нужно производить над собой - но постоянно она привыкла переламывать себя я
уже отчаивалась, что никогда не сможет быть гордой.
После разговора с Натальей Федоровной в научно-технической библиотеке
Маша металась по городу, пытаясь отделаться от навязчивого побуждения
сейчас же В потребовать от отца, чтобы сознался, почему бросил их с мамой.
Потом она настолько настроила себя против отца и настолько ей стало
ненавистно смиряться, а сердцем она постигла, как ей показалось, главную
мудрость: людей нужно судить не но их обходительности (вполне возможно, что
она временная и намеренная), не по тому, как они выставляют себя или
преподносят на словах, а по их поступкам и проступкам.
Из этих переживаний и горьких выводов сложилось в ней нетерпеливое
желание уехать сегодня же вечером, - пусть где хотят, там и достают денег на
билет.
Лизу озадачило требование Маши занять ей денег на дорогу. Деньги на
металлургическом комбинате начнут давать завтра, и завтра же Константину
Васильевичу получать, так как коксохимикам вместе с доменщиками и
мартеновцами выдают деньги в самый первый зарплатный день. Сегодня навряд
ли у кого перехватишь. У кого левый есть, те либо прижимисты, либо держат их
на книжке и неохотно с нее снимают.
Маша не отозвалась на Лизины уговоры и тотчас ощутила радость от
собственной непреклонности. Правда, через мгновение она застыдилась того,
что опечалила Лизу и что гонит ее за деньгами. И все-таки отказалась ждать, и
Лиза обегала чуть ли не весь дом, покамест не взяла взаймы.
Стоять за билетами пришлось в здании вокзала. Воздух в зале был горячий,
клейкий, мерзостно разивший дустом. Ядовитая духота, гощение, которое
оканчивается так неприкаянно, без надежд на встречу с этим приглянувшимся
ей городом, где ее чувства и мысли время от времени как бы овеивало чудом, и
ко всему этому обида на недолю матери - ожесточили Машу. И она спрашивала,
почему именно ее мать должна была потерять всю родню до основания, что
теперь ей некуда податься, если она надумает уйти от Хмыря; почему из всех,
кто работает в зеркальном гастрономе, должна была поскользнуться на
огуречной шкурке и попасть в хирургию именно ее мать...
Остановил этот приступ ожесточенных вопросов Владька Торопчин, тем
остановил, что она вспоминала о том, что он называл «вопросничеством», и тем,
что пришел на вокзал и бросился к ней, сияя глазами. И она обрадовалась ему,
однако слегка сердилась на него. Все-таки тютя: обидел и до сих пор не
сообразил, что обидел.
В дни, пока Владька отсутствовал, она вроде бы забыла о нем. Теперь, когда
он маячил возле нее, вперебив болтая о ночевках в лесу, о старике, вырезающем
из жести карнизы, которые узором не хуже тарусских кружев, о проколотых
велосипедных шинах, заклеенных медицинским пластырем, о предстоящей
жизни в математическом лагере, Маша догадалась, что помнила Владьку через
рассерженность, которой загораживалась от него.
Состояние гордости и требовательности к себе, длившееся в ней со вчера и
понравившееся Маше, с Владькиным приходом стало избываться, заменяясь
привычным бесхитростно-естественным и неумным. Но противиться обычному
своему настроению Маше не хотелось, потому что с появлением Владьки в ней
исчезла сиротливость, кроме того, навязчивое предчувствие катастрофы
перестало бередить ее сердце, а признание Владьки, что он, возвратясь из
велопробега и прочитав вызов Московского университета, сразу бросился к
Корабельниковым, чтобы уговорить Машу ехать вместе до Москвы, озарило
отрадой ее настроение.
Проводы были в тягость Маше. Лиза, хлопотливая, добрая, все-таки
успевшая довязать рябиновый свитер, почему-то плакала, извинялась. Игорешка
то и дело прошмыгивал в вагон, прятался, его силком выносили оттуда, он
рыдал, кричал, как ясельный малыш: «Ту-ту, ту-ту!» Наталья Федоровна была
непонятно-безразличная, крутилась на каблучках-шпильках, оглядывая
перронный народ. Подвыпивший Коля Колич топтался с бутылкой портвейна и
стаканчиком из-под финского сыра «Виола» перед Сергеем Федоровичем и
Владькой, предлагая принять по пять капель. На отказы он не сердился. Прятал
в нагрудный карман бутылку и, улыбаясь, вздыхал:
- Жизнь, жизнь, хотя бы ты похудшела.
Константин Васильевич явился сразу незадолго до отправления. С ним был
низкорослый, рессорный в походке и жестах газовщик Бизин. Константин
Васильевич обнял дочку. Когда он возносил руку за ее спиной, Маша отвердела
в плечах. Но нежная застенчивость, которую Маша ощутила в прикосновении
отцовой руки, невольно распустила ее плечи, отозвалась в душе желанием
простить. Припоздал Константин Васильевич к поезду потому, что Бизина и его
принимал секретарь парткома металлургического комбината. Бизину казалось,
что история со снятием стенгазеты «Коксовик» волнует всех присутствующих,
поэтому он юркнул в центр их маленькой группки и заговорил о том, что, в
общем-то, они добились, чего хотели: секретарь парткома сделал при них
«прочес» Трайно. Хотя самовольно снятую газету Трайно не мог вывесить,
поскольку забыл ее в трамвае, вопрос о начальнике они могут поставить в
очередном номере «Коксовика». Коля Колич предложил выпить.
- Примем-ка по пять капель. Портвейный облагоразумит, портвейный
успокоит.
- Что, майор, не принять ли действительно?
- Отрубили.
- Только не здесь, - обеспокоилась Лиза.
- В купе, в купе. Владик, проводишь?
- Условность, тетя Лиза.
Корабельников выхватил у Коли Колича бутылку, снял с горлышка пробку.
Со словами: «Погладь, майор, дорожку молодежи» - он налил в стаканчик вина.
Бизин быстро выпил. Константин Васильевич выпил и сам, а Коле Количу не
разрешил - лишку будет.
Коля Колич не протестовал.
- Согласен. Решительно со всем. Ничего нигде никому не докажешь. Имею в
виду - под турухом, клюкнувши, стал быть.
Отец потихоньку отвел Машу к ограде.
- Вот, дочь, прощаемся. Может, на год, а может, и навеки. Виноват я
наверняка и перед Клавой и перед тобой. Из Германии я вернулся, Клава у
Донцовых жила. Хорошо относились. Но слишком показалось хорошее
отношение с его стороны... Город примеры прибавлял - о других, не о Клаве.
Думал: «Да как же верить людям, если Клава что-то позволила?» Бабы выше
этажом сплетничали, как раз одна из них тень на Клаву бросила... Ну, я и совсем
заболел. Прекрасный у меня друг по работе, а я думаю: «Неужели ошибаюсь в
нем?» Стал впадать в неверие. В черное. С ума схожу, Ну, и уехал. Понимаешь,
война еще раньше меня ранила... Прости...
- Эх ты, папа.
Когда выносили из вагона Игорешу - он хватался за перегородки, полки,
поручни, - Маша и Владька встали возле окна купе. Провожающие задирали
головы.
В последний момент Корабельников хватился, что забыл передать подарок
дочери. Он кинул в окно что-то вроде кошелька на «молнии» и, когда уже
вагоны стронулись с места, крикнул:
- Приборчик. Ноготки подделывай.
Едва на желтоватое лицо Константина Васильевича накатилась лавина
чужих лиц, Машу подкосила внезапная усталость. Стоило притулиться к стене и
замереть, как изнеможение куда-то делось, но легче не стало. О чем только не
была печаль Маши! О том, что на прощанье не обняла отца. Зачем быть с ним
гордой, непрощающей? Кабы у него море счастья, довольства, независимости, а
то работа газовая, угольная, огненная, а иногда в турме гибельно опасная. Еще о
том печалилась, что есть люди, будто затем и созданные, чтобы не давать ходу
справедливости. И остаются ненаказанными и надеются, что в сложной
переделке всегда сыщутся те, кто их защитит. Неужели и тогда, когда она станет
большой, так будет? Почему так: мальчишки за критику бьют, девчонки дуются,
учителя и родителя пресекают. . Может, норов у людей сильнее ума?
Запутанность! А как в других странах? Тоже, наверно, крысятся на критику? У
Торопчиных на столике лежала французская газета «Юманите». Президента де
Голля разрисовали. Прямо гадкий утенок с вытянутым вверх черпаком. Как
пропустили! Попало, видимо, карикатуристу. Ну его, все это. Где теперь наши?
Лиза с Игорешкой домой на автобусе едут. Зачем она плакала и извинялась? Как
я ее люблю! Торопчины едут вместе с ними. Сергей Федорович был
скучноватый, без очков и щетиной подзарос. Если верить Владьке, Сергей
Федорович бреется два раза в день. Только про спекание кокса говорит, про
футбол, про песни шансонье. Что он думает о Франции и про нас?
Наталья Федоровна почему-то сильно переменилась. Неделю нет писем с
Кольского полуострова, от детей. Чего тут такого? Залезли в глухомань. Почему
она не вышла замуж? Ведь милая. Так о Родине говорила! Интересно, я бы
захотела переехать в Россию, если бы родилась за границей и много лет прожила
там? Захотела бы! Во у нас какой Урал! Все на свете на Урале!.. И в прибавок то,
чего нигде нет. Обидно, с отцом мало говорили и не узнала, что для него Родина.
Домой он, конечно, не поехал. Нет, поехал. Проводит Колю Колича и пойдет с
Бизиным в «Поддувало» выпить с получки и с горя. Правда, Бизин не с горя, в
честь победы. Бизину что? Он рессорный! Хоть что самортизирует.
Глупо я. Вид одно, в душе иногда другое. Моя мама прилюдно радостная.
Как солнышка напилась. Что у нее на сердце - никто и не догадывается. «Зачем
буду втягивать в свои невзгоды. Собственных у каждого хватает».
Владька, кособочась, стоял между столиком и сиденьем. От проводов у него
осталась легкая неловкость. Хоть он и считал, что в кажущемся неединстве
форм, красок, явлений заключается целостность, его раздражало, что на перроне
находились строгая, безукоризненная в помыслах, речи и одежде Галина
Евгеньевна и неутюженый, пьяный Коля Колич. Он подумал около вокзала, что
несоединимость каких-то элементов действительности, видимо, не
материальная и не абстрактно-философская категория, а нравственная,
обусловленная привычками, обычаями, моралью определенной среды и
особенностями личного восприятия. Это его успокоило, как всякое продвижение
к ясности.
В отличие от Маши он не был склонен улавливать, как изменяется
настроение тех, с кем он общался. Не то чтобы он был черств - просто ему
претило гадать над колебаниями в чьих-то чувствах, тем более вытягивать из
человека, что там с ним творится. Если потребуется, человек сам заговорит с
тобой. А пока он молчит, в его душу никто не должен лезть. Закручинилась тетя
Наталья Федоровна, - он ни о чем ее не спрашивал. Не имел привычки вникать в
чужие истории. Оставаться сторонним тому, что отвлекает от математики и
саморазвития - с таким девизом он старался жить вот уже два года. Все то, чем
люди занимались, он делил на три сущности: значительное, чуждое, нестоящее.
На том, что находил значительным, он концентрировал сознание; к тому, что
представлялось чуждым или нестоящим, пребывал в равнодушии. Быт -
пустяковое. Отношения вне труда и познания - скукота. Политика - за пределами
его склонностей. Любовь - банальность, уступка физиологии... Он скучал, когда
Торопчины принимались вспоминать свой переезд в Россию; в нем закипало
презрение, когда кто-нибудь кичился тем, что провел каникулы в Москве, а кого-
то распирала гордыня, что их семья переберется на Кавказ. «Географическое
тщеславие» - он его выводил из мещанства. Для Владьки было важно не где
жить, а чему учиться и служить, как проявить себя перед человечеством...
Маша, чтобы не увязнуть надолго в мучительности перронных впечатлений,
стала смотреть за окно. По закрайкам березняков четырехгранные под крышами
стожки. Чудно! А у нас никогда сено не закрывают и не стожки - стожищи!
Роторный канавокопатель. Солдаты, стягивающие кабель с катушки. Сорока на
сосне. Меркло-зеленые клубы ивняка над речкой. Возле всего хотелось бы
остановиться. Вдохнуть сенной аромат. Подбежать к солдатам. Отразиться в
реке. А все - пролетом. Убегающее пространство жадно: всасывает деревни,
леса, равнины, путников, а заодно как бы всасывает твое прошлое со всем, что в
нем было: с надеждами, смятением, боязнью смерти, открытиями, тягой к
достоинству и состраданию...
На подъеме свалило на сиденье Владьку тепловозным рывком. Маша
заулыбалась. Он усмехнулся. Что ты за существо, Владька? Почему ты спокоен
и важен? И сомнений у тебя, кажется, нет, и родных, и друзей?
«Интересно, как ему мой отец?»
- Нормальный дядька.
- Определенней?
- Не выдающийся и не посредственный. Нормальный. Торопчины чтут.
Значит, порядочный.
- А умный?
- Не мыслитель. Из-за стенгазеты чего-то... Мелочь - и столько усилий.
Крупно расходоваться надо. Ради значительного общественного отзвука.
- Он не о масштабах заботится. Для тебя это соринка, для него - бревно в
глазу. Он проводит на коксовых печах почти полсуток и желает думать сам, не
по-трайновски. Если я начну тебе указывать, как ехать в поезде и как обходиться
с проводниками, ты меня сразу возненавидишь.
- Указывай сколько угодно. Я оглохну.
- Не у всех такие нервы.
- В твоем возражении есть смысл. Кстати, твоему отцу не мешает
познакомиться с моим папашей. Вот у кого замах! Под шестьдесят. Три высших
образования. Тартуский университет. Физмат. Ленинградский. Филфак.
Троицкий ветеринарный институт. Знает все - от анатомии животных до
спиральных галактик. Он астматик. Дома бывает только наездом. Город-то
загазован. Скитается по стране в поисках поселков с чистым воздухом. Не
задыхается - оседает на полгода. Любая умственная работа в его возможностях.
Ветврачом бойни был, экскурсоводом планетария был, инспектором по
растениеводству, заведующим райотделом культуры... Чаще преподает: физик,
латинист, литератор, обществовед... Универсал! С месяц даже физкультурником
был, это при своей-то астме... Мотается по стране. Значительные наблюдения.
Периодически суммирует. Сядет - и раз-раз-раз - записку в Центральный
Комитет партии. Я, дескать, такой-то, имеющий три высших образования,
проведя несколько лет на целине, пришел к выводу, что нельзя терпеть дальше,
чтобы так мало было элеваторов. Сейчас много полигонов по изготовлению
железобетонных конструкций, стыкуются, свариваются, собираются они
стремительными темпами, потому это надо осознать и покрыть целину широкой
сетью элеваторов, иначе не меньше трети зерна будет сгорать и терять сортность
в буртах. Но и это не все. Там-то надо протянуть асфальтовое шоссе, оттуда
дотуда налить бетонку, сюда проложить узкоколейку или широкопутку. Все
распишет тщательно - по пунктам и подпунктам. Остается лишь принять
государственное постановление. Великолепный папаша?
- Хорош.
- Когда заглянешь к нам, сможешь лицезреть борца за усовершенствование
общества. Если будешь внимать его речам, узнаешь, что он давал
дипломатические советы Молотову, и тот, разумеется, принимал их, что он
предсказал президенту Кеннеди гибель от руки террориста в письме по поводу
Карибского кризиса. Твое внимание его растрогает. В благодарность он
примется играть на скрипке, поясняя при этом, что он самоучка, что инструмент
расстроен, растрескался... Все наши улизнут в соседние комнаты, но тебе-то не
удастся. Он еще сообщит тебе, что Герцен умный писатель, что Врубель не
признавал Репина и был талантливей, что он отрицает все космогонические