— За жабры бери!
— Прижми ей хвост!
— Вырывай плавники! — И бросились на нее.
Анка странно взмахнула рукой, выронила браунинг.
С берега рухнул Павел на одного из обидчиков, схватил за пояс, вскинул выше головы, сердито потряс и перебросил через других. Сжал кулаки, отвел руки назад, пригнулся и, бросками передвигая ноги, пошел на рыбаков.
— Не сметь! Не сметь!
Рыбаки, ворча, отошли назад. Павел поднял браунинг.
— Схорони. Вгорячах стрельнешь, а потом жалковать будешь.
За спиной Павла кто-то крикнул:
— Гляди. Кобель за сучку вступился.
Павел вздрогнул, резко обернулся. В лицо ему ударил хохот пьяной толпы.
— Уйдем отсюда, — потянула его за руку Анка.
Поодаль от толпы стояли жены рыбаков. Они не осмеливались подойти к мужьям и терпеливо ждали, пока кто-нибудь из них, утопая в хмельном угаре, упадет на песок. Его брали за руки, волоком тащили до двора.
Только Дарья — ни на шаг от Григория. Беспрестанно толкала его в спину:
— Гришенька, довольно. Пойдем, кличут тебя.
— Погоди малость…
Он медленно посасывал из кружки водку и, передергиваясь всем телом, повторял:
— Горькая.
Не вытерпел Тимофей:
— Может, потому горькая, что за чужие денежки куплена?
— Горькая. Противная.
— Ну, что ж. Трескай и терпи. Время нонешнее горше водки, а мы же терпим?
Григорий исподлобья взглянул на Тимофея.
— Хватит тебе, Гриша, — вмешалась Дарья.
— Последняя.
Он выпил и сморщился.
— Время горькое? И власть советская, может, не по душе?
— На нас-то и держится она. Сиречь — мы кирпичи социализма.
— Как?
— А так… — Тимофей матерно выругался.
Григорий размахнулся и наотмашь ударил его.
Дарья вцепилась в мужа. Егоров сбросил с плеча ремень гармошки, Тимофея заслонил:
— Это за то, стало быть, что Николаич весь хутор из нужды вызволяет?
— За власть… Я кровью умывался за нее. А он…
Не досказал Григорий. Отшатнулся назад, разбросал руки и распятьем упал к ногам Дарьи. Перевернулся на брюхо, сплюнул сукровицей, пополз к обрыву.
— Братцы! Чего же вы глядите? Лупи подгорных!
Один рыбак подножкой сбил Егорова, навалился на него грудью. По песку скользнул кованый сапог, рыбака по скуле хряснул. Тот кувырнулся, тяжело застонал. Подбежал еще один, пустой бутылкой замахнулся:
— Куманек! И за что же ты свояка моего угробить пожелал?
Не успел куманек и словом обмолвиться, как бутылка звонко стукнулась об его голову, разлетелась вдребезги.
— Братцы! Верховые подгорных убивают!
Небольшая группа рыбаков бросилась к хутору, другая, развернувшись, пересекла им дорогу. Озверело бросались друг на друга, дрались кулаками, бутылками, в обнимку катались по песку, до крови искусывали лицо и руки. Одного рослого парня ударили ножом под лопатку. Он свернулся в кольцо и, загребая под себя руками, вскрикнул:
— Урезали! Ох, загубили! Предайте земле!..
Люди закружились, затопали, взревели.
Вдоль обрыва уходил Тимофей, вырываясь из рук Григория. Он был без картуза и винцарады. Ветер хлопал по телу ошметками разорванной рубахи. На повороте к вешалам споткнулся, упал на руки. Григорий поймал его за штанину.
— Стой, а то руль отобью. Власть, говоришь, поганая?
Тимофей сильным ударом ноги оттолкнул Григория, побежал в хутор. Григорий перевернулся, сполз к обрыву, полетел головой вниз. За ним покатились еще трое, зазвенели бутылки. Над обрывом взлетела кем-то брошенная гармошка. Слышно было, как она глухо ударилась о песчаный берег и замерла в последнем вздохе разбившихся голосовых переборов…
В конце обрыва Павел и Анка повстречали Дарью. Она тяжело поднималась в гору, обхватив поперек Григория. Он едва ковылял, обвисая в ее руках.
— Да иди же, иди. Совсем скапустился. Как теперь ответ будешь держать перед людьми? Совесть-то твоя где? Ведь спросят.
— Ничего… Совесть моя при мне…
— Пропил ты ее.
— Нет, — он замотал головой и стал оседать.
Дарья опустила его на песок.
— Не могу. Все силы вымотал. Паша! Помоги! — попросила она.
Павел взвалил Григория на спину и легко понес. По дороге Григорий вырывался, колотил Павла по голове, норовил укусить, но тот крутил ему руки и спокойно шагал по улице. В коридоре совета поставил его на ноги, открыл дверь и втолкнул в комнату. На пороге Григорий споткнулся, грохнулся на пол.
— Где это он налимонился? — спросил Кострюков.
— На берегу.
— На каких радостях.
— Атамана выбирали.
— Кто угощал?
— Мой отец, — сказал Павел, поднимая Григория.
Кострюков рванул шпингалет и открыл окно. С берега донеслась растрепанная ветром песня:
Издавна, от дедов и прадедов, пьяно шаталась по хутору беспросветная, израненная поножовщиной жизнь бронзокосцев. Вихрем кружилась в диких разгулах, чудовищем вздымалась над обрывом и, отравленная хмельным угаром, падала на землю с помутившимся разумом. Блекла, увядала, порастая горькой полынью и куриной слепотой. Вырвать бы этот бурьян, обрубить корни и сбросить под обрыв… Да не поднять одному, не осилить…
…В сельсовете шло собрание. За окном брезжил пепельный рассвет. Бледной вспышкой моргнула лампа и погасла.
— В совете — я. В парторганизации — я, и везде — один, — говорил Кострюков. — Руками и ногами заткнул прорехи. Осталось еще головой в какую-нибудь дыру ткнуться. А дыр-то немало. Видите? — указал он на Григория. — Коммунист лежит. С кем же работать? Ведь нас и без того на триста человек семь коммунистов да пять комсомольцев. Без того, говорю, мало, а мы что делаем? То пьянствуем, то рожать собираемся, то в море бежим топиться, по любовной причине, стало быть.
Евгенушка стыдливо опустила голову, подняла плечи. Загорелись щеки. Вскочила — и к двери.
— Куда ты? — задержал Кострюков. — Сиди. Не тебя касаюсь я. Знаю, что работаешь хорошо, и от учеников жалоб на тебя нет. Я вот кого, — он повернулся к Дубову. — Кто комсомольцами руководит.
— А что я? — и на Кострюкова уставились спокойные серые глаза с припухшими красными веками.
— А то, что два года буравишь любовью ухо Евгенушке, а сказал ты ей что-нибудь дельное? Толковал о комсомоле? Вовлек в свою организацию?
— Не все ж политикой заниматься. Ты-то не любил?
— Но дело не страдало. А у вас… Вон на хуторе сколько молодежи, хоть отбавляй. И ни один не в комсомоле; лоботрясничают. А все оттого, что никакой работы среди них не ведете.
Дубов нервно взъерошил шевелюру, досадливо бросил:
— На хуторе, кроме молодежи, и пожилых в достатке. А парторганизация тоже не гуще нас народом.
— Потому что один я. Один. С кем же работать? Кто помогает мне?
Возле Дубова заерзал на скамейке Зотов, выставил вперед скуластое сонное лицо.
— Ты нас пробираешь за любовные дела или за другое что, а вот Анке никогда не скажешь…
— Не цепляйся за Анку, — перебил его Кострюков.
— А толк-то от нее какой? — не переставал Зотов. — Тоже, кроме «крути-любовь», ничем не занимается.
— Тебе, что ли, тягаться с нею в работе?
— А чего ж ему не потягаться? — вставила Дарья. — Ногами выкручивает под гармонь здорово. Клуб ходуном ходит.
— А ты и на это неспособна.
— Хватит! — Кострюков встал, прошел к двери, толкнул ее ногой. В комнату ворвалась предутренняя морская свежесть. Он жадно открыл рот и уперся головой в косяк. — Евгенушка, покличь Душина! — И пошел обратно к столу. Посреди комнаты остановился, подергал себя за нос. — Жизнь обгоняет нас. Далеко ушла, чуть парусом маячит. А мы без паруса, без руля, на ветшалом баркасике кружимся на месте. Без бабаек. Руками гребем, — и, сцепив пальцы, прижал руки к груди. — Руками. Руками. Налетит шквал — килем в небо упремся и как один пойдем к чертовой бабушке в гости. Понимаете вы, что хутор в водке утопает?.. — и, опустившись на скамейку, добавил: — Хоть и клуб имеется… очагом культурным зовется.
Зотова подхватило со скамьи:
— А что же я, на канате должен тянуть народ в клуб?
— Без каната обойтись можно. Заведите шашки, книжки интересные прочитайте, в газетке кое-кого протяните, — а прежде всего о себе прописать надо; пьески полезные покажите или другое что. А ты только и знаешь, что фортели ногами выкидывать да девчат хороводить под гармошку. Культура это? В том-то и беда вся, что народ мимо проходит. Только пьяные к ограде тулются, когда «за малым» потребно сходить.
— Он сам стаканчиком не брезгует.
— Ты, Анка, обманом людей не путай. Пьяным меня никогда не встречала. В отместку, что ли? Милиционер… Всегда из-за тебя собрания срываются.
— Так ли?
— Не знаю. Известно только, что рыбаки под носом у тебя водку глушат, драки учиняют, а собрания пустуют.
— А ты прямо в клубе заливаешься.
— Врешь.
— А третьего дня кто девчат до крику щипал? Забыл?
Зотов заерзал на скамейке и сердито проговорил:
— Не виноват же я, что тебе Пашка Белгородцев синяки наставляет.
— Ну ты! — руки Кострюкова запрыгали по столу. — Латрыга. Выгоню!.. — и круто повернул голову. — Товарищ! А товарищ!..
Представитель треста открыл глаза, посмотрел вокруг. Поднял с пола портфель, приблизился к Кострюкову.
— Давайте все к столу, а то заснете там.
В комнате заскрипели расшатанные скамейки, и над столом склонились красные косынки и взлохмаченные чубы.
— Я коротко, — сказал Кострюков и на минуту задумался. — Вчера рыбаки не пришли. Не являются и нынче. А еще хуже — могут выйти в море. Чего ж, атамана уже выбрали, ставь парус и отчаливай… Так вот. Сейчас же надобно обойти все дворы и объявить, что рыбалить будут те, кто договором с представителем треста заручится. А так в море не пустим. Не дозволим воровать у государства рыбу. Станем на берегу и не пустим. Есть?
Над столом еще ниже склонились головы.
— А вы, товарищ, непременно доставьте сюда сорочо́к и нитки. Без них рыбак в море не выйдет и даже хвоста от рыбы не сдаст вам, хоть и договор будет. Тайком перекупщику сплавит.
— Первыми же автомобилями, которые придут за рыбой, все будет доставлено, — заверил представитель треста.
— Ладно, если так. — Кострюков увидел на пороге Евгенушку. — Ну?
— Нет его.
— Где ж ему быть?
— Не знаю, — и тихо добавила: — Видать, позвали куда-нибудь…
Кострюков сокрушенно покачал головой.
— Помощник… Хоть в юбку наряжай его да в три шеи из совета… Зотов! Пиши! — и ткнул пальцем в стол. — «С нынешней весны объявляется запрет на самовольный лов рыбы в государственных водоемах. А потому всем рыбакам надо непременно явиться в совет для подписания договора на сдачу за деньги всего улова представителю рыбного треста. Кто пойдет супротив и не пожелает заручиться правом на лов, в море пущать не будем. Милиции и членам сельсовета строго блюсти порядок».
Кострюков внимательно просмотрел написанное, показал представителю треста. Тот кивнул головой.
— Хватит. Подробнее я буду пояснять устно.
Бумажка качнулась в воздухе, мягко легла на стол.
— Еще сорок штук таких, и жарьте по дворам. А ты, Анка, за берегом приглядывай. В море выпускать только с договорами. Воровать не дозволим, — и вышел из-за стола.
По улице прогремели дроги, послышались голоса. Хутор пробуждался. Заворочался и Григорий, перевернулся на спину. Видимо, ему приснилась гулянка; он, зевнув и уставившись полуоткрытыми глазами в стену, невнятно пробормотал:
— Глоточек один… Только глоточек… что ж вы… позабыли обо мне?
Кострюков взял его за волосы, приподнял голову.
— Нет, не забыли. На очередном партсобрании будем говорить о тебе, — и вышел во двор.
Словно веслом по голове ахнули, вышибли хмель. Шире открыл глаза, на локтях приподнялся. Возле Дарья сидит, гневом дышит на него.
— Когда за разум возьмешься, Григорий?..
Никогда не видел Дарью такой злой. Не узнал ее. Отвел глаза в сторону и ни слова в ответ. А она ниже гнет голову, сильнее обжигает дыханием.
— Стыдно тебе… А мне? А товарищам твоим каково перед людьми?
Григорий закусил губу, отвернулся…
Раннее утро полоскало улицы свежестью, бодрило людей. А Кострюкову было душно, прошибало по́том. Он снял картуз, пиджак и расстегнул ворот рубахи. Косматая голова то ложилась на плечо, то клонилась на грудь. И казалось ему, что под ним тонким льдом гнется земля, ускользает из-под ног. Люди смотрели ему вслед, переговаривались:
— Досиделся в совете, что ни голова, ни ноги не слушаются.
— Похоже на то. Видать, с тайной гулянки ковыляет.
Кострюков слышал и понимал, что говорят о нем, но не обращал внимания и ускорял шаг. Возле обрыва остановился, море глазом обнял. Внизу скучающе стояла покосившаяся родная халупа, прислушиваясь к шелесту воды.
«Не грусти. Пришел!» — хотелось крикнуть, как живому существу, махнуть картузом, но помешал долетевший знакомый кашель. Обернулся и увидел Душина на пороге крайней хижины. Он сидел на корточках, дымя цигаркой, и напряженно смотрел в полуоткрытую дверь.
Кострюков хотел окликнуть его, но Душин торопливо поднялся и скрылся за дверью.
«Прячется», — подумал Кострюков и, повернув к хижине, заглянул в открытое окно. На кровати стонала роженица, билась в судорогах. Возле хлопотали женщины, а у печи стояли Душин к муж роженицы.
— Рассыпается, — тихо сказала одна из женщин и поманила Душина к кровати.
Душин подошел к отцу, близко поднес к его лицу ребенка.
— Сын…
У рыбака радостно засияли глаза.
— Да ты завсегда сынов принимаешь. Руки золотые у тебя.
Кострюков осторожно постучал по стеклу. Увидев председателя, Душин растерялся, забегал с ребенком по комнате, не зная, куда положить его. Сунул в руки отцу, схватил аптечку и — во двор. У ворот напоролся на сердитый глаз Кострюкова, остановился. Переложил аптечку под мышку другой руки, глаза — в землю.
— Больше не буду. Бабы жалостным плачем доняли.
— Иди в совет… Работой займись.
Душин вышел на улицу и, не взглянув на Кострюкова, направился в совет.
— Погоди… В последний раз говорю, а ты хорошенько запомни: если не бросишь — прогоню. Мне нужен работник в совете, а не бабка повивальная. Ступай…
Море вздувалось закипавшим крутым варевом, шумело, косматилось и тревожно билось о берег бугристыми волнами.
Бурунился негодованием и хутор, взбудораженный новыми порядками лова. Три недели праздно шатались по улицам бронзокосцы, не выходили в море. Пили водку, без толку кричали у совета и ни с чем расходились по домам. А рыба шла густыми косяками и уходила далеко вверх, в теплые заповедные воды Дона.
Душин сидел перед раскрытой папкой и рылся в бумагах, покусывая кончик карандаша. Представитель треста вяло щелкал замком портфеля. Ссутулясь, по комнате нервно ходил Кострюков, потрясая длинными волосатыми руками.
— Рыба идет. Табунами проходит мимо, а что мы имеем?
— Пока ничего, — вздохнул представитель треста. — А что будете иметь, пожалуй, и знать не хотелось бы.
Кострюков остановился.
— Осудят?
— Премию дадут, — съязвил председатель треста. — Ведь подумать стыдно, что апрель на исходе, а план ни на один процент не выполнен. Это преступление.
— Тяжкое… — вставил Душин. Отвернувшись к окну, добавил: — Рыбаки наши и поныне сидят дома, а рыбка уходит.
— Да. За такие дела по голове не погладят… — сказал Кострюков и нахмурился. — Ну, а как же быть?
— Арестовать Белгородцева и Урина. Выселить их из хутора.
Кострюков отмахнулся:
— Нельзя. Причины нужны.
— Можно. И причины есть.
— Нет. Не могу так.
— Раскисаешь?
Кострюков промолчал. Выпрямившись, сверкнул на окно глазом. По улице шли рыбаки, шумели. Душин ткнул через плечо большим пальцем.
— Идут. И опять бунтуются.
Рыбаки приближались к совету. Впереди Егоров. Он то и дело оборачивался назад, бил себя кулаком в грудь, возвышал голос: