Комитет бедноты добрался, наконец, и до Ефимова заведения. Как с ним быть, думали
долго. Махорочного едучего дыму напустили столько, что, пожалуй, не топор, а пудовую
гирю повесь, так она закачается на сизых волнах, словно пробочный поплавок. Вынесли
резолюцию: окулачить. Кожевню отобрать. Белоглазому дать твердое задание.
Когда Синяков с понятыми пришел на кожевню, Бережной перебирал в уголке малую
кипу выделанных кож. Оглянув заведение, председатель пожал плечами: пусто. Ни сырых
шкур, ни готового товара. Инструменты валяются в беспорядке, где попало. Заглянули в чаны
– и там нет ничего. Синяков вопросительно посмотрел на понятых. Те пожимали плечами.
Он подошел к Бережному.
– Что-то я не вижу вашей продукции, Егор Павлович?
Егор старательно отковыривает насохшую корочку дубильной грязи со своего огромного
кулака, не спешит с ответом.
– Тут все, товарищ председатель, – кивает он на кожи, что сейчас перебирал. – Больше
нет...
– Плохи ваши дела, – иронически покачал головой председатель. – Кеша, переписывай,
что оказалось, да пойдем к самому. С батрака какой спрос. Он дальше носа своего и не видит.
Составив опись, понятые с председателем ушли. Секретарь немного задержался, потому
что Егор долго мусолил карандаш, прежде чем поставить свою подпись.
– Ловок у тебя хозяин, успел. Ну, ничего, всё найдем, не сквозь землю провалилось...
Прощай, кожевник, – секретарь помахал листом описи.
У Бережного на сердце скребли кошки. В голове всё перепуталось. Думал добра нажить,
а оказалось – на-кося! Ефима в кулаки зачислили. А почему? Говорят: мироед. Так он на
кожевне сам от темна до темна не разгибал спины. Ну, что плутовал, так это было. Да только
один ли Ефим плутует? Положим, за плутовство пусть он отдувается. Но к чему разорять
человека, не давать ему ходу, экой постылой кличкой величать: кулак. Поговорить бы с кем
толковым, просветлить голову, да с кем? Митяш чего-то косится всё. Да и жидковат он всё же
в таких мудреных делах. К полу опять сходить? Евстолий что елеем мазнет, молиться, скажет,
надо. И всё. Остается одно – к Синякову податься. Пусть хоть опять под суд упечет. . Егор
горько усмехнулся, своим думам. И упечет, что с него возьмешь. Скажет, подкулачник и – вся
недолга. Очень просто...
2
В большом новом пятистенке у Синякова пусто, как на гумне после окончания молотьбы.
Полы, крашенные охрой, блестят. На них ни соринки. У самого входа в кухню стоят
председателевы сапоги. Сам он, босой, сидит у стола и курит, держа папиросу над
консервной банкой, стоящей на лавке.
– Проходи-ко, проходи, Егор Павлович, – говорит хозяин. – Только ты, брат, сапоги снял
бы тоже, а то Анфиса пропишет ижицу. Не ровен час, каблуком царапнешь. Ишь, лоск-то...
Синяков затянулся, с показной осторожностью стряхнув пепел в жестянку.
– Заставляет меня Анфиса сидеть босиком, колдовать вот над этим сосудом...
– Я уж тут, у порога, посижу, – сказал Егор, присаживаясь на край лавки и неловко ставя
ноги так, чтобы сапоги, не дай бог, не повредили охряного благолепия Анфисиных полов.
Начинать разговор о трудных своих думах ему уже расхотелось. Чтобы чем-нибудь объяснить
свой приход, он сказал:
– От Кеши слышал, дрова сельсовету надобны. Так я, буде, навожу, когда река станет. У
меня веснодельные, сухие. Сажени три в поленнице.
– Дрова надобны, – ответил Синяков, приглядываясь к редкому гостю и думая про себя:
«Не с дровами ты пришел, приятель. Эко тебе приспичило дрова продавать!» Вслух сказал:
– Возьмем дрова, сходить только надо посмотреть, каковы они.
Синяков докурил цигарку, тщательно притушил окурок в жестянке, босыми ногами,
почти на цыпочках прошагал к своим сапогам.
– Пойдем.
На верткой душегубке переехали за реку, вытащили лодку на песчаную рёлку.
– Далеко дрова-то?
– Тут, в новочистях.
Разговор что-то не клеился. Егор шагал, размешивая грузными сапогами глинистую
слизь. Синяков шел легко по обочине дороги, сбивая палкой брызги с кустов ивняка.
Свернули в лес. Под ногами стал мягко пружинить белый мох, пропитанный дождевой
влагой. Шли сосняком, стройным и чистым. Сосенки стайками взбегали с веретии на
веретию. Идти приходилось словно по волнам. На подсолнечных склонах багровели ковры
брусничника.
– Ягод в нынешнем году – хоть лопатой греби, – сказал Синяков.
– Ягода сочная и сахаристая, – подтвердил Бережной.
Выбрались на покос. Пузатые стога стояли в ряд, чуть покосившиеся то на один, то на
другой бок. Синяков засунул руку в стог, вытащил горстку сена, посмотрел, понюхал.
– Ничего не согрелось. Метали в непогодь...
– Ветром продуло, – пояснил Бережной. – Неплотно клали зароды, остерегались
утаптывать.
– Да...
Миновали болото. На его закрайке, в кустах ольшаника, мелькнули поленницы дров.
– Березовые, загорят, как порох, – прихвастнул Егор, проведя рукой по ровно наколотым
и аккуратно сложенным поленьям.
Синяков перевернул два-три верхних полена, постучал по торцам концом палки.
– Звенят добро. Чего же, я возьму. По первопутку привезешь.
И вдруг повернулся к Егору, подошел к нему вплотную.
– Вот что, Егор Павлович, – сказал он, ища глазами Егоровы глаза. – Дрова-то дровами,
ладно. Да я с тобой поговорить хочу о серьезном деле. Хошь ты сердись, хошь нет, я тебе
скажу прямо: ты дурак...
Бережной стал медленно наливаться краской.
– Ты чего собачишься, Синяков? Я не посмотрю, что ты власть...
– Про власть тут меньше всего заботы, – прервал председатель. – Как не дурак, ежели
подкулачником становишься, из Ефимовой лапы глядишь, что глупый мышонок из
мышеловки. Я давно ждал случая высказать тебе всё, да не приходилось. Затянут они тебя в
болото, святые эти, вспомни мое слово. Кабы я тебя не знал с малых лет, и слов тратить не
стал бы. И отец твой всю жизнь спину гнул, и братья труженики, и сам ты, знаю я, честный
человек. А они тебя опутают, собьют с пути; погубят. Отступись от них, пока не поздно.
Похожий на кряжистый увал ростом почти на голову выше Синякова, вдвое шире его в
плечах, Бережной почувствовал себя перед щупленьким председателем совсем
беспомощным, маленьким и хилым. Он слушал, уставив взор на кусок бересты, валявшийся
у ног. И чем больше говорил Синяков, тем тошнее становилось Егору. Неужели он такой
плохой, самый последний человек? Что он сделал гнусного, чтобы его можно было так
поносить? Не воровал, не грабил, по башке никого не стукнул...
Улыбнувшись детской улыбкой, он посмотрел на Синякова.
– Ты уж меня с грязью смешал, Федор Иванович. Подкулачником величать начал. Видно,
такой я и есть, молчать приходится. Только я бы тебя, товарищ председатель, об одном
спросить хотел...
– Спроси-ко...
– А ответишь? Не погнушаешься подкулачником?
Синяков весь сморщился, удерживаясь от смеху.
– Отвечу хоть кулаку. Такая у меня должность, ответственная, – сострил он.
Бережной расстегнул ворот рубахи, снял кепку, сел на пенек. Лохматые волосы
зашевелились на ветру. Цигарка свертывалась плохо, вышла какая-то неровная, шишковатая
и косая – рыхлая газетная бумага не склеивалась. Зажав в ладонях спичку. Егор долго
прикуривал. Синяков ждал.
– Вот скажи ты мне, Федор Иванович, – начал Егор, справившись с цигаркой, – скажи
мне истинную правду: зачем мужика притесняют?
Цигарка расклеилась, пришлось снова канителиться с ней, снова прикуривать.
Затянувшись, Бережной вопросительно посмотрел на Синякова. Тот стоял, не меняя
положения. Только глаза его превратились в щелочки.
– Это что – вопрос подкулачника? – тихо спросил он.
– Пускай...
– Ну, так вот тебе прямой ответ: притесняют кулака. Притесняют и притеснять будут,
пока совсем не ликвидируют как класс. Кто такой кулак? Он тот же мужик, да с одной
особенностью. Мужик ломает хребет, о своем хозяйстве радеет, семью кормит. Что сказать
худого про мужика? А ежели он землишки прихватил излишек, меленку соорудил, кожевню
завел... На нео батраки шею гнут, а он барыши считает. Да еще норовит обдурить того, кто
попроще. И тебя же укорит, что ты его хлеб ешь. Кулак тот, у кого брюхо ненасытное, глаза
завидущие, руки загребущие и кто норовит чужим соком питаться. Всё одно, что паук...
Синяков умолк, наблюдая за Егором. Тот сидел с неподвижным лицом.
– И мы того паука изведем! – жестко сказал Синяков, сжав кулак. – Не дадим ему из нас
соки тянуть.
Егор не отозвался. Он думал. Натужно, медленно думал он, ища своих путей мыслям, не
желая подчиняться постороннему, хотя и ясному подсказу.
– Допустим, паук, ладно, – размышлял он вслух. – Прихлопнете его как класс. Дородно.
А ежели другой появится? А за другим третий.
– Ты, братец, ловко соображаешь! – обрадовался Синяков. – Так и есть. Другой появится
и третий. За белоглазым Ефимом, чем черт не шутит, потянется Егор. Дай только ему волю. В
том-то и дело, чтобы не дать отрасти у Егора паучьим лапам.
– Обломать батогом их, – сквозь зубы пошутил Егор.
– Обломать-то не загвоздка, – задумчиво произнес Синяков. – Обломать всегда можно.
Труднее сделать, чтоб не было у Егора нужды в паучьих лапах.
– Заморить его и все тут.
– Эх, Бережной, Бережной! Хороший бы ты мужик, да сидит в тебе какой-то червячок, не
пойму я...
Синяков поднял с травы Егорову кепку, нахлобучил на лохматую голову, прижал
ладонью.
– Пойдем-ка домой, хватит, поспорили... Ты вот что, на меня можешь сердиться или нет,
а я тебе правду-матку режу, потому добра тебе хочу. Подумай и насчет паука-кулака и насчет
подкулачника...
– Подумаю, – согласился Егор, – подумаю. Только как же у тебя выходит, председатель,
не соображу: кулаков ты порешить хочешь, храбрости хватает, а у своей Анфисы по
крашеному полу на носочках танцуешь. Кулак-то ведь не Анфиса...
Синяков захохотал так, что в чаще березняка тяжело захлопала крыльями вспугнутая
птица.
– Что верно, то верно. Анфиса не кулак, а того и гляди, ещё похуже будет...
3
Славное на севере бабье лето с его сухими солнечными днями, с его теплыми ночами,
такими темиыми, что кажется; будто ты потерял глаза. За эти ночи и любо оно парням и
девушкам. До глухой полуночи звенят голосистые песни где-нибудь за гумнами у ближней
околицы. Взвизгивают тальянки, раздаётся смех. Но особенную прелесть ночей бабьего лета
составляет старый обычай веять бабку. Митя очень его любил. Недаром он приехал домой к
той поре, когда парни один другому весть подают: костра готова, сегодня будем бабку веять.
Ах, какое это удовольствие – веять бабку! Лишь глянут с неба ядреные звезды, на
верхнем урочище вокруг огромной копны замелькают смутные тени, порой слышится смех,
негромкие голоса. Несведущему человеку покажется странным такое оживление в пустом
поле темным вечером вокруг какой-то кучи соломы ли, мякины ли. Но в Сосновке все знают,
что там собралась нынче молодежь веять бабку. И не мякина, не солома тут возвышается
рыхлым ворохом, а сухая льняная костра. У каждого парня в руках длинный стяг. Окружив
ворох, парни подсовывают концы стягов под его основание.
– Давай, Паша, действуй!
Паша наклонился, чиркнул спичку, пересохшая костра вспыхнула, и весь ворох вмиг
охватило пламя. Темень раздвинулась. В мятущем свете вокруг запестрели полушалки девчат,
стоящих поодаль в ночном хороводе. Парни ждут, когда костра разгорится сильнее. Наконец,
Паша командует:
– Раз, два – взяли!
Парни напряглись и враз вскинули весь ворох на концах кольев. Будто огромная шапка,
подброшенная богатырем, он взвился ввысь. Мгновение над полем пламенеет огненный
столб. Потом расширенная его вершина ослепительно вспыхивает и, рассыпаясь в воздухе
мириадами ярких искр, гаснет. Тьма сгущается до предела. И тогда такой же пламенный
столб возникает на холме за рекой, затем на поле у Погоста, потом взвивается искристый
веер над кромкой леса за мельницей. И снова звучит команда:
– Раз, два – взяли!
И пылающий гриб опять вырастет над полем. И ответ за рекой не замедлит. И у Погоста,
и за мельницей, и в разных местах по всей округе поднимаются сияющие столбы.
А в деревнях стар и млад – все прилипли к окнам, ахают, кричат, радуются.
– Бабку веют! Бабку веют!
И сегодня в ночь сосновские ребята собираются веять бабку. Мальчишка везет на поле
воз костры от бань. Навстречу ему позванивая колокольчиками, железными дребезгливыми
боталами, лениво тянется отъевшееся на открытых ныне для него лугах коровье стадо.
Коровы мычат по-осеннему протяжно, жалостливо. Бунчит красно-пестрый бугай, взрывает
землю копытом и, кося глазом, угрожающе наставляет рога. Он не знает, видать по всему, что
рога-то спилены и совсем нестрашны.
Мальчишке хочется подразнить свирепого быка. Он легко скатывается с коня и длинной
вицей размахивает перед самым носом животного. Бугай сначала озадаченно
останавливается, а затем, с силой вздохнув и выдохнув воздух, рявкает, устремляясь на
мальца. Тот со смехом отпрыгнул. Бык на него. Парень ударил быка вицей по морде. Тут уж
окончательно рассвирепевший бугай взревел так, что, услышав рев, Егор поспешил к окну.
– Что там такое?
А в это время бык, наступая на паренька, загонял его в узкий проход между изгородями.
Малец закричал, растерянно замахал руками, не зная, куда сунуться. Егор выскочил на улицу,
кинулся к воротам, чтобы, открыв их, пропустить парня. Бык, увидя перед собой нового
противника, сперва опешил, но тут же перешел в атаку. Егор не успел опомниться, как
оказался между остатками мощных рогов. Раздумывать было некогда, иначе бык сомнет и
раздавит. Ухватясь за култышки рогов, Егор напряжением сил остановил свирепого зверя.
Бык храпел, мотал головой, силясь вырваться, но Егорова хватка оказалась мертвой. Оба – и
бык и человек – застыли в неимоверном напряжении. Из деревни бежал народ, кто с метлой,
кто с палкой, кто с ременным кнутом. Но ни кнут, ни палка помочь не могли. Все зависело от
того, кто дольше выдержит. Егор понимал, что ему не выстоять против быка. Он озирался,
ища выхода. Рад бы отпрыгнуть, да некуда – с боков изгородь, сзади стена черной бани.
Остается осилить быка. Но разве хватит человеческой силы, чтобы свернуть могучую шею
разъяренного животного! Бык тряхнул головой, поднял в воздух Егора и с маху бросил его на
землю. Толпа ахнула. Казалось, всё кончено Параня взвыла, закрыв лицо руками. Но Егор
изловчился, оказался на ногах, схватил камень и ударил быка выше переносицы. Тот взревел
и закачался. Егор ударил ещё раз. Бугай опустился на колени и тяжело рухнул на бок.
Митя прибежал к месту происшествия тогда, когда Егор, обтирая разодранной рубахой
кровь с лица, припадая на левую ногу, шагал к дому.
– Ничего, поборолся, – прохрипел он.
Митя увидел в толпе Макору. По её бумажному лицу он понял всё. Ничего ей не сказал.
Она прошла мимо, не заметив его.
В тот вечер бабку не веяли.
Глава четырнадцатая
ОДИНОЧЕСТВО ЕГОРА БЕРЕЖНОГО
1
Неделю после единоборства с быком Егору пришлось вылежать на полатях.
Поврежденная нога разболелась, и ходить он не мог. Вынужденное безделье угнетало, а дума,
неотвязная, тяжелая, была одна: как дальше? Егор чувствовал, что он одинок. Жена заглянет,
подаст миску щей, жбан квасу, поправит одеяло, а ему всё равно, что она заглянула на полати,