Макорин жених - Шилин Георгий Иванович 13 стр.


что старуха Петрушиха. Да и от самой Парани – он ведь видит – теплотой не веет.

С Платонидиным семейством у Егора никогда душевной связи не было. А нынче совсем

разошлись. Как злился, как стучал кулаками по столу в тот вечер Ефим, когда Егор отказался

прятать добро в межуголке и подзорах крыши.

Из всех своих родственников Егор любит больше Митюшку, племянника. А тот

отворачивается от дяди. «Что я ему плохого сделал?» – думает Егор и не находит ясного

ответа. Соседи? А что соседям до Егора? Живи, как знаешь, сдохнешь – плакать некому...

Каждый по себе, каждый для себя... Нечаянно Егор пошевелил больной ногой. Острая боль

заставила сморщиться. Он пересилил боль, потянулся за кисетом. Неловким движением

столкнул его на пол.

– Подай-ко, не видишь? – крикнул он жене, не называя её.

Жена не отозвалась. Егор помешкал, прислушался. В горнице позвякивали ножницы.

Значит, она там.

– Эй! Оглохла, что ли? Кисет упал, подай.

– У меня и имя есть, – огрызнулась Параня. Кисет сунула на полатный брус.

«Так вот и жить, так и жить одному. . Кого же тебе винить, друг Егор? Винить-то

некого!..» Крепкий махорочный дым клубами поднялся к потолку. Забеспокоились тараканы,

суматошливо начали соваться в щели. «Веселое занятие считать тараканов»...

«...Синяков тянет в колхоз. Ему что! От него требуют, чтобы все мужики сплошь

колхозниками стали, и в газетах об этом пишут. А тут Егор Бережной бельмом на глазу. Вот

он, председатель, и старается. А зачем в колхоз своё добро отдавать? Единоличником ты сам

себе хозяин, а там всё чужое... Другие идут? Так пущай идут, кому что по губам – одному

пиво, другому березовый сок. Да вот и Платонида в колхоз идти благословляет. Чудно что-то.

Бывало не переносила слова «колхоз», а тут...»

– Женка! Иди-ко...

Параня нехотя взобралась на край печи, протянула голову к полатям:

– Чего тебе?

– В колхоз буду вступать, вот чего...

– Вступай, мне-то что...

Егор не поверил. Давно ли жена, слышать не хотела о колхозах. Он привстал, чиркнул

спичку, осветил женино лицо. Она ухмылялась.

– Чему ты веселишься?

– А хныкать-то пошто? Вступишь, перебьемся как-нибудь трудные дни. Недолго ведь,

рассыплются они. А пока, чтобы не притесняли, вступай.

– Кто тебя так просветил, не Платонида ли?

– А кабы и Платонида.

«Вот что им бабам – не размышляй, не мудри, чего другие скажут, тому и верь, – подумал

Егор, отворачиваясь к стене. – А ты, мужик, мозгуй за них...»

2

Прихрамывая, Бережной вёл по деревне Рыжка. У колхозного правления он привязал его

к изгороди. В правлении сказал:

– Привел мерина. Забирайте. Коров баба пригонит. А меня в колхоз не записывайте.

Поеду на лесозаготовки. Проживу как-нибудь...

Председатель озадаченно вертел меж пальцами карандаш.

– Ты чего мудришь, Бережной? Вступаешь – добро. А мудрить нечего...

– Не возьмешь, что ли?

– Мы подачек не принимаем. Хошь записываться, подай заявление, как ещё посмотрит

общее собрание. Я один не решаю.

Егору горько и смешно. Какая жизнь началась, разберись-ка в ней. Человек коня привел,

отдает: возьмите. Добро своё чужим людям отдает неизвестно зачем: возьмите. А они ещё и

брать не желают, говорят: «Заявленье напиши, посмотрим...» Посидел Бережной на лавке,

пососал махорочную горечь, налобучил кепку.

– Не надо, так и не наваливаю. Прощайте-ко...

– Тяжелый человек, – сказал председатель, когда Егор захлопнул дверь. – Не поймешь,

чего ему и надо. Другие Бережные – люди как люди, а у этого характер...

– Подкулачник, одно слово, – уточнил счетовод.

Председатель наморщил лоб, посмотрел в окно.

– Да кто его знает. В подкулачники зачислить недолго. От иных его поступков и верно

подкулачником пахнет...

– Так Ефимов же компаньон, чего там, – снова поставил точку счетовод.

– Нет, с Ефимом его мешать не придется, хоть и обдуряют мужика эти богомолы...

По первопутку Егор вывез дрова, сложил их у сельсовета, постучал Синякову в окно.

– Принимай.

Федор Иванович жестом руки показал, что принимать не к чему, заходи, мол, получай

расчет. Егор неумело расписался в ведомости, получил деньги у счетовода. Синяков опросил:

– В колхоз-то не вступил ещё, Егор?

– Пробовал, не принимают, – ответил Бережной, засовывая деньги в карман.

– Как так?

Синяков даже привскочил на стуле.

– А так, – равнодушно ответил Егор. – Мерина приводил – не берут. Говорят: пиши

прошение. А какой я писака? Лучше уж я на лесозаготовки поеду. Там привычнее. Моё дело

топором махать, а не прошения писать...

– И мудренастый же ты мужик, леший с тобой, – хлопнул Синяков ладонью по папке,

встал, шагнул по скрипучим половицам. – В лес задумал – поезжай, дело нужное,

государственное. А хозяйство всё-таки пусть в колхозе будет. Вон Кеша накатает тебе

заявление, коли хошь...

– Эй, берегись!

Егор, вытирая рукавицей пот с лица, наблюдает, как сосна со свистом валится в снег,

высоко подбросив сверкающий белым обрубом комель. Снежная пыль столбом взвивается

вверх, с головы до ног осыпает Егора и Ваську Белого. Оба они отряхиваются, как куропатки,

и начинают обрубать сучья.

– Ничего лесина, полкуба будет, – говорит Егор.

– Кабы полкуба, – не верит Васька. – Эдак с дюжину лесин чикнули бы – и, глядишь,

норма.

– Силен, с дюжинку... А не хошь два десятка?

Егор ловким ударом топора счищает несколько сучьев подряд. Топор у него, будто

играючи, скользит, позванивая, с той и другой стороны ствола, сучки срезаются легко и

ровно. Васька старательно отрубает вершину, пыхтя, оттаскивает её в сторону.

Облюбовав новую сосну, Егор с минуту смотрит на неё, обходя кругом. Кивает Ваське.

Тот срывается с места, пляшет около ствола, отаптывая снег. Егор неторопливо берет пилу,

пробует большим пальцем зубья, прищурясь, проверяет их развод. Всё в порядке. Оба

лесоруба сгибаются перед комлем дерева в три погибели, делают запил. Направляемая

твердой Егоровой рукой, пила ходит ровно и свободно с характерным мягким шуршанием.

Поглядеть со стороны – не работают, а играют. Но какова эта игра, подтверждает парок, что

вьется с сгорбленных спин. Кончив запил, Васька сощипывает с редких волосков своей

бороденки ледяные сосульки, морщится. Егор легонько покрикивает на него: мол, некогда

канителиться. Васька бежит за колом, упирается в ствол подпиленного дерева, помогая ему

правильно упасть.

Когда Егор приехал в Сузём, десятник Иван Иванович, отводя ему делянку, объяснил

строго:

– Три плотных кубометра – норма. Понятно? Не дашь нормы – не выходи из лесу. Так?

Делянку я тебе отвожу баскую, не сосняк, а ровная конопля. Ясно?

– Вроде ясно, – хмыкнул Егор. – Нам норма ни при чём, хоть плотная, хоть рыхлая, все

одно...

– Как так ни при чем! – возмутился десятник. – Ты, браток, шутки не шути. В лес

приехал, не куда-нибудь, понимать должен. И никакой рыхлой нормы не бывает. Бывает

складочный и плотный кубометр, по техминимуму. Да ведь ты техминимума-то и не нюхал.

– Ты уж тут считай, как знаешь, на то тебя и начальством поставили, – добродушно

согласился Егор. – А моё дело лес рубить. Вот напарника бы найти...

– Возьми-ко вон Ваську Белого, – предложил десятник. – Никто беднягу в напарники не

принимает.

В ту пору, когда Егор Бережной с Васькой Белым взялись за ручки пилы, в Сузёме

появились первые тракторы и сам этот лесной поселок получил горделивое имя тракторной

базы. Егор немало чертыхался, усмиряя Рыжка, напуганного трескотней невиданных машин.

И он же от души восхищался, глядя, какой возище тащила играючи эта окаянная машина.

– Фу ты, орясина проклятущая! Штабель какой прет. Нам бы с тобой, Рыжко, за год не

перевезти.

С появлением тракторов потребовалось усилить валку леса и подвозку бревен из

лесосеки на верхние катища. В делянках стало людно – понаехали крестьяне из всех

окрестных: деревень. И не только мужики, привычные к топору и пиле, а и женщины, ловкие

искусницы за прялками да кроснами, лесорубы же никудышные, с коими горе одно, а не

работа. Были тут слезы, ругань, укоры, обиды – от этого штабеля на катищах не прибывали.

Бережной посмеивался, глядя на всю эту возню – ему до неё нет дела. Он в свою делянку

приходит первым, а уходит из делянки последним. Весь день сгибается у соснового комля до

того, что Васька Белый под конец застонет.

– И, чего ты убиваешься так, Егор! Кубышку медяками набивать будешь?

Бережной, с удовольствием распрямляя спину, шлепает Ваську рукавицей.

– Не ной. Робить так робить, носом шишки околачивать нечего. Давай-ко закусим...

Он усаживается на ворох прутьев, будто на пружинистый матрац, достает краюху хлеба,

берестяную, плетенную в виде лаптя солонку, густо посыпает хлеб солью. Ест молча,

медленно и, пожалуй, даже торжественно. Поснедав, собирает крохи с тряпицы в ладонь и

отправляет в рот.

– Никому мы с тобой, Васька, не нужны, – говорит Бережной, как бы продолжая вслух

свои раздумья. – А ежели и нужны, так чтоб от нас выгоду иметь. Чуешь? Так уж мы лучше

будем свою выгоду блюсти...

Он встает, затягивает кушак, берется за пилу.

– Что зароблю, то мое. И никому я своего не отдам...

Идет к дереву.

– Хрястаю, да знаю: в свой карман. Вот как. Примемся-ко, Василий...

Глава пятнадцатая

ПСАЛОМЩИК ЧИНИТ СЕННЫЕ ВИЛЫ

1

Вечером, крадучись по задворкам, к Платониде пришла Анфиса. От ветру ли, от скорой

ли ходьбы ее белое крупитчатое лицо в алых пятнах, грудь ходит ходунам. Нервно

перекрестясь, подошла к Платониде под благословение. Та в душе удивилась: такого еще не

случалось, чтобы председателева женка благочестие выказывала. Но виду не подала,

смекнув, что такое не напрасно и Платонидиному козырю в масть.

– Проходи-ко, девонька, со Христом-спасителем, – пропела Платонида, осенив гостью

щепоткой. – Садись-ко да хвастай.

Анфиса обвела горницу взглядом, чтобы удостовериться, нет ли кого лишнего, и

зашептала прерывисто, торопясь:

– К тебе я, Платонидушка, прости ты меня ради господа. Грешница я, из-за своего-то не

молилась и приношений не делала, вид показывала. Теперь уж всё равно, откроюсь, замолю

прощение. Федюня-то мой, сама знаешь, еретик неверующий, из-за него и я... Только нынче

мне до него дела нет, опостылел он. Каюсь, каюсь, помилуй ты меня, грешницу...

Хозяйка, поджав губы, слушала сбивчивые излияния, силясь уловить в них суть. Догадки

одна за другой быстро сменялись в ее голове: «Поссорились опять. Стукнул, может? Али и

впрямь он к другой переметнулся, лопнуло терпенье. А то, чего доброго, не она ли сама с

другим снюхалась?» Платонида не перебивала, дала Анфисе выговориться до конца. Из

путаного рассказа поняла одно: у председательши с мужем нелады. Она пришла за

Платонидиной помощью. Надо не упустить случая...

– Садись, девонька, да успокойся, – медвяным голосом сказала Платонида, смахнув с

лавки пыль передником. – Царь небесный милостив и незлоблив, он всё прощает, ежели к

нему прибегают с верной душой. Чую, у тебя горькая напасть. Рада тебе помочь, помолясь и

припадя к стопе всевышнего. А что ты грех на душу брала, бога гневила, показывала себя

неверующей, так это замолить можно, постом, да усердием, да благими делами умилостивить

страстотерпца и заступника...

Анфиса мало-помалу успокоилась, присела на струганую лавку, приняла из

Платонидиных рук чашку с дымящимся чаем, с хрустом откусила частыми зубками сахару от

большой голубоватой глыбы. Беседа потекла ровно, благостно, с приятностью. Платонида,

наконец, уразумела, зачем пожаловала нежданная гостья. Анфиса хотела, чтобы «праведная

заступница» стала преградой между Харламом и Параней. Что тот, пользуясь отъездом Егора

в лес, постукивал иногда в Паранино окошко, и после этого негромко звякала щеколда, – это

не было для Платониды тайной. Но какого дьявола понадобилось Анфисе встревать тут?

Платонида не сомневалась, что со временем всё раскроется и станет явным, потому ни о чём

не расспрашивала, а только поддакивала и непрестанно сыпала божественными словами. Она

не скупилась на обещания молиться и просить божьей помощи и вразумления. А сама в душе

ликовала: отольются волку овечьи слезки! Уж она сумеет использовать Анфису так, чтобы

испытал председатель на собственной шкуре плату за реквизицию кож и предание суду

Ефима Марковича, страдающего ныне где-то на дальних лесозаготовках.

По мере того, как Анфиса постепенно раскрывала себя, Платонида становилась всё

холоднее и суровее, медвяность в голосе давно исчезла, он стал глухим и жестким.

– Грешна ты, баба, шибко грешна. Много тебе надо, чтобы смилостивить спаса. Надейся

на него и будь послушной. Только тем искупишь грех, – напутствовала она, выпроваживая

гостью. А та, помявшись, вытащила из-под шубейки сверток в ситцевом платке и неуверенно

протянула его. Хозяйка нахмурилась, убрала руки за спину.

– Недостойно соблазнять меня земной суетой, – прошипела она. – Богу принесла, богови

и отдай.

Но видя, что Анфиса в замешательстве готова сунуть сверток обратно под шубейку,

Платонида повела бровью в угол горницы: там, мол, оставь. Помешкала и для пущей ясности

указала рукой. Председательша сунула узелок в угол, торопливо раскланялась и выбежала из

горницы. Заперев дверь, Платонида с любопытством развязала узелок. Под платком оказался

горшок с маслом. Хозяйка скривила губы.

– Не велико приношение. Ну да ладно, и то добро, что масло-то не простое,

председательшино...

2

Харлам Леденцов несколько зим подряд не ездил на лесозаготовки. То прикидывался

больным и ухитрялся получить форменную справку о болезни со штампом акушерского

пункта, которая почему-то удовлетворяла вербовщиков леспромхоза, то нанимался ночным

сторожем на кирпичный завод Коопералеса, где под перекошенными соломенными навесами

давно уж не было ни единого кирпича, то с осени брался крутить сепаратор на маслобойке, а

лишь закончится вербовка сезонников в лес, благодарил девчат за вкусные сливки и уходил

шататься неведомо где. Колхозники не раз в один голос на собраниях корили бродягу-

псаломщика бездельем, величали его злостным дезертиром. А с него, как с гуся вода.

Похохатывает, играя бабочкой усов. Люди удивлялись, чем он живет: всегда сытый, форсисто

одетый и, почитай, каждый день хмельной. Одни догадывались, что продает купчихино

тайное наследство. Другие многозначительно произносили: «Баб-то мало ли...». Третьи

намекали, что случается иное и плохо лежит. Поди разберись!..

А правда в том, что от купчихи Волчанкиной у псаломщика в самом деле кое-что

осталось. Да о пропитанье у Харлама и тревоги не было, ибо в Сосновке, в Лунданге, в

Паршивом починке и во многих других деревнях Харлам находил теплые ночевки с оладьями

под ярую брагу, с груздями да рыжиками под зелено вино, с пышными ватрушками под

наливочку. А о том, что плохо лежит, сказать нечего – не пойман не вор. Так и жил Харлам:

легко, весело и беззаботно. Дома ночевал редко, а когда ночевал, трещали рамы, летели на

пол чашки и ложки, поутру Харламова жена приходила к соседям вся изукрашенная

синяками.

У Платониды ухо чуткое: вечерний стук в соседское окно не ускользнул от её внимания.

Для зоркого глаза и темнота не помеха: разглядела Платонида, кто шмыгнул возле поленницы

на крыльцо. Звякнула щеколда, плохо смазанные дверные крюки скрежетнули, и, переждав

Назад Дальше