Стая воспоминаний (сборник) - Корпачев Эдуард Маркович 8 стр.


Он вернулся в палату и лег навзничь, закинув руки за голову; волосы у него черные, вразбивку с тускло-седыми, точно серыми от пыли, и теперь, наверное, прибавилось этих пыльных волос; он определенно не сказал бы, прибавилось ли, потому что долгое время не смотрел в зеркало, а когда стал ходить и бриться перед зеркалом, то изучал свое лицо, какое оно похудевшее, ожесточившееся от болезни. «И взгляд такой собачий, проникновенный», — думал он тогда, изучая свое лицо.

Он стал упорно думать, куда бы ему пойти из больницы, он перебирал знакомых, мысленно входил во все эти семейства, где всюду будет как гость, приехавший в Москву на некоторое время, на этот сентябрь. Или снять квартиру? Но ни за что, ни в коем случае не возвращаться домой, в ту единственную комнату, где остались только его вещи, вещи, а так все чужое. Все это оказывалось теперь основным вопросом, важным, как жизнь, и почему-то надеялся он, что все это поможет ему разрешить Ванда Константиновна, Ванда, хотя в эти часы потрясенности и колебался меж верою и неверием в искренность чьих-то слов.

2

Самое необъяснимое, что жена, хоть и отталкивала, хоть и была противна ему теперь, но все-таки и не была уж так ненавистна и вспоминалась то и дело. Он вставал с койки и снова хотел идти в коридор, не любя самого себя больше, чем ее.

Если бы десять лет назад не ее прихоть; если бы он, всю осень и зиму только и твердя ее имя и наверное зная, что она только и твердит имя своего мужа, мечтает вернуться к нему и не может; если бы он, потеряв надежду, стерпевшись с мыслью, что Майя так и не станет его женою, не затевал странного и представлявшегося самому ему подвигом поступка, не стучался бы в дом ее мужа, полагая убедить, упросить его, настоять на его возвращении, а более всего все-таки желая увидеть этого счастливчика, бежавшего от любви; если бы он, обрадованный, что счастливчик этот, ничем не замечательный, приятный, маленького роста, худощавый, а так ничем не замечательный человек; если бы он, обрадованный обычностью лица и разговора этого счастливчика, не стал опять искать встреч с Майей; и если бы она, проведав о его самовольном знакомстве, вдруг не пришла к нему после того и не сказала с каким-то особенным чувством, сложным чувством то ли негодования, то ли упоенности собою; если бы не сказала она тогда, что им надо жить вместе, — то и не было бы вот этого черного дня.

А черный день уже отошел, уже была черная ночь, в палате все было темно, лишь золотились очертания двери и желтели толстые, волнистые стекла этой же двери, и все, наверное, уже спали, только в том, самом неразличимом углу кто-то повозился, ища ногами шлепанцы, да потом раздумал и снова улегся.

Можно жить и одному, и не надо больше думать о десяти прожитых годах, потому что так и не придет покой, так и не убедишь себя тем, что счастье не обязательно, что хватит с тебя работы, всяких там исканий в научно-исследовательском институте, книг по вечерам. Все-таки главное, что он покинет эту белую палату, и только бы помогла Ванда Константиновна. Вандочка отыскать новый дом.

Блеклые стекла двери затмились, Журанов угадал, что это Ванда.

И когда она села, пахнущая какими-то пролитыми на халат лекарствами, пожала его руку и не отпустила, он взглянул в ее лицо и не различил ее глаз, ему очень хотелось встретиться с нею взглядом, хотя достаточно было и пожатия.

— Я уж все за тебя додумала, все решила сама. — И она снова пожала его руку, хотя и не так уверенно. — Я и мужу и сыну сказала про тебя, и тебя ждут, Дима. Там у нас зимняя дача, мы живем до зимы, а если зима не очень морозная — то и всю зиму. Мы уже так много лет. А на тот балкончик, Дима, я забыла, когда выходила… Помнишь, Дима?

И как только сказала она про балкончик, пожав руку опять, Журанов догадался, что она хочет вернуть его не в ту пору его полувлюбленности, полуигры, а в ту пору, когда он, посылая вверх, в воздух, в небо второго этажа мороженое в вафельной формочке, был так молод. Ему вдруг действительно стало по-молодому легко, всего на какое-то мгновение, но и за это мгновение был он сейчас настолько благодарен Вандочке, что ему показалось, будто он всегда любил ее и не забывал.

— Милая моя, — пробормотал он вполголоса, — милая моя, я ведь всегда тебя любил и сейчас люблю.

Он еще не окончил признания, как ощутил, что ладонь Ванды совсем невесомой стала, точно хотела она отдернуть ее, и он взглянул в лицо, пытаясь взглядом убедить, что это так, что он действительно любил ее всегда, но Вандочкина ладонь все настороженной была. Эта ладонь, едва прикасавшаяся к его руке, так много говорила ему теперь, больше слов и взгляда, так возражала и не верила эта ладонь, что он со стыдом подумал о том, что Ванда Константиновна, Ванда станет полагать, будто он из благодарности выдумывает все, а он совсем не выдумывал.

— Милая, Вандочка, я тебя любил, любил… я тебя не так любил, как жену, а совсем по-другому, понимаешь? Совсем по-другому, так что одного счастья всегда и желал! Это не то, что любовь к жене, а совсем другое, но ведь тоже любовь. И назвать это не знаю как, но это тоже очень прочное, очень долгое… Да ты вспомни, вспомни, Ванда!

Пока он шептал это, бесконечно веря себе, потому что действительно любил Ванду, пускай и не как жену, ладонь ее снова стала пожимать его руку, все крепче. И она, умевшая утешать, как все женщины, опять говорила, что о нем уже знают и муж и сын, и что ждут его, и что он может жить у них сколько хочет, операцию он перенес, будет еще долго здоров, будет долго жить, может сколько угодно жить у них на зимней даче.

Правда, он несколько насторожился, как только Ванда повторила про зимнюю дачу, и обрадовался, что во тьме ей незаметен его взгляд и мелькнувшее, должно быть, во взгляде уныние, но и тут же спохватился, потому что и она могла читать по его руке чувства.

— Ты только помни про тот балкончик. Помни, хорошо? Я сама, как подумаю про то время, так и скину все годы…

Господи, ну куда их скинешь, годы, и что возвратишь, что повернешь? Была она застенчивою, тоненькой, пугалась, когда он улыбался, видя, как она ловит мороженое, но все же ловила и тут же убегала в комнату. А теперь она представляет, будто можно скинуть годы, прошедшие с той поры, теперь она давно уже не та девочка, тоненькая и стеснительная, даже и не живет в Варсонофьевском переулке, теперь у нее другая жизнь, муж и выросший сын. И почему-то, едва представил Журанов себя на той зимней даче, то подумал, что с мужем ее они станут друзьями, что муж ее такой же добрый и деликатный, как она, а сын, тоже взрослый человек, восемнадцатилетний, что ли, не примет его, Журанова.

— Ну вот: зовут больные. Бегу! — И она, еще два раза пожав его руку, пошла к двери, оставила эту руку его в тепле.

3

Пока она ехала в электричке, возвращаясь домой, на свою зимнюю дачу, все покачивался в ее воображении, покачивался меж небом и землей тот тесный балкончик а Варсонофьевском переулке и появлялся под балкончиком юный Журанов, с такими густыми, распадающимися на обе стороны волосами. Не совсем верилось, что тот юный, улыбающийся Журанов и нынешний, переживший операцию и переживающий семейную катастрофу Журанов — один и тот же человек, и пускай бы не было такого стечения обстоятельств, пускай бы не знала она его неудач. Ванда Константиновна словно бы чувствовала перед ним свою вину в том, что у нее все благополучно, что муж и сын такие друзья, что ей больше всего на свете нравится, как они играют в бадминтон. Когда они выходят с ракетками на поляну перед домом, для нее наступает та прекрасная минута, ради которой, кажется, и живешь. И вот глядишь, как муж перехватывает ракеткой волан, а Валерик в прыжке посылает перистый мячик круто вверх, — и вот глядишь на них, молодых, и никаких тревог нет, и верится, что еще долго будет в жизни вот так спокойно.

Тот балкончик в Варсонофьевском переулке она вспоминала теперь лишь изредка, и вспоминала с удивлением, что вот теперь так совпала ее жизнь с любимым человеком, с мужем, а тогда, когда выскакивала она на балкончик, едва заслыша звон стекла, — тогда все могло повернуться по-иному, если бы юный Журанов не ушел в армию. Ах, как она трудно коротала тогда свои дни, как дожидалась вечернего стука камешка о стекло, как бежала к нему вниз, в переулок, и просила, чтобы он обязательно тоже попробовал мороженого, съел хотя бы вафельное донышко, и как потом она хотела поскорее уснуть, проспать ночь, как-нибудь скоротать время до следующего стука камешка о стекло!

Ванда Константиновна говорила Журанову ночью неправду, лишь предполагая согласие мужа и сына видеть у себя дома гостя, и теперь, утром, когда оба в настроении, даже лучше сказать им про гостя. И она вошла в дом именно с желанием сказать сразу же, но все-таки, едва вошла, бледная от бессонного ночного дежурства, пристально посмотрела на мужа, определяя его настроение, и вышедший на ее шаги муж, в свитере, с руками в карманах, взглянул на нее так, словно извинялся, что он спал, а она не спала. А прошмыгнувший мимо нее в свою комнату гибкий Валерик, с мокрыми от мытья бровями, с мокрыми волосами, поприветствовал:

— Здрасьте вам!

И затем, как только Валерик появился опять, утертый, свеженький, с порозовевшими щеками, она стала говорить, как будто между прочим, про Журанова и что пускай он будет их гостем.

И если бы муж при этих словах не сделал неосторожного движения, как бы приоткрыв перед будущим гостем дверь в комнату Валерика, если бы не заметили этого она и Валерик, то Валерик, может быть, и согласился бы тоже, что-нибудь веселенькое бросил бы при этом, а так он запротестовал с обиженным видом:

— Да знаю я этих гостей — все разговоры, разговоры, а уйти от разговоров неприлично, человек не поймет, что первый курс — это несноснее пятого курса: пуды книг перевернуть надо. Мозоли на пальчиках появятся! На самых подушечках пальчиков мозоли — представляете?

Она вспомнила на миг прошлую ночь, как утешала Журанова и как он признавался от благодарности ей в любви, в особенной, братской любви, и она уже знала наверняка, что Журанов будет гостем, а эти брюзгливые слова Валерика до того разгневали ее, что она обронила неожиданно даже для себя:

— А если хотите знать, это моя первая любовь!

Муж не стронулся с места, все так и стоял, засунув руки в карманы, то ли щурясь, то ли улыбаясь, и про тот балкончик в Варсонофьевском переулке, про тот стук камешков о стекло ему хорошо было известно, он и сам, наверное, воображал не раз ее юность, ее руки, ловящие мороженое, ее испуганно-счастливые глаза, и, воображая далекий ее день, оставался спокоен.

Зато Валерик произнес в тихом восторге:

— Ай да наша мама! Нет, папа, ты послушай, это жутко интересно, это же кино!

И он даже, подсев к столу, подпер щеку ладонью, не мигая смотрел красивыми серыми глазами, то ли не веря ей, то ли притворяясь, что не верит.

— В таком случае совсем неразумно звать в свой дом, — наставительно произнес Валерик, гася смешок в своих красивых глазах. — Правда, папа?

— Какой же ты, Валерик, — грустью сказала Ванда Константиновна, уже опять возвращаясь мысленно на тот балкончик и взглядом умудренного человека окидывая с того балкончика все прожитое, все зыбкое, неустойчивое, отмеченное не только радостью, но и болью, разочарованием. — Человек теперь в таком состоянии, что готов никому не верить, ни во что и никому, а был он добрый, я же помню, и неужели нельзя, чтоб он опять поверил?

— Нет, мама, ради бога, не считай меня такой скотиной, — уже всерьез возмутился Валерик, мгновенно уловив, конечно же, ту досаду в ее голосе, ту раздражительность. — Я хоть сейчас могу освободить свою келью, перейду в зал. Я же соображаю пока, что гостю удобнее в отдельной комнате, а я и так обойдусь. Да мне ведь только переспать, я все время на лекциях.

Ванда Константиновна, слушая сына, уже не смотрела на него, а думала о том, как Валерик любит себя, и все ли молодые такие себялюбцы, и как умеет Валерик преобразиться, перевести смешное на серьезное или, наоборот, показать, что он все шутит, шутит.

4

Журанов и предположить не мог, что так широк будет ему прежний костюм, что вышагивать по больничному двору, а затем по перрону Ярославского вокзала он будет словно во хмелю, что ему будет казаться в электричке, будто все смотрят на него с сочувствием и знают, откуда он. Жизнь, от которой он отвык и к которой надо привыкать, пока ничем не раздражала его, он против воли глядел на все с улыбочкой, спохватывался и хотел погасить блаженную улыбочку, напоминал себе, что нечего блаженствовать, что жизнь уже не будет радостна, если вспомнить, по какой причине он так рвался из клиники. Ему пришел срок выписываться, здоровье вернулось, и настал срок выписываться, и лучше совсем не думать о том, что он мог и дальше все лежать в девятнадцатой палате, опасаясь визитов жены. Нет, теперь он еще не настолько силен, чтобы думать о криводушии жены, и лучше совсем не думать. Лучше не думать!

Вот суббота, вот распахиваются подмосковные пространства по обе стороны стремительной обтекаемой электрички, и куда они с Вандою едут, куда? Все ближе, ближе к Варсонофьевскому переулку, и вот сейчас появится меж небом и землею балкончик, сквозь гнутые спицы которого, помнится, свисала бахрома какого-то коврика, дзынькнет камешек о стекло — и выпорхнет Вандочка, тоненькая и пугливая, с голыми перламутровыми коленками. Сон, фантастический сон, и единственное, во что еще мог Журанов поверить, — это как нахлынет на него там, куда они едут, состояние чистоты и доверчивости, так знакомое по юности, по тем дням в Варсонофьевском переулке. И его, как и давеча, почему-то настораживало предстоящее знакомство не с мужем Ванды, а с ее сыном, которого зовут, наверное, Валерик или Женя.

— А сколько лет Валерику? — спросил он, даже придвигаясь к Ванде.

— Откуда ты знаешь? — изумилась она. — Откуда ты знаешь, как зовут сына?

И потом, когда он пожал плечами и усмехнулся загадочно, Ванда с какой-то строгостью стала говорить, какая завидная уверенность у этих молодых людей, как они убеждены, что лишь они явились прожить жизнь ярко и с блеском, и Журанов, мельком взглядывая на Ванду, узнавал свои предчувствия насчет Валерика.

Он еще более уверился в справедливости своих предчувствий уже после, как только оказался на этой зимней даче, в этом раю, как только Валерик, гибкий, такой радушный, с повышенной приветливостью обратился к нему и стал помогать раздеваться, стал плащ его вешать и ловить слетающий с вешалки плащ так бережно, точно елочное украшение ловил. Журанов, наблюдая эту суету, угадывал в нем недоброжелателя, угадывал даже, как он возражал матери, Ванде, иначе бы не мельтешил так в первые минуты знакомства. И когда они, Журанов и Валерик, взглянули глаза в глаза, Журанов понял, что Валерик вмиг сообразил то, о чем догадался он, Журанов, и вот теперь честным взглядом Валерик пояснял, кажется, что можно оставаться и вот такими, улыбчивыми и предупредительными врагами.

А муж Ванды все переминался, будто хотел повернуть назад, во внутренние комнаты, щурился, заметно смущался, и это смущение очень понравилось Журанову, да и сам он, круглолицый, выбритый и оттого, наверное, словно бы озаренный, очень располагал.

— А вот подите сюда, — пригласил Валерик, распахивая легкую фанерную дверь внутрь небольшой комнаты. — Нравится? Тут, правда, мои фолианты, я иногда загляну, возьму томик и скроюсь. Можно?

Ласковым голосом Валерик давал ему понять, что в этом приюте фолиантов, среди этих книжных полок, в этом домашнем книгохранилище, в этом отсеке, служащем и кабинетом и спальней, Журанов должен чувствовать себя гостем, постояльцем, и что всякий раз он, Валерик, будет напоминать ему, что гость есть гость. Вот уже нисколько и не притягивало Журанова это временное его жилье, пускай даже и рассчитывал он провести здесь всего несколько дней, оправиться от потрясения, а там, на дальнейшую жизнь, уже был особый план. Так скверно в его годы лишиться своего дома!

— Располагайтесь, — напомнил Валерик с едва заметным поклоном.

— Я ведь человек с того света, — небрежно обронил Журанов, — мне больше всего хочется теперь ходить. Вот этот лес я вижу как бы впервые!

И, довольный своей находчивостью, тем, что сразу же, едва пришел он в этот дом, сразу же и уйдет бродить по лесу, Журанов посмотрел за окно, на эту поляну, подступившую к самому дому, на деревья, каждое из которых уже сорило листья, на частокол стволов. И так притягателен был сумрак чащи, так звало его туда, словно он был мальчик и ждал приключений.

Назад Дальше