Лавровы - Слонимский Михаил Леонидович 24 стр.


— Понимаете, это Владимирское училище, юнкера выкинули белые флаги, а когда мы подошли — залп... Это уж просто подлость... Училище-то взяли, а вот мне не повезло. Ногу я сам перетянул, меня грузовик подвез... Спасибо... Вечно вам со мной хлопоты...

Борис не рассказал Марише о том, что его хотели везти в больницу, но он запротестовал и потребовал, чтобы его доставили сюда.

— Рана легкая, — промолвила Мариша. Помолчав, она решительно прибавила: — Вы будете под моим наблюдением. Я с Лизой сговорюсь, чтобы вы переселились к ней, у нас же теперь четыре комнаты, соседи уехали, а вам сейчас нельзя ни в казармах, ни у себя там, на Конюшенной, без присмотра...

Борис сразу оживился:

— Понимаете, Мариша, я встретил там одного гимназического товарища. Он тоже не с юнкерами, а с нами, тоже брал училище. Не один я так вот пошел.

— А вы думали, что вы один такой умный? — насмешливо спросила Мариша. Ей ужасно хотелось как-нибудь отомстить Борису за то, что она вся обмерла, когда увидела, как он вошел — бледный, еле волоча ногу.

Несколько дней Борису пришлось лежать на квартире у Клешневых. Рана действительно оказалась легкой, но ходить Борис все-таки не мог. Приходя с дежурства, Мариша ухаживала за ним, меняла ему повязку. Однажды она сказала Борису:

— А мы с вами оба без семьи, без родных. Я о родителях никаких сведений не имею, не знаю, что и сталось с ними. А вы от своих ушли...

Был уже поздний вечер. Тускло горела керосиновая лампа. Борис отозвался тихо:

— Никаких родных мне не нужно, кроме вас.

Она ничего не ответила, только посидела еще немножко у стола, по своей привычке подперев щеку кулачком. Потом встала, промолвила: «Спокойной ночи», — и пошла к себе.

...Рана Бориса быстро заживала. Впервые встав с постели и сделав несколько шагов по комнате, он сказал Марише:

— Без вас я просто пропал бы.

Мариша помолчала, задумавшись, потом промолвила:

— Может быть, вам я и нужна.

Настал вечер, когда Борис решился осторожно обнять Маришу за плечи. Он почувствовал, что ее плечи вздрогнули, как в ознобе. Он уже смело повернул ее к себе. Теперь она дрожала всем телом и никак не могла справиться с этой дрожью. Борис заглянул в ее глаза — еще ни разу он не видел ее такой испуганной. И впервые за все это время почувствовал он в строгой своей руководительнице робкую девятнадцатилетнюю девушку, очень одинокую и никогда еще не знавшую любви...

— Не бойся, Мариночка, — проговорил он, — ведь мы свои, мы уже совершенно свои...

Он сейчас любил ее всем своим существом, так бережно и нежно, как никого в жизни. И это чувство передалось ей. Дрожь прошла, она успокоилась.

— Хорошо, — сказала она, — но ведь ты меня не знаешь, я плаксивая, мало ли вообще что...

— Мы же совершенно свои, — повторял он, ухватившись за эти слова, как за единственное спасение, — совершенно свои...

...Спустя несколько дней, утром, когда дневной свет еще не проник в замерзшее окно и комната была окутана сумраком, Мариша вдруг сказала как бы невзначай (у нее вошло в привычку так разговаривать с Борисом):

— Ведь мы очень рады, что вместе? Правда, Боря?

— Это мое самое большое счастье в жизни, — ответил Борис.

Он хотел продолжать, но Мариша с прежней строгостью перебила его:

— Ну уж и самое большое. Зачем преувеличивать? Ты меня не должен так любить. А вдруг я умру? Ты озлобишься, станешь несправедливым, всех возненавидишь. Я же тебя знаю. Ты можешь ужасно запутаться, за тобой нужен глаз да глаз.

Борис рассмеялся.

— Знаешь, с тобой я, пожалуй, не запутаюсь. Не жена, а прямо сплошное благоразумие.

Мариша хотела для порядка рассердиться, но, не сдержавшись, тоже засмеялась:

— Ну и пожалуйста. Тебе же хуже. Влюбился в благоразумие. — Она продолжала без улыбки: — Но, Боренька, я больше твоего понимаю время, в которое мы живем, и лучше твоего вижу, для чего мы живем. Потому я и боюсь, что ты меня слишком сильно любишь...

XXXIX

В феврале восемнадцатого года Борис вновь отправился добровольцем на фронт. Три с лишним года тому назад он подал директору гимназии длинное заявление, в котором было немало торжественных и громких слов. Теперь он написал только одну фразу:

«Желаю вступить в ряды народной Красной Армии.

Борис Лавров».

Три года тому назад он добровольно пошел воевать против немцев. Снова он шел добровольцем на войну против немцев, непосредственно угрожавших Петрограду. Но теперь решительно все было иначе. «Выполняя поручение капиталистов всех стран, германский милитаризм хочет задушить русских и украинских рабочих и крестьян, вернуть земли помещикам, фабрики и заводы — банкирам, власть — монархии. Германские генералы хотят установить свой «порядок» в Петрограде и в Киеве». Поэтому — «...священным долгом рабочих и крестьян России является беззаветная защита республики Советов против полчищ буржуазно-империалистской Германии».

Мариша тоже подала заявление: «Я, Марина Граевская-Лаврова...» Вместе с ним она пошла на фронт медицинской сестрой.

Незадолго до отъезда на фронт Борис прочел в какой-то газетке статью Григория Жилкина. Тот торжествовал по поводу срыва мирных переговоров в Бресте. Он восторгался «разногласиями», захлебывался, описывая «непреодолимые трудности», возникшие перед большевиками, и откровенно радовался наступлению немцев на Петроград. И он теперь представился Борису столь же чуждым и враждебным, как некогда полковник Херинг.

Как старый фронтовик, служивший к тому же в Павловском полку на должности офицера, Борис был назначен командиром одного из отрядов, направленных на подступы к Пскову. Перед этим отрядом стояла задача — соединиться с рабочими железнодорожного депо.

Война, в которой участвовал теперь Борис, была совсем непохожа на прежнюю войну, и люди воевали совсем иначе. Мирные жители — местные рабочие и крестьяне — брались за оружие и шли вместе с бойцами Красной Армии.

Хозяин хаты, в которой Борис остановился на краткий отдых, по собственной воле стал часовым у околицы. Три года воевал с немцами, вернулся домой по ранению, а теперь снова взялся за винтовку.

Хозяйка постелила Борису в горнице и поставила на стол кринку молока, яйца, буханку хлеба. Пришла Мариша. Ее трудно было узнать в валенках и полушубке.

— Боря, ты бы поспал хоть полчаса, — попросила она.

Следом за ней явился Малинин, тонколицый, худощавый токарь, комиссар отряда, которым командовал Борис. У него были очень внимательные глаза, словно он всё время присматривался к чему-то.

На рассвете должен был начаться бой. Борис вынул из планшетки карту.

— Глядите, — сказал он Малинину, — мы пойдем прямиком через лес, без дороги. У немцев тут пехоты нет, только мотоциклы, а пехота дальше...

Они разложили карту на столе, склонились над ней, и Мариша, дремавшая в темном углу, еще долго слышала сквозь сон их приглушенные голоса.

Бой с немцами завязался при выходе из леса, откуда было уже совсем недалеко до здания депо, видневшегося в морозной дымке. Борис вывел отряд за железнодорожное полотно, когда на шоссе появились немецкие мотоциклисты. Бой был ожесточенным, но коротким. Попавшие в окружение мотоциклисты еще отстреливались из-за своих машин, но их судьба была решена. Борис командовал, лежа на снегу, и когда поднялся с земли и оглянулся, то заметил, что в стороне над каким-то раненым или убитым стоит кучка бойцов с хмурыми лицами.

Он подошел к бойцам, те расступились, и ему навеки запомнились распахнутый полушубок, ушанка, свалившаяся со стриженой головы, удивленное лицо с открытыми серыми глазами, глядевшими в холодное зимнее небо... А голос Малинина, строгий и в то же время сочувственно-нежный, твердил:

— Спокойно, командир, спокойно.

Что было дальше? Он нес мертвую Маришу до депо и не верил, что она мертва. Затем он вел отряд в атаку и во главе его ворвался в город. Откуда-то опять возник голос Малинина:

— Осторожно, командир, вы еще пригодитесь.

Потом город покрылся дымом, перевернулся, и Мариша попросила:

— Боря, ты бы поспал хоть полчаса...

...Он очнулся в поезде.

Кто-то разостлал на жесткой лавке его полушубок, и он лежал на нем, не в силах ни встать, ни пошевелиться. Подошла женщина, пожилая, с усталым, очень худым лицом.

— Где Мариша? — спросил он. — Что со мной?

— Больно, голубчик? — сказала женщина. — Ничего, скоро приедем в госпиталь, вылечим.

Но он уже вновь видел перед собой распахнутый полушубок, ушанку, удивленное лицо.

— Назад! — Голос у него был хриплый. — Зачем вы ее там оставили? Вы оставили ее одну в депо... Назад! Везите меня назад!

Подошедший санитар помог удержать его на лавке. Женщина приложила руку ко лбу Бориса и покачала головой. Затем присела около него и ласково сказала:

— Все в порядке, дорогой, и немцев ты побил. Лежи спокойно, голубчик.

И опять всё застлалось дымом, перевернулось, и Мариша отчетливо проговорила:

— Слушай, Боря, за тобой нужен глаз да глаз.

Получив из штаба извещение о том, что Борис ранен и эвакуирован в Петроград, Лиза Клешнева пошла в госпиталь, но врач не допустил ее к Борису.

— Он все равно без сознания, — сказал врач.

— Он выживет? — решительно и резко спросила Лиза.

— Трудно сказать. Состояние у него очень тяжелое.

ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ

XL

Старушка в коричневом пальто и соломенной шляпе сторожила вещи на платформе Николаевского вокзала. Вещей было много: корзина, громадный узел, несколько маленьких узелков, ни во что не завернутый поднос и еще кой-какая мелочь. Иногда старушка пугалась и начинала пересчитывать вещи. К ней подошел высокий молодой человек в драной, с облезлым воротником шубе и коричневой фуражке.

— Я нанял тележку, — сказал он. — Сейчас придут за вещами.

Старушка засуетилась, хотела заплакать, но раздумала. Она была вся растревожена, и все в ней дрожало, как у клячи, которой вдруг пришлось тащить тяжелый воз.

Вслед за молодым человеком подошел крупный мужчина в барашковой шапке и овчинном полушубке. Связав ремнем корзину и узел, он перекинул поклажу через плечо: корзина повисла за спиной, а узел торчал на груди. Старушка обеспокоенно взглянула на сына, показывая глазами на мужчину в полушубке. Сын, усмехаясь, нагрузил себя узелками и мелочью. Для подноса рук не хватило.

— Я тебе говорил, что эту дрянь надо выбросить! — раздраженно воскликнул он. — Пять лет таскаем за собой! Давно надо к черту выкинуть!

— Я возьму, — виновато заговорила мать. — Ты, Юрочка, не волнуйся, это я сама понесу. — Она взяла поднос и еще раз прибавила: — Сама понесу.

Они пошли к выходу. Старушка не спускала глаз с мужчины в овчинном полушубке: ведь в узле были мешки с мукой, а в корзине — хлеб, сахар и прочее продовольствие, вывезенное с юга.

Мужчина уложил вещи в тележку, стянул поклажу ремнем и двинул тележку за вокзальные ворота, на Литовскую улицу. Старушка и молодой человек пошли за ним. В правой руке старушка продолжала нести поднос, хотя его тоже можно было положить на тележку.

Мужчина свернул направо, к Знаменской площади, а оттуда пошел по Невскому проспекту.

Невский проспект был необыкновенно пуст и тих. Каменная громада домов казалась лишенной жизни. Старушка шла за тележкой испуганно и виновато. Она шла несколько сбоку, чтобы широкая спина мужчины в овчинном полушубке не мешала ей поглядывать на поклажу. Молодой человек сутулился, подняв воротник и сунув руки в карманы: ему было холодно.

— Ерунда, — сказал он наконец. — Для чего тебе нужно было возвращаться сюда!

— Юрочка, не спорь с матерью, — ответила старушка, и в голосе ее послышалось нечто уверенное, омолодившее ее сразу. — Мать знает, что делает.

— Мы из-за тебя уже пятый год мотаемся, неизвестно зачем и почему. Нужно с ума сойти, чтобы возвращаться сюда!

— Юрочка, — повторила старушка, — не спорь с матерью. И не пятый год, а третий.

— Уж если на то пошло, то четвертый. Но это сумасшествие!

Они медленно двигались по умирающим пустынным улицам Петрограда. Тележка свернула на Садовую улицу. В конце ее, невдалеке от мостика к Лебяжьей аллее, возчик остановился.

— Отдохнуть надо, — сказал он, разминаясь и стягивая рукавицы.

Старушка с сыном тоже остановились.

— Отдохнуть надо, — повторил возчик и хлопнул по корзине рукой. — Хлеба дайте, с утра не ел.

Старушка вся, с ног до головы, вздрогнула.

— Товарищ, — заговорила она возбужденно, — мы вам все дадим, только довезите. Я даже дам кусок сахара. Я сама большевичка. Это мой сын — он работал в Народном комиссариате просвещения в Харькове, а я — в Чрезвычайной комиссии.

Она действительно работала одно время в Чрезвычайной комиссии по ликвидации неграмотности.

— Вы, пожалуйста, довезите нас, — продолжала старушка. — Нам очень спешно, по государственной необходимости. Вы, наверное, пролетарий? Я очень люблю пролетариат, и сын мой любит, и еще мой покойный муж страдал за вас в институте. Мы совсем бедные, мы сами — пролетариат, но мы дадим вам из последнего.

Она выпустила еще много совершенно лишних слов.

Сын отвернулся, сжимая кулаки, и стукнул ногой по мерзлой, в ухабах, мостовой. Даже по спине его видно было, до чего он взбешен. Мать успокаивающе и убеждающе подмигнула сыну, словно глядела ему в глаза, а не в лопатки.

Возчик слушал ее с некоторым удивлением. Он мало что понял, но убедительные интонации подействовали на него. Он надел рукавицы и двинул тележку дальше. Старушка торжествующе взглянула на сына и совершенно неожиданно произвела некий удовлетворенно-чмокающий звук, который приличен был бы юноше, но не такой почтенной женщине. При этом она даже прищелкнула пальцами левой руки, что уже совсем не шло к ней. Коричневые шерстяные перчатки заглушили звук щелчка.

На Троицком мосту и дальше, на Каменноостровском проспекте, было пустынно и тихо.

За мертвым «Аквариумом» сын заговорил:

— Безумная идея! Прямо с вокзала ехать к малознакомым людям. Да, может быть, их теперь и нет тут совсем!

— Не волнуйся, — возразила мать. — Ведь мы списались, ты сам это прекрасно знаешь. Не беспокойся, Жилкины не пропадут, они при всяком режиме устроятся. Не такие люди.

Сын пожал плечами.

— Ты не должен спорить с матерью, — продолжала старушка и заволновалась: а вдруг их действительно нет? Это было бы так на них похоже!

Она уже хотела обвинить сына в том, что они вернулись в голодный Петроград, когда возчик, остановив тележку, осведомился:

— Вам к какому дому?

— Вот к тому, к серому, — заторопилась старушка. — Подъезжай туда. — Она произнесла последние слова, слегка выпрямившись, так, словно подъезжала в экипаже. Но тут же опять ссутулилась. — Вот этот дом, товарищ. Пожалуйста!

У подъезда мать и сын поссорились. Сын сел на корзину и отказался идти наверх — стучать в квартиру Жилкиных. Он посылал наверх мать.

— Я не могу вламываться ни с того ни с сего к чужим людям. Зачем я буду это делать? Ступай сама. Ты это затеяла, ты и расхлебывай.

— Юрочка! — говорила мать, указывая глазами на возчика. — Ты не должен так разговаривать с матерью.

В руке она все еще держала поднос.

Возчик, сложив все вещи к подъезду, неожиданно вступился за Клару Андреевну:

— Нехорошо, гражданин! Это вам мамаша. Мамашу жалеть надо.

Клара Андреевна заулыбалась, но немедленно же стала защищать Юрия:

— Он очень болен. Он страшно устал и с ног валится. Я сама пойду, Юрочка, сама.

— Да уж я пойду! — воскликнул Юрий и встал с корзины.

— Нет, уж я теперь пойду! — заспорила мать.

— Ты хочешь злодея из меня сделать? — шипел Юрий. — Я не злодей. Я пойду!

Они спорили бы еще долго, если бы Клара Андреевна вдруг не испугалась, что пропадут вещи. Пока она пересчитывала узелки, Юрий вошел в подъезд и поднялся по лестнице в третий этаж. Он стучал в дверь, обитую драной клеенкой, до тех пор, пока наконец не услышал голос:

Назад Дальше