что старуха Петрушиха. Да и от самой Парани – он ведь видит – теплотой не веет.
С Платонидиным семейством у Егора никогда душевной связи не было. А нынче совсем
разошлись. Как злился, как стучал кулаками по столу в тот вечер Ефим, когда Егор отказался
прятать добро в межуголке и подзорах крыши.
Из всех своих родственников Егор любит больше Митюшку, племянника. А тот
отворачивается от дяди. «Что я ему плохого сделал?» – думает Егор и не находит ясного
ответа. Соседи? А что соседям до Егора? Живи, как знаешь, сдохнешь – плакать некому...
Каждый по себе, каждый для себя... Нечаянно Егор пошевелил больной ногой. Острая боль
заставила сморщиться. Он пересилил боль, потянулся за кисетом. Неловким движением
столкнул его на пол.
– Подай-ко, не видишь? – крикнул он жене, не называя её.
Жена не отозвалась. Егор помешкал, прислушался. В горнице позвякивали ножницы.
Значит, она там.
– Эй! Оглохла, что ли? Кисет упал, подай.
– У меня и имя есть, – огрызнулась Параня. Кисет сунула на полатный брус.
«Так вот и жить, так и жить одному. . Кого же тебе винить, друг Егор? Винить-то
некого!..» Крепкий махорочный дым клубами поднялся к потолку. Забеспокоились тараканы,
суматошливо начали соваться в щели. «Веселое занятие считать тараканов»...
«...Синяков тянет в колхоз. Ему что! От него требуют, чтобы все мужики сплошь
колхозниками стали, и в газетах об этом пишут. А тут Егор Бережной бельмом на глазу. Вот
он, председатель, и старается. А зачем в колхоз своё добро отдавать? Единоличником ты сам
себе хозяин, а там всё чужое... Другие идут? Так пущай идут, кому что по губам – одному
пиво, другому березовый сок. Да вот и Платонида в колхоз идти благословляет. Чудно что-то.
Бывало не переносила слова «колхоз», а тут...»
– Женка! Иди-ко...
Параня нехотя взобралась на край печи, протянула голову к полатям:
– Чего тебе?
– В колхоз буду вступать, вот чего...
– Вступай, мне-то что...
Егор не поверил. Давно ли жена, слышать не хотела о колхозах. Он привстал, чиркнул
спичку, осветил женино лицо. Она ухмылялась.
– Чему ты веселишься?
– А хныкать-то пошто? Вступишь, перебьемся как-нибудь трудные дни. Недолго ведь,
рассыплются они. А пока, чтобы не притесняли, вступай.
– Кто тебя так просветил, не Платонида ли?
– А кабы и Платонида.
«Вот что им бабам – не размышляй, не мудри, чего другие скажут, тому и верь, – подумал
Егор, отворачиваясь к стене. – А ты, мужик, мозгуй за них...»
2
Прихрамывая, Бережной вёл по деревне Рыжка. У колхозного правления он привязал его
к изгороди. В правлении сказал:
– Привел мерина. Забирайте. Коров баба пригонит. А меня в колхоз не записывайте.
Поеду на лесозаготовки. Проживу как-нибудь...
Председатель озадаченно вертел меж пальцами карандаш.
– Ты чего мудришь, Бережной? Вступаешь – добро. А мудрить нечего...
– Не возьмешь, что ли?
– Мы подачек не принимаем. Хошь записываться, подай заявление, как ещё посмотрит
общее собрание. Я один не решаю.
Егору горько и смешно. Какая жизнь началась, разберись-ка в ней. Человек коня привел,
отдает: возьмите. Добро своё чужим людям отдает неизвестно зачем: возьмите. А они ещё и
брать не желают, говорят: «Заявленье напиши, посмотрим...» Посидел Бережной на лавке,
пососал махорочную горечь, налобучил кепку.
– Не надо, так и не наваливаю. Прощайте-ко...
– Тяжелый человек, – сказал председатель, когда Егор захлопнул дверь. – Не поймешь,
чего ему и надо. Другие Бережные – люди как люди, а у этого характер...
– Подкулачник, одно слово, – уточнил счетовод.
Председатель наморщил лоб, посмотрел в окно.
– Да кто его знает. В подкулачники зачислить недолго. От иных его поступков и верно
подкулачником пахнет...
– Так Ефимов же компаньон, чего там, – снова поставил точку счетовод.
– Нет, с Ефимом его мешать не придется, хоть и обдуряют мужика эти богомолы...
По первопутку Егор вывез дрова, сложил их у сельсовета, постучал Синякову в окно.
– Принимай.
Федор Иванович жестом руки показал, что принимать не к чему, заходи, мол, получай
расчет. Егор неумело расписался в ведомости, получил деньги у счетовода. Синяков опросил:
– В колхоз-то не вступил ещё, Егор?
– Пробовал, не принимают, – ответил Бережной, засовывая деньги в карман.
– Как так?
Синяков даже привскочил на стуле.
– А так, – равнодушно ответил Егор. – Мерина приводил – не берут. Говорят: пиши
прошение. А какой я писака? Лучше уж я на лесозаготовки поеду. Там привычнее. Моё дело
топором махать, а не прошения писать...
– И мудренастый же ты мужик, леший с тобой, – хлопнул Синяков ладонью по папке,
встал, шагнул по скрипучим половицам. – В лес задумал – поезжай, дело нужное,
государственное. А хозяйство всё-таки пусть в колхозе будет. Вон Кеша накатает тебе
заявление, коли хошь...
– Эй, берегись!
Егор, вытирая рукавицей пот с лица, наблюдает, как сосна со свистом валится в снег,
высоко подбросив сверкающий белым обрубом комель. Снежная пыль столбом взвивается
вверх, с головы до ног осыпает Егора и Ваську Белого. Оба они отряхиваются, как куропатки,
и начинают обрубать сучья.
– Ничего лесина, полкуба будет, – говорит Егор.
– Кабы полкуба, – не верит Васька. – Эдак с дюжину лесин чикнули бы – и, глядишь,
норма.
– Силен, с дюжинку... А не хошь два десятка?
Егор ловким ударом топора счищает несколько сучьев подряд. Топор у него, будто
играючи, скользит, позванивая, с той и другой стороны ствола, сучки срезаются легко и
ровно. Васька старательно отрубает вершину, пыхтя, оттаскивает её в сторону.
Облюбовав новую сосну, Егор с минуту смотрит на неё, обходя кругом. Кивает Ваське.
Тот срывается с места, пляшет около ствола, отаптывая снег. Егор неторопливо берет пилу,
пробует большим пальцем зубья, прищурясь, проверяет их развод. Всё в порядке. Оба
лесоруба сгибаются перед комлем дерева в три погибели, делают запил. Направляемая
твердой Егоровой рукой, пила ходит ровно и свободно с характерным мягким шуршанием.
Поглядеть со стороны – не работают, а играют. Но какова эта игра, подтверждает парок, что
вьется с сгорбленных спин. Кончив запил, Васька сощипывает с редких волосков своей
бороденки ледяные сосульки, морщится. Егор легонько покрикивает на него: мол, некогда
канителиться. Васька бежит за колом, упирается в ствол подпиленного дерева, помогая ему
правильно упасть.
Когда Егор приехал в Сузём, десятник Иван Иванович, отводя ему делянку, объяснил
строго:
– Три плотных кубометра – норма. Понятно? Не дашь нормы – не выходи из лесу. Так?
Делянку я тебе отвожу баскую, не сосняк, а ровная конопля. Ясно?
– Вроде ясно, – хмыкнул Егор. – Нам норма ни при чём, хоть плотная, хоть рыхлая, все
одно...
– Как так ни при чем! – возмутился десятник. – Ты, браток, шутки не шути. В лес
приехал, не куда-нибудь, понимать должен. И никакой рыхлой нормы не бывает. Бывает
складочный и плотный кубометр, по техминимуму. Да ведь ты техминимума-то и не нюхал.
– Ты уж тут считай, как знаешь, на то тебя и начальством поставили, – добродушно
согласился Егор. – А моё дело лес рубить. Вот напарника бы найти...
– Возьми-ко вон Ваську Белого, – предложил десятник. – Никто беднягу в напарники не
принимает.
В ту пору, когда Егор Бережной с Васькой Белым взялись за ручки пилы, в Сузёме
появились первые тракторы и сам этот лесной поселок получил горделивое имя тракторной
базы. Егор немало чертыхался, усмиряя Рыжка, напуганного трескотней невиданных машин.
И он же от души восхищался, глядя, какой возище тащила играючи эта окаянная машина.
– Фу ты, орясина проклятущая! Штабель какой прет. Нам бы с тобой, Рыжко, за год не
перевезти.
С появлением тракторов потребовалось усилить валку леса и подвозку бревен из
лесосеки на верхние катища. В делянках стало людно – понаехали крестьяне из всех
окрестных: деревень. И не только мужики, привычные к топору и пиле, а и женщины, ловкие
искусницы за прялками да кроснами, лесорубы же никудышные, с коими горе одно, а не
работа. Были тут слезы, ругань, укоры, обиды – от этого штабеля на катищах не прибывали.
Бережной посмеивался, глядя на всю эту возню – ему до неё нет дела. Он в свою делянку
приходит первым, а уходит из делянки последним. Весь день сгибается у соснового комля до
того, что Васька Белый под конец застонет.
– И, чего ты убиваешься так, Егор! Кубышку медяками набивать будешь?
Бережной, с удовольствием распрямляя спину, шлепает Ваську рукавицей.
– Не ной. Робить так робить, носом шишки околачивать нечего. Давай-ко закусим...
Он усаживается на ворох прутьев, будто на пружинистый матрац, достает краюху хлеба,
берестяную, плетенную в виде лаптя солонку, густо посыпает хлеб солью. Ест молча,
медленно и, пожалуй, даже торжественно. Поснедав, собирает крохи с тряпицы в ладонь и
отправляет в рот.
– Никому мы с тобой, Васька, не нужны, – говорит Бережной, как бы продолжая вслух
свои раздумья. – А ежели и нужны, так чтоб от нас выгоду иметь. Чуешь? Так уж мы лучше
будем свою выгоду блюсти...
Он встает, затягивает кушак, берется за пилу.
– Что зароблю, то мое. И никому я своего не отдам...
Идет к дереву.
– Хрястаю, да знаю: в свой карман. Вот как. Примемся-ко, Василий...
Глава пятнадцатая
ПСАЛОМЩИК ЧИНИТ СЕННЫЕ ВИЛЫ
1
Вечером, крадучись по задворкам, к Платониде пришла Анфиса. От ветру ли, от скорой
ли ходьбы ее белое крупитчатое лицо в алых пятнах, грудь ходит ходунам. Нервно
перекрестясь, подошла к Платониде под благословение. Та в душе удивилась: такого еще не
случалось, чтобы председателева женка благочестие выказывала. Но виду не подала,
смекнув, что такое не напрасно и Платонидиному козырю в масть.
– Проходи-ко, девонька, со Христом-спасителем, – пропела Платонида, осенив гостью
щепоткой. – Садись-ко да хвастай.
Анфиса обвела горницу взглядом, чтобы удостовериться, нет ли кого лишнего, и
зашептала прерывисто, торопясь:
– К тебе я, Платонидушка, прости ты меня ради господа. Грешница я, из-за своего-то не
молилась и приношений не делала, вид показывала. Теперь уж всё равно, откроюсь, замолю
прощение. Федюня-то мой, сама знаешь, еретик неверующий, из-за него и я... Только нынче
мне до него дела нет, опостылел он. Каюсь, каюсь, помилуй ты меня, грешницу...
Хозяйка, поджав губы, слушала сбивчивые излияния, силясь уловить в них суть. Догадки
одна за другой быстро сменялись в ее голове: «Поссорились опять. Стукнул, может? Али и
впрямь он к другой переметнулся, лопнуло терпенье. А то, чего доброго, не она ли сама с
другим снюхалась?» Платонида не перебивала, дала Анфисе выговориться до конца. Из
путаного рассказа поняла одно: у председательши с мужем нелады. Она пришла за
Платонидиной помощью. Надо не упустить случая...
– Садись, девонька, да успокойся, – медвяным голосом сказала Платонида, смахнув с
лавки пыль передником. – Царь небесный милостив и незлоблив, он всё прощает, ежели к
нему прибегают с верной душой. Чую, у тебя горькая напасть. Рада тебе помочь, помолясь и
припадя к стопе всевышнего. А что ты грех на душу брала, бога гневила, показывала себя
неверующей, так это замолить можно, постом, да усердием, да благими делами умилостивить
страстотерпца и заступника...
Анфиса мало-помалу успокоилась, присела на струганую лавку, приняла из
Платонидиных рук чашку с дымящимся чаем, с хрустом откусила частыми зубками сахару от
большой голубоватой глыбы. Беседа потекла ровно, благостно, с приятностью. Платонида,
наконец, уразумела, зачем пожаловала нежданная гостья. Анфиса хотела, чтобы «праведная
заступница» стала преградой между Харламом и Параней. Что тот, пользуясь отъездом Егора
в лес, постукивал иногда в Паранино окошко, и после этого негромко звякала щеколда, – это
не было для Платониды тайной. Но какого дьявола понадобилось Анфисе встревать тут?
Платонида не сомневалась, что со временем всё раскроется и станет явным, потому ни о чём
не расспрашивала, а только поддакивала и непрестанно сыпала божественными словами. Она
не скупилась на обещания молиться и просить божьей помощи и вразумления. А сама в душе
ликовала: отольются волку овечьи слезки! Уж она сумеет использовать Анфису так, чтобы
испытал председатель на собственной шкуре плату за реквизицию кож и предание суду
Ефима Марковича, страдающего ныне где-то на дальних лесозаготовках.
По мере того, как Анфиса постепенно раскрывала себя, Платонида становилась всё
холоднее и суровее, медвяность в голосе давно исчезла, он стал глухим и жестким.
– Грешна ты, баба, шибко грешна. Много тебе надо, чтобы смилостивить спаса. Надейся
на него и будь послушной. Только тем искупишь грех, – напутствовала она, выпроваживая
гостью. А та, помявшись, вытащила из-под шубейки сверток в ситцевом платке и неуверенно
протянула его. Хозяйка нахмурилась, убрала руки за спину.
– Недостойно соблазнять меня земной суетой, – прошипела она. – Богу принесла, богови
и отдай.
Но видя, что Анфиса в замешательстве готова сунуть сверток обратно под шубейку,
Платонида повела бровью в угол горницы: там, мол, оставь. Помешкала и для пущей ясности
указала рукой. Председательша сунула узелок в угол, торопливо раскланялась и выбежала из
горницы. Заперев дверь, Платонида с любопытством развязала узелок. Под платком оказался
горшок с маслом. Хозяйка скривила губы.
– Не велико приношение. Ну да ладно, и то добро, что масло-то не простое,
председательшино...
2
Харлам Леденцов несколько зим подряд не ездил на лесозаготовки. То прикидывался
больным и ухитрялся получить форменную справку о болезни со штампом акушерского
пункта, которая почему-то удовлетворяла вербовщиков леспромхоза, то нанимался ночным
сторожем на кирпичный завод Коопералеса, где под перекошенными соломенными навесами
давно уж не было ни единого кирпича, то с осени брался крутить сепаратор на маслобойке, а
лишь закончится вербовка сезонников в лес, благодарил девчат за вкусные сливки и уходил
шататься неведомо где. Колхозники не раз в один голос на собраниях корили бродягу-
псаломщика бездельем, величали его злостным дезертиром. А с него, как с гуся вода.
Похохатывает, играя бабочкой усов. Люди удивлялись, чем он живет: всегда сытый, форсисто
одетый и, почитай, каждый день хмельной. Одни догадывались, что продает купчихино
тайное наследство. Другие многозначительно произносили: «Баб-то мало ли...». Третьи
намекали, что случается иное и плохо лежит. Поди разберись!..
А правда в том, что от купчихи Волчанкиной у псаломщика в самом деле кое-что
осталось. Да о пропитанье у Харлама и тревоги не было, ибо в Сосновке, в Лунданге, в
Паршивом починке и во многих других деревнях Харлам находил теплые ночевки с оладьями
под ярую брагу, с груздями да рыжиками под зелено вино, с пышными ватрушками под
наливочку. А о том, что плохо лежит, сказать нечего – не пойман не вор. Так и жил Харлам:
легко, весело и беззаботно. Дома ночевал редко, а когда ночевал, трещали рамы, летели на
пол чашки и ложки, поутру Харламова жена приходила к соседям вся изукрашенная
синяками.
У Платониды ухо чуткое: вечерний стук в соседское окно не ускользнул от её внимания.
Для зоркого глаза и темнота не помеха: разглядела Платонида, кто шмыгнул возле поленницы
на крыльцо. Звякнула щеколда, плохо смазанные дверные крюки скрежетнули, и, переждав