Стрела времени (Повесть и рассказы) - Притула Дмитрий Натанович 33 стр.


И после этого словно что-то приключилось с временем, словно бы рука всесильная его изо всех сил толкнула, дав должную раскрутку, и помчалось это время, засвистело, так что ты только руками упираться не забывай, чтоб оно вовсе не снесло тебя в посвисте своем.

То на один анализ зовут, то на другой, — а ну вот эдак кровь свою подай, а теперь вот таким макаром, — да не забудь баночки наполнить, — а вот на рентген сходи, да еще на один, — а натощак кишку резиновую изволь проглотить, да пойди кашку мерзейшую покушай для рентгена. Так что только успела дыхание перевести, уже обед тебе в клюв забрасывают, и тут еще врачи шустрить начали — то такой тебя смотрит, то эдакий, да Антонина Ивановна, да будьте любезны.

Вот это были новости. Уж так расхлопотались возле Антонины Ивановны, словно бы она птичка какая залетная, попугайчик какой красноперый.

Антонина Ивановна и рада была, когда после обеда все стихало, и можно было полежать на кровати — поспать или же посоображать о чем-либо не вполне плохом.

Конечно, работа, как и всюду, ее находила. Еду разносила, услуживала тяжелым больным, ну перестелить, покормить, да и просто человека малознакомого послушать, как он по хворобам мыкался, разве же дело такое заботы не требует?

Вот так. Однако, пролежавши недельку, Антонина Ивановна начала по дому скучать. Нет, по работе она не скучала, это что лишнее-то на человека грешить, а по дому начала скучать — это точно.

Она впервые за двадцать лет оторвалась от привычного быта, и вот здесь, в больничке, начала так это соображать, что ведь дом ее, семья то есть, ничем других не хуже.

Она двадцать лет прокрутилась в заботах, о себе не успев подумать, но ведь так-то если разобраться, а где отыщется женщина, которая не крутится, которая думает о себе. А что мужа своего не особенно-то любила, так а кто ж это любит, а если что и было, так давно отлетело, и никто-то вспомнить этого не в силах. Да еще если дух от мужа много лет исключительно винный, и если у него в каком стоящем деле рука дрожит, а зато по фотографии жене он попадает исключительно без промаху.

Соседки ее по палате много рассказывали про свою семейную жизнь, и Антонина Ивановна, знакомая также с жизнью подруг по работе, пришла к выводу, что ее семья не то что не хуже других, но как раз получше.

Потому что Григорий Васильевич не то что ни разу не поколотил Антонину Ивановну или даже палец не поднял на нее, но и дурой не назвал ни разу.

Да к тому же он за эту неделю человеком оказался вернейшим: дня не проходит, чтоб он жену не навестил. Если нет впуска, то торчит он под окнами и жене машет рукой. А Антонина Ивановна вид принимает, что не замечает его. Ну, это чтоб соседки обратили внимание на такой факт и про себя позавидовали бы чужому согласию и трезвости.

А то был день впускной, вторник, что ли, по двору гуляли больные. Солнцу удалось пробиться сквозь осенние облака, и оно слепило глаза. Антонина Ивановна и Григорий Васильевич сидели на скамейке и так это неспешно разговаривали.

— Видно, отпустят меня завтра. Только что доктор какой-то особый посмотрел. Сразу же и отпустят.

— И что сказал?

— А ничего не сказал. Посоветуемся, дескать.

— И хорошо. А то скучно без тебя. Впервые же ушла. Привык.

— Тоже домой тянет. Десять дней — шутка ли.

— Симоновым вроде жилье обещают.

— Да уж сколько обещают.

— Вроде на этот раз точно.

— И когда?

— Вроде через год.

— Алеша вернется.

— Ну. Пока они потянут, где год, там и другой, может. Алеша посмотрит по сторонам да и женится.

— Молодой, что ты.

— А чего? Зато при семье. И на симоновскую комнату можно будет посматривать. Сейчас так делают, идут навстречу.

— Ну это еще когда.

— И все ж хорошо бы.

— Да уж неплохо.

— А я вчера квартиру мыл. Наша очередь подошла.

— А я забыла. Попросил бы подождать до меня.

— А зачем? Справился.

— Да уж представляю.

— А между тем все довольны. Я, значит, сноровистый и постарался не хуже других.

— Теперь я скоро.

— Но не торопись. Если из-за меня.

— Одному-то плоховато.

— Это так. Однако здоровье важнее.

Он как-то так сидел, Григорий Васильевич, голову к плечу приклонив, что Антонине Ивановне так уж его стало жалко, ну хоть плачь, так жалко, вот он один, без нее, то есть, и она сейчас ясно понимала — случись с ней неприятность крайняя, ему одному будет не прожить, потому что друзей у него нет, он всегда накрепко припаян к дому, и сейчас, в минуту этой жалости, жизнь собственная вновь показалась Антонине Ивановне как бы и удавшейся, потому что она очень нужна сыну и Григорию Васильевичу, и это не так мало, если разобраться внимательно.

— Ну, ты того, Григорий, ты того, — сказала она тихо.

Но, верно, слишком тихо, так что Григорий Васильевич от неожиданности чуть даже вздрогнул и что-то такое засуетился, заспешил.

— Да я-то того, но ты тоже… Как сказать… Давай… Все путем, выходит. Как-нибудь уж, этого.

А в это время в ординаторской сидели Людмила Андреевна и вернувшийся из отпуска онколог Иван Павлович. Был Иван Павлович молод и, по общему мнению, красив. Он всегда носил модные рубашки и яркие галстуки. Иван Павлович начал полнеть и казался гладким, вальяжным, но не толстым.

— Не понимаю, куда люди смотрели, — сказал он. — И главное — не жалуется. То ли человек терпеливый, то ли локализация такая.

— Вы рентгенограмму смотрели?

— Еще бы — такая дуля. Собственно, диагноз сомнений не вызывает. Желудок — первичный очаг. В легких — рост. Где-нибудь еще гуляет. Куда смотрели — непонятно. Ну, Вересова, ладно, с нее какой спрос. Но ведь каждые полгода профосмотр. И все. Ведь, поди, ходила по врачам.

— Что — в институт?

— А проку? Не возьмутся. Я, конечно, пошлю, но они не возьмутся.

— Что ей скажем?

— Что-нибудь скажем.

— Будут трогать. Боли пойдут. Начнется истощение.

— Удивляюсь, что не началось. Что-нибудь скажем. Вот так. И ни в чем не виновата. Ей пятидесяти нет.

— Надо ей сказать.

— Ну сейчас. Дайте с духом собраться. Да вон же она на скамейке сидит. А дядька этот — муж?

— Муж.

— Инвалид? Маленький вроде. Небось, выписки ждут. Да вы поглядите, как он смотрит на нее. Он же любуется ею. Да она же для него, поди, первая красавица. Уж когда в распаде, я, поверьте, смиряюсь. Но вот так — из-за чужой глупости и спешки. Нет, не могу. А он-то маленький, но почтенный — сединка так это, голову с достоинством держит. Вы посмотрите, какое у нее на лице воодушевление. Да она же этого маленького человека любит. А он, глядите, плакать сейчас начнет. Что ж это она ему такое сказала, что он плакать собирается?

— Так позвать ее?

— Да. Чтоб потом у нас не было разногласий. А то на этом и попадемся. Все. Сейчас соберемся с духом, посмотрим в глаза и что-нибудь скажем.

Три — два в нашу пользу

Кричали, топали ногами, жгли факелы из газет. Вставай Алик, кричали сбитому центру противника, а то кишки простудишь, а не встанешь, так мы тебя за руки, за ноги, кверху…

А, Слава, давай, дави их, Слава, надежда ты наша, и взревела от счастья стотысячная глотка, когда свой, новый какой-то — его уже Пингвином прозвали — умудрился затолкнуть мяч в левый нижний уголочек.

Счастье взорвалось, кругами пошло над стадионом, взвилось в низкое небо. Раскаленная сковорода шипела от дождя, и дождь не выдержал жары, сморщился, стороной прошел. Хрипели глотки, разрывалась душа от счастья — ну и врежем же мы сегодня.

И вдруг кто-то протянул сквозь гром этот — а ведь еще не вечер, братцы, нам еще покажут, и «Гена!» — завопил во всю луженую глотку. Это он противнику, у нас Ген давно не водится.

Так наказать его, шляпу на уши, но у этого горлопана шляпы не было — слюнтяй, молокосос, что с него возьмешь! — и потому бросили вниз шляпу его соседа.

Трибуны радостно выдохнули — а вот и шляпа летит.

Хозяином ее был тридцативосьмилетний Виктор Алексеевич Карпухин, плотник из Лисьего Носа. Он вышел в проход и побрел вниз за шляпой. Да ладно, сделал знак трибунам, чего уж там, все свои люди. Карпухин был высок и худ. Острился его нос. По лицу бродила грустная улыбка. Холодный дождичек прибил ко лбу его картофельные волосы.

А взяв шляпу, Карпухин выпрямился и сразу посмотрел вверх на женщину, которая его ждала. Она была невысокого роста, голубоглазая, с незагорелым лицом. Он называл ее Милой.

А сидели себе под голубой прозрачной накидкой и никому-то из этих ста тысяч не мешали, и накидка защищала их от дождя и от соседей по трибуне. И так это хорошо было. Никогда бы не уходить отсюда. Прямо тебе дом родной. И стены — бока соседей, и голубая крыша над головой. Так и поспешить бы надо — его ждет Мила, вон ведь как растерянно улыбается, вдруг одна осталась. И когда Карпухин сел, Мила прижалась к его боку.

А сквозь тучи пробилось солнце, и сквозь голубую крышу оно заскользило по лицу Милы, а она старалась уклониться от него, но ничего не получалось.

А Карпухин все смотрел на нее — ну черт побери все, так бы всегда и сидеть, только бы подольше был матч, а трибуны, ну что же, пусть себе кричат. Да и сам он еще полгода назад редко когда пропускал матч. Уж за своих-то всегда сердце положишь. А также глотку прокричишь. Это же все понятно.

Перед самым перерывом центр противника, этот подлый Алик, резанул ногой, и мяч вонзился в сетку, и-а-ах! — пошло по стадиону, это он не в угол резанул, а в сердце кинжалом, и оно замерло, заныло, и тишина повисла в воздухе.

Тишину пронзил свисток.

Перерыв. Захрипело радио. «И даже солнце не вставало б, когда бы не было меня».

И уже толпа распалась, утихла одна луженая глотка, распалось одно железное сердце, каждый стал Колей-Мишей-Владиком-Да-Иди-Же-Сюда-Скорее, и каждый заметил вдруг, что идет холодный дождь, и это середина октября, и это последние предснежные дни. Время, время прийти в себя.

День стоял серенький, небо завалено тяжелыми тучами, за спиной лежал свинцовый залив, и ветер рвал из рук голубую накидку. Летели по воздуху обрывки газет и листки лотереи. «Река бы току не давала, когда бы не было меня». За противоположной трибуной сгибались верхушки деревьев.

— А это перерыв, — сказал Карпухин. — Это чтобы отдохнуть. Песня хорошая. — И он повел подбородком на громкоговоритель. — Пойдем. Пирожков возьмем. Постоим.

…Карпухин приехал сюда девятнадцать лет назад из Курска. Служил под Ленинградом. Ходили в поселковый клуб на танцы. Здесь он и познакомился со своей женой Раюшкой, девятнадцатилетней, рослой и полной. С длинной светлой косой, глазами чуть навыкате, с крепкими широкими ладонями. Не скажешь, что совсем уж красавица, но и нам ли куражиться, если служба у нас боевая. Сегодня пустили в увольнение, а потом месяц не пустят. Так и возьми, что в руки плывет. Уж чужого-то не прихватывай, а от своего отказываться грех.

Однажды Раюшка позвала Карпухина в конец улицы Холмистой, к себе домой. Там его ждали. На крыльце встретила мать Раюшки, баба Ася, тучная и медлительная. Вежливо так они поговорили. Она очень уважает защитников Родины, а он очень уважает ее дочь Раюшку.

А потом баба Ася выставила на стол бутылку водки, и уже дымилось мясо, и блестело сало в четыре пальца, а потом баба Ася внесла сковороду с яичницей, и яичница горела своими шестью солнцами.

В жизни Карпухин не видел такой еды. Ну и, понятно, никогда не ел.

Он стал все чаще и чаще приходить в дом на улице Холмистой.

Карпухин дослужил, потом стал работать плотником в домоуправлении, заканчивал вечернюю школу, через год родился сын Федя, жизнь пошла ровная, как ухоженное футбольное поле.

И не бедная пошла жизнь — даже когда все жили скудненько, Карпухины жили слава богу. И еды всегда по горло, и огород свой, и заработки неплохие. И мебель новая.

Вот их первая покупка — приемник «Балтика». Новую партию завезли. Соседи высовываются, с завистью смотрят вслед. Ну и штучка, кричат, так а сколько ламп? Будьте спокойны, отдыхайте в тени — много ламп. Сколько есть, все наши.

А когда приемник заиграл, Карпухин вышел в сад. Начиналось лето. Яблони цвели. Воздух прозрачен. Карпухин качнулся на носках, а потом врос в землю и почувствовал гулкость и твердость земли. Очень это хорошо, когда ты на земле хозяин. За огородом бы приглядывать как следует. И не худо бы сарай новый поставить. Ну, понятно, сначала старый починить.

Так а что еще человеку надо? Над головой не капает. Еда всегда будьте любезны. Мир в семье. Работа хорошая. Много ли человеку надо? Так бы и всегда было, и только бы ничуть не хуже.

Но на пятом году семейной жизни Карпухин стал чувствовать, что он уже наелся. Накушался. Сыт. Все есть. Скучно вдруг стало. И он начал искать друзей. И они всегда находятся, когда их ищешь.

Пришли отличные времена! Какие друзья были у Карпухина — будьте здоровы парни!

Грузчик Леся Квашнин, по прозвищу Коротышка, пятьдесят шестой размер костюма, шея круглая, как телеграфный столб. И повар Владя Кайдалов, тощий, сутулый, круглый год в лыжных шароварах и черной широкополой шляпе.

Один за одного — горой. Как пальцы одной руки — железный кулак. Ну и покуролесили, ну и побродяжничали. Их знали и на Выборгской стороне, и в Лахте, и всюду до самого Сестрорецка.

Вот стоит весна. Пар валит от земли. Солнце раскалывается. А они, уже разгоряченные, гоняют на пятачке перед магазином пустую консервную банку. Смех. Вот тебе финточек. Прямо из Бразилии. Гол тебе, Коротышка. А знакомые обходят их стороной. Хорошо знают — мальчикам нельзя мешать, у них новый футбольный сезон начинается.

А потом, усталые, радостные, успев еще чуть подгорячиться, бредут по улице Центральной.

— Вот это жизнь, братцы, — говорит Леся Квашнин, опустив на плечи друзей большие, как лопата, ладони. — Так и должен жить мужчина, джентльмены (любил Леся хитрые слова). Так бы вот всегда и гудеть. А потом глаза вот этой ладонью вытер, прощайте, джентльмены, сказал, счастливо оставаться.

А то вдруг срываются: скачем на футбол, за наших сегодня живот положим, и горло, и сердце. Да ты обалдел — семья! С семьей все устроится. Только без компромиссов, джентльмены. Земля на нас держится. Кто таблицу Менделеева открыл? А другие законы? А если труба позовет, кто кости сложит? Вот то-то. А кто футбол изобрел? Значит, все ясно и обойдемся без дискуссий.

Три года шла эта жизнь. Но однажды Леся Квашнин ехал в автобусе. И его кто-то обидел. Обидчиков было не один и не два, а пятеро. Чем-то им тихий Леся не понравился, и они потрошили его на весь автобус. На остановке Леся свистнул мальчиков, мальчики выволакивали обидчиков, а Леся их бил. Все бы ничего, но одного Леся ударил неосторожно. Тот упал на асфальт и что-то такое не встал. Лесе припаяли два года строгого режима, и больше он не появлялся.

А вскоре пропал и Владя Кайдалов. Он всегда был несамостоятельным человеком, а попав в плохую компанию, вскоре спился.

Стоп, сказал себе Карпухин, дальше ни с места, так недолго и с верного пути сбиться. И вот тогда-то снова пошла привычная гладкая жизнь. Баба Ася помалкивала про эти три года, знала — мужчина должен отпрыгать положенное, но уж Раюшка пилила его за двоих. И эти три года, и год еще потом.

Но успокоилась все-таки — очень уж ровная жизнь пошла.

Через год родился сын Тишка.

Карпухин всегда неплохо зарабатывал, а тут и вовсе — ничего для себя, все в дом. И дачники. И Раюшка работает в школьном буфете, и теща ничего себе — здоровая. Жизнь пошла — это же лопнешь от счастья, до чего ровная жизнь пошла.

Вот прошлое лето. Жара. Воскресенье. Все в сборе, три часа, семейный обед. Не ютятся, как другие хозяева, живут широко — дачникам сдали только верх да времянку.

Взрослые выпили под мясо.

Назад Дальше