Севастополь - Выставной Владислав Валерьевич 21 стр.


«Да, потом обязательно, обязательно нужно обо всем этом подумать», — крепко пообещал он себе. Потому что думать сейчас больше было невозможно, — на горизонте, пропадая среди блесков, показался катер из бухты, издали похожий на прыгающий удочный поплавок, и оставалось только — сидеть да лихорадить, ломая себе пальцы…

Оглушительный припадок прибоя разразился под ногами, кипучий столб вознесся чуть ли не перед носом, даже заставил оцепенело вскочить. «Де — ппу — тт — ат!» — как бы пролопотал глухой водяной взгул.

В воздухе моросила пронизанная сказочной радугой пыльца.

На катере ехал почти в полузабытьи. Черный дым застилал полнеба. Катер был почему‑то совсем безлюдным, и не у кого было спросить… Что‑то слишком скоро сунулось в глаза пустынное, приглядевшееся побережье бухты, высокая стена «Качи» над вечереющей водой. Что предвещала ему эта сырая тень под бортом, эти толстые ржавые цепи, которыми транспорт был могуче прикован к земле?

Почти не дыша взбежал по знакомому трапу. На палубе и на шканцах — послеобеденная дремь и пустота. Наконец, лишь около самой кают — компании выбрел откуда‑то Маркуша, — которого как раз меньше всего хотелось встретить, — с позевотой разламываясь после сна.

— А вас тут с «Витязя» искали — искали… Куда это вы закатились? Слыхали, наверно, новость? А у меня тоже к вам одно дело есть… сурьезное, — важно прихмуриваясь, добавил Маркуша.

— Какое? — замирая, спросил Шелехов.

— Да все насчет той алгебры. Подзаняться мне очень надо… чтоб срочно. Я, Сергей Федорыч, могу за уроки заплатить, вы не думайте.

— Да ну вас, чепуха, я обижусь, Маркуша. Пожалуйста, когда угодно. Что вам эта алгебра далась?

— А так, — многозначительно игранул бровями Маркуша. — После скажу. Ну, так уговоримся давайте.

«Нарочно замалчивает, из зависти, — уже весело подумал Шелехов. — Всем он ничего, этот Маркуша, только одно в нем неприятно — эта зависть. Ну, куда же он тянется, чудак?» Ему не терпелось уже сейчас бежать к кому- нибудь, наброситься с расспросами, разузнатть обо всем, со всеми подробностями. Только, конечно, не от Мар- куши…

— Вы извините, Маркуша, мне сейчас некогда. Поговорим потом… ну, хоть вечером.

И он помчался прямо к старшему офицеру. Дверь каюты, как всегда, была распахнута настежь, всюду сверкала стародевья чистота, фокстерьер «Качка» дремала на коврике, в предзакатных лучах. В вечернем благоденствии

Лобович, одинокий, огромный, стареющий, одетый в свежую, хрустящую белизну, склонился над газетой, не видя ее.

Илья Андреич, — кинулся к нему Шелехов, — вы простите, что я так сразу… я очень волнуюсь! Расскажите, как это все было…

Лобович глядел на него с жалеющей ласковостью, подвинул стул:

— Вы присядьте сначала. Наверно, обиделись на ребят, потому и волнуетесь?

— Как то есть обиделся? — в замешательстве замигал Шелехов.

— Да ведь вас заочно, Сергей Федорыч, в бригадный комитет выбрали. Вы не думайте, это оттого, что матросы вас ценят, не хотят с вами расставаться! Вон вы и курсы замечательные какие открыли. Разве они теперь вас отпустят? Тут многие были за то, чтобы вас в исполком, так сначала й наметили, а как Фастовец выступил да завопил — ей — богу, прямо завопил: «Как же его, так, который офицер с нами всей душой, да его в город отдавать!..» Ну, эту балабошку, Маркушу послали.

Шелехов сидел ослабленный, не слыша ничего, кроме зияющей пустоты в теле. На глаза навертывались обжигающие слезы. «Я для них… горел за них, на палубу первый спускался, мучился, а они… К черту, покажу я им теперь курсы!»

Лобович, должно быть, застыдился его дергающейся щеки, деликатно отвернулся.

— Могу вам сообщить новость, — сказал он, нарочно отвлекая его от мучительных мыслей, — флот на первом положении. Вот, пойдете теперь в операцию… А как вы думаете, Сергей Федорыч, не зря они всю эту контору затеяли?

Шелехов горько встрепенулся. Поход! Так вот откуда черный дым над рейдом. Корабли дрожали на якорях, с раскаленными топками наготове. А он‑то мечтал, что выйдет в первый раз в море не только как офицер, но и как один из немногих народных избранников, — будто не с одной, а с пятью драгоценными жизнями в груди, и все эти жизни, на глазах у матросов, весело подставит навстречу злобному вражьему ветру… Сонная, безразличная разбитость овладела им, словно он не спал несколько ночей.

— Не знаю, Илья Андреич… я пойду, спасибо.

Лобович, ободрительно, насильно смеясь, похлопал его по плечу, провожая:

— Поменьше, батенька, поменьше политикой увлекайтесь! В ваши годы… эх, как я бы фокстерьерничал!

Вслед — другим голосом:

— А на ребят‑то не обижайтесь, поймите ребят…

Почти не разжмуривая наболевших глаз, мичман пробежал кое‑как по набережной, по трапу «Витязя», добрался до своей новой каюты, набросил изнутри крючок и, скрипнув зубами, не раздеваясь, грохнулся ничком в подушку.

ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ

В первый раз в море!

Бирилев подвинул к себе карту, исчерченную цифрами и пунктирными окружностями. Пол командирской рубки покачивало. В радиограмме сообщалось, что возвращающаяся из похода эскадра идет в энном квадрате моря. Бирилев любезно растолковывал — он все хотел казаться передовым, понимающим новые веяния, способным на учтиво — либеральные, а не солдафонские отношения с подчиненным студентом.

— Эскадра — здесь… Проводим теперь курс. Наша диспозиция вот в этом квадрате. Итак, при указанной скорости ее можно ожидать часа через полтора — два. Значит, около полуночи.

Шелехов, стеснительно наклонившись, усваивал.

— Есть.

— Марсовые на местах?

— Так точно.

— Вас не укачивает?

— Нет… я чувствую себя хорошо.

Прозрачные выкаты скрябинских глаз не то поощряли, не то насмешничали:

— Он у нас молодцом, молодцом!

И Маркуша, развязно развалившийся рядом с начальством, — наверно, на правах делегата (в другое время смиренно терся бы где‑нибудь в тени, а то на палубе с вахтенными), — Маркуша тоже поматывал головой, дружески покровительствуя. Дескать, ты вот бегаешь с мостика сюда и обратно, а мы тут сидим, разговариваем промежду себя. Что же поделаешь, у каждого свое. Иной Маркуша, неожиданно напроборенный, в новеньком мичманском одеянии, выставит перед собой шитый золотом локоть и нет — нет да покосит на него глазком. И Шелехов чувствовал, что не может не любить его: самый корабельный быт становился при Маркуше в тысячу раз забавнее и уютнее.

Правда, обида не зажила еще, но разве такие, как Маркуша, могли загородить ему дорогу.

…Были вторые сутки, как эскадра с адмиралом во главе ушла в поход — громить турецкие берега. В ожидании ее бригада траления с полудня работала в минном фарватере.

Для столь важного случая сам Скрябин сопровождал свои суда. На «Витязе» развевался вымпел натрал- брига.

Десять или двенадцать тральщиков прощупывали, разметали тралами невидимый канал. Концевые, самые крупные — «Витязь» и «Трувор» — впереди, мористее всех. Выступали парой, далеко за Херсонесский маяк, соединенный зыбиной стального троса и, вдобавок, выпустив впереди, с выстрелов, предохранительные фортралы. За ними, тоже в паре, большие серо — голубые пассажирские пароходы бирилевского же дивизиона — «Россия» и «Батум». Дальше плоские длинные зерновозы — «Елпи- дифоры». Завершала эту кадриль одномачтовая мелкосидящая мелюзга — «Чайка», «Альбатросы». Открытое море окружало безвыходным серебряным блеском, блистало целый день утомительно, до сонливой одури. Тральщики прогуливались попарно, разметая канал сначала в сторону моря; потом, не выбирая тралов, обратно к Севастополю; затем — снова в море. Таким образом, канал был трудолюбиво прочищен трижды. Концевой «Витязь» — ушел далеко от берегов, за окраины минных полей, на глубину, и там бросил на якорек вешку с лампочкой. На километр от него отстал «Трувор» и тоже бросил вешку. Так же сделали и следующие тральщики через каждый километр. Каждый тральщик, поджидая эскадру, крутился на диспозиции, около своей вешки. Линией крутящихся тральщиков и горящих вех обозначался тайный и единственный безопасный путь, которым идти эскадре по заряженному смертями полю.

Так наступила ночь.

Шелехов поднялся на палубу, в теплую, почти безветренную тьму. Небольшая зыбь раскачивала «Витязя», потому что машины почти не работали. Слабый огонек вехи прыгал неподалеку в ночной волне. Лишь только тральщик отбивало зыбью подальше, на мостике звонил капитанский телеграф, машины кряхтели внизу, тральщик задним или передним ходом опять подбирался к вешке. И снова на две — три минуты засыпали машины. Мир состоял из беззвездной мглы и плеска.

«Где я сейчас? — спрашивал себя Шелехов. — И я ли это?..» Глазам припоминались истаявшие дневные берега. В полдень прошли ослепительно белый маяк на унылой песчаной косе. Мыс Фиолент — последний обломок — быком уперся в клокочущий прибой, за ним — обрыв, в небо, безбрежный прозор леденисто — синей воды. И мыс, с монастырьком на спине, отошел далеко — далеко, в лиловый дымок. Где‑то поблизости, за темнотой, дремотная и теплая Балаклава. А еще дальше — Южный берег, не виданный еще ни разу, только рассказанный счастливцами, — он чудился некоей таинственной и благоуханной Индией садов, мраморные ограды которых лобзает ночное море… А на другом берегу, в сумерках, выходит Жека, скучающе и обиженно смотрит за море, смотрит — никого нет, только ветер мстительно бьется в грудь, в лицо, гонит прочь с дамбы тоненькую, одинокую, сгорбленную фигурку. Может быть, сама теперь хотела бы припасть к нему слабым, ласковым ребенком, больше не лукавить, не мучить никогда… «И я тоскую здесь и думаю о тебе… чувствуешь ли ты? — тужась, внушал он ей через многоверстную, бездонную пустыню ночи и воды. — Сейчас я далеко в море… в море, на войне…»

Мысли его оборвались: мутную громоздкую высоту кормы с размаху несло на огонек вешки. «Сейчас ударит, разобьет лампочку вдребезги!..» И только успел это подумать, зазвонил телеграф на мостике, дыхнули и заворочались машины, бурно заклокотала вода под винтом, и, сотрясаясь, корма начала отходить от огонька назад и влево.

Теперь надо было заглянуть еще на мостик — не случилось ли чего нового. «Витязь» в сумерках чудился восхитительно неисследованной страной, в каждом уголке которой деялось захватывающе интересное!

Ветер наверху поддувал сильнее. Никто из занятых на мостике людей не обратил внимания на Шелехова. Темный человек осторожно спускался с мачты, из ночной высоты. Менялись марсовые. Под брезентовым навесом, 7

у телеграфа, бодрствовал штатский пароходный капитан Пачульский (половина команды на судне была штатская— прежняя пароходная из вольнонаемных). Сердитый голос, горбина огромного, спесивого капитанского живота, проступавшая в темноте, наводили на мысль о брюзгливости, о досадливом презрении к военным, обратившим изящное увеселительное судно в рабочую лошадь. И марсового матроса, с неохотой готовящегося лезть на мачту, капитан наставлял с вынужденной, презрительной вежливостью:

— Вы, главное… на вешку не глядите, на вешку, поняли? А то в темноте потом ни хрена не… Глядите вперед, на воду и на горизонт. Понимаете, что значит горизонт?

— Да знаю я все, — досадливо огрызнулся матрос.

Вешку несло далеко — далеко в низах. Черт возьми, не на минное ли поле уже прет корабль за разговором? Телеграф спасительно звонил, корабль бурлил и сотрясался.

— Право на борт, — угрюмо под нос себе бурлил капитан. Рядом, в крытой будке, невидимый рулевой покорно вторил:

— Есть право на борт.

— Одерживай!

— Есть одерживай!

Различалось низкое лазоревое просвечивание звезд. Мгла окутывала корабль домовито, дремотно, как стены.

— Закурить можно?

— Покурить — есть кают — компания. Вам бы, как военному человеку, лучше правила знать.

— Почему же? Ерунда!

— Вот вам и ерунда. Немца не знаете?

Война? Нет, так только называется, а в самом деле какая же это война? Смехотворное, нелепое пятичасовое кружение в море, около танцующего огонька… Чепуха, нет ничего! Даже, пожалуй, если пустить машины и по- хропать напрямки — в смертоносное, якобы заказанное всем поле, — и то, верно, не случится ни черта.

С мачты захлебывающийся шепот:

— Господин капитан!

Вахтенный матрос, прикорнувший на трапе под мостиком, тоже встревожился:

— На мостике! Марсовой кличет.

— Слышу. Что там?

Капитан повернул голову, сердито ждет.

— Перископ… господин капитан!

— Что — о?

Марсовой, должно быть, свесился там, в ужасе тянется вниз головой:

— Прямо по носу… перископ, вижу ясно.

— Где?

Ночь обертывается невидимым, люто дышащим зверем. Когда он подкрался? Ветер и плеск — может быть, последние в жизни… Неужели вот тут рядом, под водой, в самом деле идут страшные безыменные люди? Капитан шатнулся к перилам, перекосив мостик чугунными вдавинами шагов, рулевой малодушно бросил штурвал, тоже сломился в мрак. Пронзительно и весело ощутилась секунда, вот эта, сейчас текущая секунда, когда у меня, Шелехова, неестественно громко шумят мигающие ресницы… И до отчаяния стало интересно, как зеваке со стороны. «Пусть будет перископ, — содрогнулся и молвил он, — пусть в самом деле будет перископ!» Тральщик несло и несло от огонька.

— Капитан!.. — Шелехов опьянело, ликующе дергал его за рукав. — Капитан, прямо полный ход! Тараньте ее!

Он так где‑то читал.

С мачты марсовой кликал опять:

— Капитан! Ф — фу ты, мать честная, обознался. Это выстрел торчит, разгреби его! А я гляжу…

Пачульский с бешеной порывистостью звонил телеграфом:

— Вы — ыстрел? Баран! Идиот чертов! Губошлеп!.. Право на борт.

Будка безразлично вторила:

— Есть право на борт.

Тральщик загребал винтом к вешке. Капитан погодил, потом высунул голову из‑за закрытия и, задрав кверху лицо, отводил душу:

— Сволочь! Идиот чертов! Обалдуй! Фекла!

Наверху виновато посмеивалось…

Вахтенный, тоже облегченный, успел резво сбегать куда‑то:

— Телеграммы есть, господин мичман.

Нет, все‑таки радостно было, по — животному радостно — опять вернуться в обыкновенные, обжитые людьми комнаты, к ровному их свету. Шелехов, напевая, спустился в просторную кают — компанию. Было невероятно, что рядом с палубным одичалым мраком существует этот зеркаль ный, праздничный мир. Над коврами, над полукружием малиновых диванов электрическое сияние рассеивалось матово — золотистым полумраком. Когда‑то здесь соловьино гремел рояль, переживались шумные, веселые ночи путе шествий, мимолетных романов. О, те ночи были совсем другое, — выйти на палубу вдвоем, упоенно вдыхать там море!.. Отзвуки давнего жили еще, наклонялись шелестом неразличимых, вечно желанных женщин… Было приятно лечь в глубокое кресло, пробежать глазами сегодняшние сводки с сухопутного фронта, которые подал ему вахтенный, — среди них только одна была шифрованная, — должно быть, особенно приятно именно потому, что наверху, тотчас же за полированными дверями, начинались ветер, мрак и тревожная закинутость в полночном море.

Шелехов блаженно потянулся.

— И эта война…

Шифрованная телеграмма таинственно кричала о чем- то рядами пятизначных чисел. Он распутывал ее, медленно подвигаясь сквозь дебри затейливых и трудных расчетов. К тому же электричество вдруг начало пошаливать.

«Обстреляны орудийным огнем угольные копи у Зан- гулдак…» — это эскадра сообщала на ходу о результатах своего набега.

У столов неслышно появились двое штатских лакеев и, посовещавшись шепотом, начали стелить скатерти и расставлять серебро, навевая уют позднего ужина. Капитан Пачульский ревниво оберегал на своем корабле все приятности былого комфорта…

Шелехов, нервничая, проверял еще раз свои цифры; то, что прояснялось из‑за них, было дурно и неуместно. Штаб командующего извещал, что при постановке минного заграждения неожиданным взрывом мины убило двадцать восемь матросов и ранило одиннадцать. Нет, все было правильно. Даже указывалось, что жертвы находятся на борту «Керчи». Шелехов огляделся кругом, он только заметил, что лакеев уже нет, что он один в этом качающемся разукрашенном подвале… Ему стало жутко. Где‑то в темной воде сознания проплыл Софронов, его неотомщенные угрожающие, стиснутые веки… Электричество недомогало, то распаляясь с резкостью полуденного солнца, то погружая каюту в припадки зловещей темноты. Как будто хаос неудержимо прорывался уже сквозь стены, сквозь двери. Отсюда хотелось бежать, бежать…

Назад Дальше