагала.
Разговор вышел странный, да и каким ему быть, когда у него то и дело звонил телефон. Он нервно поглядывал на него и всякий раз сбрасывал вызов.
-- Жена? -- как можно спокойнее спросила я.
-- Какая там жена -- из банка звонят, выплат по кредиту требуют, а у нас ведь зарплату задержали...
-- Так вырубите телефон.
-- Не могу: вдруг правда жена позвонит. Мало ли что...
Я вздохнула: и то верно.
-- У дочки температура с утра была. Невысокая, но все-таки... если вдруг что, я хочу быть на связи... по дороге домой лекарств купить. А вы какая-то грустная сегодня...
-- Не выспалась. Вчера вечером возвращалась из театра, пришлось ехать домой на последней электричке, приехала поздно, спать легла поздно, вот и... Да еще и холодно было ужасно, я оделась легко, замерзла, стоя на платформе...
-- И как это ваш спутник допустил, чтоб вы возвращались домой поздним вечером?
-- Я ходила одна.
-- Людочка, -- он ласково заглядывает мне в лицо, -- ну почему вы всюду ходите одна?
-- Мне и так хорошо.
-- Правда? -- Он меня обнимает. Мягко и сильно. Клюет меня в нос своим носом. И я его клюю в ответ.
-- Правда-правда.
Снова звонит телефон.
Он разжимает объятия. Сбрасывает вызов.
-- Сколько вам нужно? Я сегодня за одну халтуру получила деньги, могу занять...
-- Людочка...
-- Могу только пятнадцать тысяч...
-- Не надо, ну что вы...
Но я уже вскочила, схватила сумочку, нашла кошелек, зашелестела купюрами:
-- Вот, возьмите!
-- Люда, я не могу...
-- Вернете, когда сможете...
-- Спасибо. -- Он взял деньги и спрятал в карман. -- Я верну. В мелочах я честен.
-- А в крупном?
-- В крупном я обманщик... -- Он снова притянул меня к себе. -- Спасибо, Людочка. -- Он метил в губы, но я отвернулась, и поцелуй приземлился на щеку. Его рука скользнула по моей спине, как будто он хотел сыграть на мне, как на гитаре, и искал струны -- и нашел, внутри зазвенело, наполнилось одним звуком, даже в голове прокатилось эхом: "Людочка, Людочка..."
Но решение было уже принято.
-- Не надо. Ничего не будет. -- Я выскользнула из его рук. -- Это неправильно, непорядочно. Ваша жена дома возится с ребенком, а вы...
-- Моя жена. -- Он помрачнел как-то резко, сразу. -- Моя жена, Люда, тоже, знаете ли... Не святая. Она ведь так хотела ребенка, что ей было все равно, от кого. Это воспитывать должен был я, а родить можно было и от кого-нибудь другого...
Снова зазвонил телефон, он нажал на отбой, даже не глядя.
-- Я пойду домой, -- сказала я. -- У меня скоро электричка. Пришлите мне макет на почту. Дома высплюсь и решу, что делать. Поставлю точки над "ё".
-- Я чем-то вас обидел?
-- Нет. Все хорошо.
Я вышла из офиса и побрела по какому-то бескрайнему полю, по выжженной траве, под палящим солнцем, под белым небом, и только комариное гудение чиркало иногда по слуху -- это проносились мимо машины... да, машины... я перешла дорогу и побрела к метро.
И вокруг, кажется, были люди, но для меня никого не было, потому что всюду была только она одна -- эта мысль: "Он меня не любит. Не любит, не любил, не полюбит. Он любит ее -- ту женщину. Любит ее. Потому что простил. И она ему все простит. Потому что любовь -- это вот такая вещь. Такая вот хрень по Лакану. Непонятная для меня".
В тот день я пришла домой как-то рано, все семейство было в сборе, я хотела попить чаю, но в кухне, как-то прямо посреди прохода, стояла Катька.
Ни пройти, ни проехать.
Ирина Яковлевна сидела на табуретке в углу, курила. Это было странным, она вроде как бросила, а тут...
-- Я сон видела, -- сказала она. -- Как будто Коля умер. И я его хороню. Сама могилу рою. Тяжело мне, земля тяжелая. Спину ломит. А потом еще утрамбовываю землю-то, ползаю по холмику. И плачу, плачу. А слезы вытереть не могу -- понимаю, что руки-то в земле...
-- Мам, ну не надо, не надо, а! Только сопли тут не разводи! -- резко сказала Катька. -- Что сделано, то сделано. Не хотел он ребенка. То есть перехотел, когда я сказала, что хочу, чтоб он, как девочка родится, ее в свою квартиру прописал, потому что в этой нас и так толпа прописана...
-- А что случилось-то? -- Это уже я.
-- А тебе какое дело?! -- рявкает Катька.
-- Никакого, -- пожимаю плечами.
-- А-а-а-а! -- По коридору, вопя, как сумасшедший, проносится Коля, смешно размахивая длинными тощими руками.
-- Мама, мама, он боится куклы! -- Мелкий Кирилл мчится за ним, размахивая большой фарфоровой куклой, ее спирально завитые кудряшки смешно подпрыгивают.
-- Она страшная... реально страшная! -- кричит Коля. -- Я зашел в комнату, свет не успел включить, а там -- она. Белая, как привидение...
-- А чего ты ее не выкинула? -- спросила Ирина Яковлевна с укором.
-- Жалко. Дорогая.
Ирина Яковлевна вздохнула.
-- Может, и правильно. Еще родишь. У меня вот четыре аборта было. И ничего. Но, может, те дети были бы получше вас. Это вас можно было и...
-- Мама, ну хватит, а! -- Катька снова отвернулась.
-- Можно я... пройду... за кружкой, -- начала я.
-- Главное, мне, мам, обидно... Я, считай, из-за него, урода, дочку схоронила, а он... да мне и доктор сказал: не напрягаться. Я пришла, легла, реву, а он: "Иди ужин готовь! Чего разнюнилась! Горе у нее великое! А то я не знаю, что у тебя до меня хватало и мужиков, и абортов!" Это он мне говорит! А у меня до него... Ну тот... Ну, Егорша... А ты чего тут стоишь?
-- Так... за кружкой...
Катька отошла в сторону.
-- Бери давай. -- И потом почему-то бросила: -- Не будет Камиллы.
-- Да я поняла, мне не десять лет.
-- Да это и Кирилл понял, а ему семь. -- Катька все-таки не могла меня не уесть.
Из комнаты раздался звук запускающегося компьютера.
-- Коля, дашь поиграть? -- заорал Кирилл. Куклу со светлыми волосами он тут же швырнул на пол в коридоре.
Ирина Яковлевна подняла ее.
-- А лучше все-таки выкини. Нехорошо держать в доме вещи покойника.
-- Ма-ама! Ну что ты опять!
Когда я уже подходила к своей двери, неожиданно услышала:
-- У него день рождения через неделю. Что дарить-то? Деньги все на аборт ушли.
"О, Кириллу уже восемь!" -- подумала я. Но ошибалась. Это был день рождения Катькиного мужа. Они отпраздновали его у нас. Испекли торт, зажгли свечи, пели песенки, смеялись. Даже меня звали. Но я не смогла.
Я никак не могла понять, куда девалась та боль, тот камень, которым Катька тогда задела меня, бросив через плечо... Вот она стоит посреди кухни, в коротких шортиках, рваной майке и в сланцах на босу ногу. Левая нога опирается только на носок, и подошва сланца чуть подрагивает в воздухе, как крыло бабочки. И иероглиф виднеется сквозь прореху в майке. И она сама -- иероглиф, выдуманный каким-то наркошей, который тут же забыл, что хотел выразить своим творчеством.
Куклу посадили на полку в коридоре. По ночам я боюсь ходить в туалет. Чертов Коля был прав. Она реально жуткая.
Не будет Камиллы, ну и ладно. Дурацкое имя. Мила -- мечта педофила.
Я хотела уволиться, но как-то не выдавалось возможности: постоянно висел какой-то проект. А уходить, не доведя дело до конца -- это не мой метод.
А тут еще случился юбилей издательства. Мне не очень хотелось идти на пьянку, но выпить хотелось очень. Такой вот парадокс. В итоге я на пьянку пришла. И выпила. Может, и напилась бы, да не вышло -- внезапно меня попросили сказать тост (разумеется, эту идею подкинул Миша, затаивший на меня зло, потому что я постоянно нахожу косяки в сверстанных им макетах). А я вообще речи говорить не люблю. Теряюсь. А тут -- авторы вокруг, все умные, солидные.
-- Предлагаю выпить, -- начала я, -- за... наших читателей... я их всех помню по ярмаркам... бабушки-дедушки... те, кто учится... ну то есть студенты... короче, за всех!
-- Пьем за учащихся бабушек-дедушек! -- бросил кто-то.
Народ смеялся, чокался, а я -- я чуть ли не плакала, потому что вдруг подумала обо всех них -- о наших читателях: о фрике, который носит пиджак шиворот-навыворот, так что подплечники торчат, как крылья, о бабулечке с двумя палочками, которая листает книги и чихает, потому что у нее аллергия на типографскую краску, о веселом монахе, который закупает книжки для монастырской библиотеки -- он настолько меня не замечает и так жадно смотрит на книги, что становится понятно, что обет целомудрия дается ему легко, обо всех этих чудилах, которые рвутся спорить, доказывать, объяснять, как правильно писать книги...
Я спрятала в рукаве пару кусков колбасы, вышла из-за стола и прокралась к окну. Открыла его.
-- Люда, вам душно?
Шеф прошел вслед за мной. Он огромный, почти два метра ростом, у него большие живот, плешь и глаза. А еще он очень сильно потеет, так что на его рубашке темнело несколько мокрых пятен.
Я проигнорировала его вопрос. Тихонько вытащила из рукава колбасу, положила в кошачью плошку.
-- Это что?
-- Жертвоприношение.
-- Кому?
-- Богу. Знаете такое божество Кса? Ходит тут. Маленькое такое. Мохнатое. Многоцветное. С одним глазом. И таким странным обрубком вместо хвоста. Я не сразу поняла, кто это. Думала: котенок. А потом время шло -- а оно все такое же. И его не приманишь. Только прошмыгнет быстро. Еду хвать -- и бежать.
-- И зачем вы жертвуете ему колбасу, на которую я потратил деньги нашего издательства?
-- А я желание загадала.
-- Люда, сдается мне, божество, которому хулиганы выкололи глаз и отрубили кусок хвоста, не очень-то сильно по части исполнения желаний.
-- Ну, божество, которое прибили к кресту гвоздями, тоже...
-- Меня ваше богохульство не оскорбляет, мне все равно, в кого вы верите. -- Шеф покачал головой. -- Люда, но маленькие боги могут исполнить только маленькие желания.
-- Ну, -- сказала я. -- От Кса я хоть чего-то могу дождаться. Как-то раз я сто рублей на тротуаре нашла. И еще один раз в маршрутке бесплатно проехала, зашла, сделала морду клином...
-- Люда, -- Шеф посмотрел на меня своими большими грустными глазами.
"Он, наверно, еврей", -- подумала я.
-- На этой работе вас ценят. Я не люблю говорить людям комплименты, но вы -- хороший специалист.
-- Да ладно... а "перевод латинского"?
-- Люда, с финансами будет туго, но это временно.
-- Это ничего. Я... я справлюсь...
И тут Миша, сидевший, как мне казалось, далеко от нас, вдруг поднял от тарелки, по которой пьяной вилкой все гонял маринованный грибок, осоловелый взгляд и брякнул:
-- Шеф, а куда это вы Люду утащили? Не боитесь, что Влад взревнует?
Кое-кто из собравшихся засмеялся, кто-то сделал вид, что не услышал, в частности -- сам Влад.
-- Миш, ну ты что... -- протянул кто-то.
-- Да ладно, если в этой конторе есть женщина, то она непременно любовница Влада. Нет, тут еще когда-то подрабатывала уборщицей его теща, но это...
-- Ну, бл... Миша! -- резко сказал Шеф (он даже сейчас, разозленный, споткнулся о мат). -- Ты перебрал!
-- Я не... -- начала я, говорить было трудно, как натягивать одежду на мокрое тело. -- Я... не... любовница Влада. Не... не совсем.
За столом кто-то, кажется, из авторов-историков, спросил:
-- А "Династии Китая" переиздаваться не будут?
Ответил Влад:
-- Нет, у нас истекли права.
-- Жаль.
-- Настойка хорошая. Людок, я тебе плесну? -- Миша привстал, слегка покачиваясь, с бутылкой в руках. -- Не совсем... не совсем полную рюмочку...
Я кивнула.
-- И мне, -- сказал Шеф, -- и мне плесни на донышко. -- Он перевел взгляд на меня. -- Люда, мы все считаем вас порядочной женщиной. Идите, выпейте настойки.
Я чувствовала себя Танькиной кроватью-каскорякой -- казалось, даже в том, как я сейчас стою у окна, есть что-то нелепое.
-- Идите, идите... И, -- сказал он совсем тихо, -- помните: то, что вам там говорит Влад, -- это не правда. А то, что сказал Слава... правда. То есть не совсем. Тут работала не теща Влада, а его тетка. Пойдемте.
И я пошла. И потом мне было ужасно больно -- не из-за того, что все теперь знали, а может, и посмеивались над моей глупостью, не из-за Влада, то есть из-за него тоже было, но несильно, потому что было уже все равно -- он не любил меня, не любил и какая разница, скольких он не любил еще? Да и кого любил -- тоже без разницы.
Мне было ужасно больно -- потому что это был конец самой большой нежности в моей жизни.
Через три месяца он вернул часть денег. Еще через два -- еще часть.
Оставшегося я уже не слишком ждала -- по моим меркам, это было честной платой за опыт. Хотя я так и не знаю, что там сказал Лакан про любовь, но у меня внутри все равно больше нет любви, у меня внутри больше ничего нет и только чисто вымытый пол слегка отдает хлоркой.
Вот она я -- стою посреди улицы, и снежники, и лепестки, и люди мечутся вокруг меня, опускаются на землю и взмывают вверх, и кружатся, и танцуют, и волю свою являют, и отдаются ветру, и шепчут, шепчут всякое.
А я стою посреди улицы и вспоминаю.
Вспоминаю нашу квартиру, где низкие потолки, где так мало места, все заставлено старой мебелью, и я всегда ушибаюсь об углы, и никакого простора, никакого движения, только и можно, что смотреть в окно и думать о том, каково там. Вечером горит наш фонарь, единственный на всю улицу, и высокие тени деревьев, тонкие, гибкие, раскачиваются на соседней стене. Горят чужие окна, внимательные, как любопытные глаза, подглядывающие за соседями в щели забора. А вечер разворачивается, разворачивается, открывая свою черную сердцевину -- ночь.
Бабушка смотрит телевизор, сидит, такая большая и тяжелая, на своей маленькой неуклюжей табуреточке. А телевизор рассказывает своё, а я лежу на кровати, подтянув одеяло к самому носу, я дышу под одеяло для большего тепла. Я жду, пока закончится кино и бабушка придет ко мне, ляжет рядом, диван тяжело заскрипит, я прижмусь к ней и станет еще теплее. И я совсем заползу под одеяло, в темноту и духоту, и прижмусь к ней крепко-крепко. Она спит и не знает, не понимает, а я-то знаю, знаю, что страшные высокие тени, что колышутся по стене соседнего дома, просто ждали полной темноты, чтобы уйти незамеченными, соскользнуть с мест, нырнуть в открытые форточки, зашарить по стенам. Они ищут меня, ищут. Меня. Конечно, меня. Ведь я -- самая замечательная маленькая девочка на свете, и они это знают, знают, что пока я маленькая, надо меня схватить и унести. Но так у них ничего не выйдет, потому что они меня не найдут. Увидят большую гору, вздымающуюся под одеялом, подумают: какой большой толстяк тут спит! И пойдут дальше, не догадаются, конечно, что тут, под боком у бабушки, притаилась я. Мне не страшно, то есть если и страшно, то только чуть-чуть. Пусть попробуют оторвать меня от бабушки! Как же! Я напрягаю слух. Тикают нервные часы (у них странное неравномерное тиканье тикки-так-тикки-так!), за стенкой у соседей слышен телевизор, а бабушка тихонечко похрапывает во сне, и совсем рядом со мной стучит ее большое сердце.