– Мыла? – удивился Проигрыш. – Что буду делать с мылом? Рубах по две или по три нам
с тобой вот надо бы.
– Мыло тоже надо, – настаивает Степан. – Страсть хорошо мылом грязь от рук отмывать.
– Но-о?! – сконфуженно смотрит Иван Максимович на сына. Неловко ему перед
продавцом соглашаться с советами сына. Правда, сын умный, «весь в отца». А всё же –
негожее дело при чужих сына слушаться. Лучше, пожалуй, цыкнуть на сына. Да, да! Надо
показать Степану, что он не хозяин пока.
– Ты в школе... – начал было Проигрыш поучать Степана, но в эту минуту вошел в лавку
Шоркунчик.
– Ивану Максимовичу сто годов здравствовать! Товаров на лето запасаешь? Хорошее
дело, хорошее дело.
Проигрыш почувствовал неловкость, как будто вину некоторую за собой из-за того, что
на этот раз продал весь зимний промысел не через Шоркунчика, а сам, своими руками сдал в
кооперацию. Но тотчас же выплыло наружу и чувство гордости за свою решительность, за
самостоятельность. И гордость пересилила неловкость. Сунув, – не глядя, впрочем, в лицо, –
руку Шоркунчику, он очень озабоченно и очень основательно начал ощупывать куски
материи, выброшенные продавцом на прилавок: гляди-ка, мол, Никита Ефремович, что
захочу, то и выберу.
Он перебрал несколько кусков, тщательно прощупал их, просмотрел на свет.
– Материя – не олень, – не скрывая довольной улыбки, пошутил он, – не разберёшь, чем
она болеет. Другая попадает и плотна, и толста, а в носке вовсе не стоит. А другой раз
попадет тоненькая да реденькая, а ей износу нет.
И заключил, обращаясь к продавцу, совершенно неожиданно:
– Давай ту, которая подороже! – был уверен, что добротность материи всё же лучше всего
определяется ценой. И опять: «Гляди, мол, Никита Ефремович, как я богат».
Более часа провозился Иван Максимович над выбором нужных и совсем ненужных
кочевнику вещей. Многое брал только потому, чтобы показать Шоркунчику и церковному
старосте, пришедшему вслед за Шоркунчиком в лавку, что вот он, Иван Максимович, всё
может купить. А почему? Потому что не стал играть с ними в карты.
Продавец быстро подсчитал на счётах стоимость всего отобранного Иваном
Максимовичем.
– Ещё сотен на шесть можешь брать, – сообщил он результат подсчёта.
Иван Максимович был ошеломлён.
– Но-о?! Чего ещё брать?!
– Ружья-то не возьмешь разве? – спрашивает Фёдор Фёдорович.
– Ружья? Как не возьму ружья? Ружье – самое первое дело, а я о нём и забыл. Вот как
вот, ха-ха-ха-а! Не одно ружье надо. Самому мне дробовик и винтовку надо. Парень, вишь,
тоже большой: ему опять два ружья нужно.
Шоркунчик и церковный староста были прямо-таки подавлены, когда Проигрыш
облюбовал для себя двуствольную дробовку и четырехзарядную – «волков бить» – винтовку,
а для Степана хоть и одноствольную, но хорошую дробовку и однозарядную винтовку.
В ружьях Иван Максимович знал толк. Внимательно осмотрев затвор, заглянув в дуло, он
уже мог поручиться, что ружья – правильные ружья, без изъянов. Но надо же было показать
Шоркунчику и всем остальным, что он прекрасный стрелок.
– Опробовать можно ружья? – спросил он у продавца.
Тот молча подал все, что требовалось для стрельбы.
И вот Проигрыш, окружённый толпой любопытных русских мальчишек, не выходит, а
выплывает из лавки вместе с Фёдором Фёдоровичем, с Шоркунчиком, церковным старостой,
Николой и Степаном. На лице его широченнейшая улыбка. В руках – четыре ружья.
Никола торопливо отмеривает 50 шагов и устанавливает мишень – клочок газеты,
привязанной к концу хорея.
– Из которого наперёд стрелять? – спрашивает Проигрыш то ли сам у себя, то ли у
окружающих.
– Какое тебе любее всех, из того и пали наперёд, – угодливо тарахтит Шоркунчик.
Николай зубоскалит:
– Лупи из всех сразу, как можешь!
Громко хохочет Проигрыш. Перебирает в руках ружья, не зная, на каком же остановить
свой выбор. Хочется ему всех удивить меткостью своей стрельбы. И все ружья как будто бы
правильные. Однако мало ли чего не бывает?
Хохочет Проигрыш, а сам волнуется. Вдруг подведёт первое ружье! Засмеют в тундре!
Наконец, его увлекает мысль – выпустить из четырехзарядной винтовки пулю за пулей так,
чтобы каждая попала не в бумажку, а в самый хорей. Остановившись на этом решении, он
крикнул Николе:
– Отнеси хорей еще шагов на двадцать – винтовку наперед опробую.
Никола быстро выполнил просьбу и сам отошел в сторону. Проигрыш встал на одно
колено и крикнул Николе:
– Буду в самый кончик хорея попадать!
– В меня только не попади вместо хорея, – сострил Николай, ухмыльнувшись.
Долго целился Иван Максимович. Руки у него дрожали от волнения. Всем уже стало
казаться – струсит Проигрыш и, чтобы не осрамиться, откажется от попадания в хорей, – как
хлопнул выстрел.
Никола метнулся к хорею:
– Есть!..
Возгласы удивления – «вот это ружьё!» – налили каждый мускул Ивана Максимовича
уверенностью.
– Теперь каждая пуля на вершок пониже другой пойдёт! – хвастливо выкрикнул он и
одну за другой выпустил оставшиеся в патроннике пули.
– Как по-писаному! – сообщил Никола, подскочивший к хорею.
– Иначе у Ивана Максимовича и быть не могло, – заюлил Шоркунчик. – Кто не знает в
тундрах, что Иван Максимович первейший стрелок?
Опьяненный похвалами, Проигрыш, как во сне, опробовал остальные ружья и поплыл в
лавку для окончательного расчёта.
Получив на руки больше 200 рублей наличными и увязав купленное на санях, он хотел
ехать к себе в чум. Но тут опять подскочил Шоркунчик:
– Неужели так-таки уедешь, ко мне не зайдешь чайку попить? Обидишь, кровно
обидишь, Иван Максимович! Прямо на олешках да со всей семьёй и приезжай ко мне. До
чума-то, поди, далеконько ехать, а прогреетесь чайком – глядишь, и не заметите, как доедете.
– Ладно, ладно. Заедем. Ладно.
– Да нет, уж тебя подожду, Иван Максимович. Ты уж прости: не заехал ты сразу ко мне и
не верю я тебе. Пока сам тебя до дому не довезу, не поверю теперь, что ты будешь у меня.
Смеётся Проигрыш. Приятные мысли бродят у него в голове. Так вот и хочется с кем-
нибудь ещё поговорить о том же, о чём говорил с Евстохием. У других спросить хочется,
правда ли всё это? У Шоркунчика, пожалуй, не худо спросить про такие дела, он, наверное,
всё знает: недаром сам недавно на другой женился.
К дому Шоркунчика двигался Иван Максимович, окруженный своего рода почётным
караулом: слева от него семенил Шоркунчик, то и дело сыпавший словами, справа грузно
шагал рыжебородый староста, а сзади, вытягивая шею, гусиным шагом шёл Никола.
Столько радушия, столько внимательности проявил Шоркунчик во время чаепития, что
Иван Максимович совсем потерял голову. Раньше он частенько сомневался в дружбе
Шоркунчика. Подозревал, что тот с ним водит дружбу только из-за игры в карты. На этот раз
Шоркунчик не мог рассчитывать на выигрыш шкурок (Проигрыш всё-таки подозревал, что
шкурки попадают Шоркунчику) и всё же оказался таким внимательным, любезным
хозяином.
«Нет, хороший человек Шоркунчик, – думает Иван Максимович. – Надо с ним
посоветоваться».
С трудом дождался Проигрыш конца чаепития. И сразу же, как встал из-за стола
Шоркунчик, сказал ему:
– Слово одно тебе сказать надо бы.
– Да хоть не одну тысячу, золотой мой! – встрепенулся Шоркунчик. – Говори, что надо?
Всё сделаю, что только в силах.
Потупил глаза Иван Максимович.
– Один на один надо бы сказать.
Шоркунчик переглянулся со старостой.
– Да тут все свои люди, Иван Максимович. В чём стеснение?
– На одиночку с тобой надо, – упрямо повторил Проигрыш.
Руками развел Шоркунчик.
– Ну, гости дорогие, извините. Покину вас на минутку, потому – надо человеку услужить.
И ушёл с Проигрышем в ту комнату, в которой столько раз и всегда неудачно играл Иван
Максимович, зашептал там в ухо гостю, сделав сочувственное лицо:
– Что, золотой мой, приключилось? Беда какая, горюшко накатилось?
Шепотом и Проигрыш начал ему выкладывать свои сомнения-заботы.
– С бабой своей расходиться задумал я. Тебя спросить хочу, кому парня присудят – ей али
мне?
Шоркунчик сложил губы бантиком, нахмурил брови. Помолчал.
– Серьёзное дело затеваешь, Иван Максимович. Ну, прямо скажу, пропащее дело!
– Но-о?!
– Вот хоть перед крестом господним побожусь, – посмотрел Шоркунчик на иконы.
Проигрышу холодно стало: боится он богов, и своих и русских. Перед богами человек
говорит – не врёт, значит.
– Советские законы, Иван Максимович, по бабе тянут. Перво-наперво ты половину
хозяйства своего отдать ей должен будешь. А как ещё парня не согласна она будет с тобой
оставить, на парня ещё придётся тебе особо пай выделить. Одно слово – раззор!
Но Ивана Максимовича не интересует имущество. Он согласен хоть всё отдать.
– Наживу не столько, как заживу по-хорошему, – говорит он. – А так – маята, не жизнь'
Шоркунчику такой исход совсем не нравится. Заживёт Проигрыш с другой женой по-
хорошему – пропали тогда все барыши от игры в карты. Нет, так не годится. Надо что-нибудь
придумать, чтобы Проигрыш навсегда оставался Проигрышем. Но как это сделать?
Вороватыми сороками скачут мысли в голове Шоркунчика, и ни одной подходящей не
подвёртывается. И, выигрывая время, он похваливает Ивана Максимовича:
– Хорошо, хорошо это ты придумал, как имущества не жалеешь...
– Не жалко. Нисколько не жалко имущества.
– То хорошо, хорошо... В час добрый! В час да в лад, да дай тебе бог зажить богато да
счастливо с молодой женой.
– А парня-то, парня-то как? Ты про парня мне скажи.
Шоркунчика «осенило». Он положил свои руки на плечи Проигрыша.
– Друг!.. Иван Максимович! – заглянул ему в глаза, а потом припал губами к его уху:
– Ты... верно знаешь, что... парень... твой?
Дернулась назад голова Проигрыша. Раскрылся рот. Расширились глаза...
– Чей... как... не мой? – прохрипел он.
– Чей?.. Сам знаешь: в наследство жену от брата получил...
– То верно, от брата. Только она говорит – мой сын. Я пытал её. Умный парень. В меня
весь.
– Когда сам верно знаешь да бабе веришь, о чём больше толковать? – равнодушно сказал
Шоркунчик.
– Не верю бабе! – заорал Проигрыш на весь дом. – А сын – мой!
– Кричать не надо так, Иван Максимович, золотой мой. Вот как на суд-то придёшь с ней,
тогда правду про всё и узнаешь.
Пот выступил на лбу у Проигрыша. Несколько мгновений смотрел он, раскрыв рот, на
деланно спокойное лицо Шоркунчика, а потом рванулся из комнаты.
– Сейчас убью, как собаку!
Шоркунчик повис на нём.
– Иван Максимович! Ты – мой гость. Ты в моём доме. В доме у себя я не могу допустить
того, о чём ты говоришь. В тундре как хочешь, так и делай, а здесь нельзя.
Проигрыш как-то весь обмяк. Повалился на пол и заплакал.
– Очнись, Иван Максимович' Нехорошо так. Не баба ты...
– Вы... выпить!.. Давай скорей выпить!
Шоркунчик на несколько секунд вывернулся из комнаты и принес бутылку водки и
чайный стакан.
Залпом выпил Проигрыш два стакана подряд, и прошли слезы. Скрипнул зубами.
Погрозился:
– Дознаюсь!.. Я – дознаюсь!.. А нынче – давай пить.
– Твоя жена и твой сын скажут: спаиваю я тебя. Они за тобой пришли.
– Они так скажут? Сию минуту отправлю их! – И Проигрыш вышел в ту комнату, где
пили чай.
– В чум поезжайте, – мрачно сказал жене.
– А ты? – спросил Степан.
– Тут останусь.
– Зачем?
– Дело одно надо справить.
У Шоркунчика блестели глаза. Он не мог сдержать улыбки, когда встречался глазами со
старостой.
Проигрыш даже не вышел из избы, чтобы проводить жену и сына в чум. Он выбросил на
стол червонец.
– Неси, Николай, на все!
Пили и играли всю ночь. Проигрыш пил водки больше всех. И он не пьянел и не
проигрывал. На этот раз ему везло. Как ни осторожны были Шоркунчик и староста, а к утру
перед Проигрышем лежало около ста рублей выигрыша.
УГОЛЁК
1
Старшему сыну было семнадцать лет, когда семья Ионы и Пеляпы Выучеев пополнилась
тринадцатым ребёнком – девочкой.
Иона взъярился:
– Опять девку!.. Важенкой тебе быть надо бы – оленьей самкой! Цена тебе хорошая была
бы: каждогодно по важенке рожала бы. Ты – баба на мою беду! Каждогодно по бабе рожаешь.
Десять девок, парней – три... Тьфу! Собака!.. Что с девками делать стану? Промышлять не
годятся, а есть каждый день им подавай!.. Сама нарожала – сама и корми!
Ещё в тот год, как Пеляпа родила пятую дочку, Иона ремнем выпорол домашнего божка и
пригрозил ему:
– Ещё раз у жены дочка родится – в огонь брошу тебя!
Пеляпа сказала тогда Ионе:
– Вожжа в твоих руках – оленья упряжка туда бежит, куда ты хочешь. Нужда да горе
мысли твои обвожжали. Не ты ругаешься – нужда да горе языком твоим правят.
– Так-так!.. Так вот и есть! – одобрил Иона рассудительность жены. – Не хотел бы
сказать – нужда заставляет! Про себя, однако, так думаю: – Трое наших сынов подрастут да
промышлять станут – вот тогда нужда вожжи из рук выпустит.
Сыновья подрастали, но увеличивалась и семья, а оленье стадо уменьшалось. И в
рождении каждой новой дочери Иона стал обвинять не только богов, но и жену. Пеляпа
терпеливо выслушивала грубую брань мужа: Иона был полным властелином над её жизнью и
смертью, как над жизнью и смертью любого оленя в своём стаде. Таков уж древний ненецкий
обычай. Этот же обычай наделял и её – мать десяти дочерей – правами владыки над жизнью
и смертью своих детей.
– Эту кормить не стану! – выкрикнула Пеляпа, когда стало ей невмоготу слушать
попреки да ругань мужа.
Иона будто не слышал. Это значило – он согласен с решением жены.
Не прошло после этого и суток – Пеляпа пожаловалась мужу:
– Груди ломит – терпения нет!
Иона равнодушно сказал:
– От грудей молоко в голову кинется. С важенками так бывает: молоко в голову кинулось
– важенка подыхает. С тобой тоже, однако, так будет.
– Я издохну – без меня с такой кучей ребят что будешь делать?
– Другую жену возьму... Нярвей, однако, женой сделаю. Нярвей – вдову Хылте Тайбарея.
У Нярвей четверо, однако, маленьких сыновей, а оленей больше, однако, двухсот.
Тут уж Пеляпа в крик, в слёзы ударилась. А Иона – из чума вон: повоет жена, да и
перестанет.
Вернулся Иона в чум – что такое? Пеляпа встречает его не плачем, а воркотней:
– Важенка, говоришь, я?.. Пусть так. Нялоку – детёныша важенки – родила тебе. Нялока
– так стану новую дочку звать. Хорошо?
У Ионы язык, что называется, за щеку запал. А убить жену, как это делали некоторые
мужья, – нет, Иона не был способен на убийство. Установленную обычаем деспотическую
власть хозяина чума он проявил несколько позже. Когда девочка была крещена в деревне
русским попом и названа Мариной, Иона приказал:
– Назовет кто девку Нялока – голову оторву! Марина – русское имя последней моей
дочери. Так и зовите.
И трехмесячная Нялока стала Мариной.
Старшие сестры забавлялись Мариной, как живой куклой: нянчились с нею, кусочки
пищи из своего рта совали в её ротик. Сестры же научили Марину одеваться и укрываться на
ночь оленьими шкурами.
Марине было пять лет, когда она неожиданно для всех и для самой себя в один день
стала общей любимицей. За нею начали ухаживать все, ей стали давать лучшие куски сырого
и вареного мяса.
Год, что принёс Марине общую любовь и суеверное перед нею преклонение, был