срубленную мной в делянке Щепки. Нет, я, лесоруб, не просто спину сгибаю ради лишнего
рубля. Рубль, он придет, не ленись только. Я и вперед гляжу, желаю хоть краем глаза увидеть,
какой ступенькой к коммунизму ляжет моя лесина...
Чуренков провел растопыренными пальцами против волос по Пашиной голове.
– Наговорил я тебе, пожалуй, думаешь: «Ну и болтун». Что делать? Люблю поговорить с
хорошим человеком. А нос-то ты изрядно же поморозил. Долго придется ходить с такой
шишкой. Ну, да ничего, за общее дело и пострадать можно. Сузёмские комсомольцы по носу
увидят твои старания. Только ты, смотри, довези до них, не растеряй почерпнутый опыт. Он
ведь жидок, растечется дорогой.
– Не растечется, Пётр Сергеевич. За недельку-то, может, и закрепится здесь,– он
постукал по черепу. – Хоть и дыровата посудинка, да что-нибудь удержится...
– Ладно, иди спать. Завтра рано в делянку.
Чуренков проводил Пашу до порога, подал руку.
– Посоветовать тебе хочу: через силу-то не убивайся в делянке. Не в этом корень. Не
силой, а уменьем стремись брать. На поту далеко не уедешь. Вот тебе и весь мой «секрет...»
Иди спать.
Паша шагал по ночной, улице поселка. В морозной тишине потрескивали зауголки
домов. Далекие звезды смотрели на юношу. Видели они или нет, как хорошо у него на душе?
Ему вдруг захотелось в Сузём, к своим комсомольцам. Он повернулся в сторону не видимого
отсюда Сузёма и сказал:
– Не падайте духом, ребята.
Глава четвертая
ХАРЛАМ ТЯНЕТСЯ К САНУ
1
Отец Евстолий пришел домой поздно. В широких грубого сукна штанах, заправленных в
валенки, в легкой ватной кацавейке с воротником из остриженной овчины, он ничем не
напоминал того кругленького, благообразного попика, каким был ещё недавно. Только
пышная борода, тронутая куржевиной, осталась от недавнего поповского облика. Космы
волнистых волос, ниспадающих от закрайков плеши, он тоже сохранил, они, упрятанные под
шапку, не были видны. И внешне отец Евстолий походил на пожилого старомодного
мужичка, какие в деревне ещё водились. Работал он дровоколом на железнодорожной
станции и, говорят, работал неплохо. По старой привычке многие называли его отцом
Евстолием. Он откликался, но при этом смущенно склонял голову набок и теребил бородку.
Местная интеллигенция обращалась к нему по имени и отчеству – Евстолий Ильич, – и это
ему нравилось. А когда товарищи по работе – дровоколы, не знавшие его прошлого,
грубовато покрикивали ему: «Евстоха!» он и это принимал, как должное, хотя украдкой
вздыхал.
В кухне было темно. Отец Евстолий положил колун под приступок у печи, разделся,
аккуратно развесив на спицах заколевшую на морозе кацавейку, снял валенки и поставил их
на печь. И только тут заметил, что попадья сумерничает не одна. Против нее сидит женщина.
Всмотревшись, он узнал Платониду.
– Здравствуй, здравствуй, Платонида Сидоровна, – ответил он на её приветствие, шлепая
по полу босыми ногами. – Вы зачем в потемках-то? Зажгли бы хоть свечку. Есть ещё свечки-
то, сохранились... Чего их беречь, не понадобятся...
– А мы с матушкой посумерничать захотели, – ангельским голоском пропела Платонида.
– Садись-ко и ты, батюшка.
Евстолий нащупал в печурке спички, зажег тонкую желтого воска свечу в медном
позеленелом подсвечнике, поставил на стол.
– Вот так-то приятнее будет сумерничать... Чайком побалуемся... Густенька, вскипел ли
самоваришко, глянь-ко...
Длинная, чуть не до потолка, Густенька переломилась надвое, наклонясь к самовару,
продула его, сунула уголек – и самовар вскоре зафыркал и тоненько засвистел. Отец Евстолий
не без усилий водрузил его на стол. Самовар был вполне поповский, размером не меньше
хозяина.
– Сима не приходил ещё? – опросил Евстолий.
– Нет, он нынче поздно приходит, – отозвалась Густенька и пояснила Платониде:– На
службу поступил Симка-то, взяли. В этом самом, как его?.. Не научусь выговаривать...
хопкрылосе... Прости, господи, язык сломаешь.
Поп захохотал.
– Крылосе... Тут крылосом и не пахнет... Коопералес, лесная кооперация, вот что, –
расшифровал он супруге мудреное слово.
Она всё равно не очень поняла.
– Ну ладно, пущай. Вроде потребиловки, значит... Так вот, поступил Сима-то. Что
поделаешь, жить надо, – пригорюнилась бывшая попадья.
– Как не надо, – поддержала её Платонида. – Проживем. Кончится наказание божие...
Господь не даст погибнуть рабам своим... Надо только не забывать всевышнего, в трудах и
муках помнить его заветы. Так ли, батюшка?
Евстолий перебирал бороду пальцами, склонив головку и потряхивая ею в такт
Платонидиным словам. Платонида говорила негромко, но с большим жаром и благочестием в
голосе. Она посокрушалась, что церковь разрушена и её уже не восстановишь, но тут же
сделала бодрое заключение: и без церкви можно веровать в бога, и без церкви можно
молиться. Однако без священника нельзя, он нужен.
– Ты бы, батюшка, не ронял свой сан, служил бы... В приходе-то тебя знают и любят. И
духом ты светел, и нравом ты мягок, и ликом ты настоящий служитель божий, – стала
Платонида улещать бывшего попа. – Почто тебе дрова колоть? Возглашай ты в алтаре осанну
и аллилуйю.
Евстолий слушал молча, только быстрые его глазки беспокойно бегали. Платонида
собрала все свои проповеднические способности. Она сыпала словами из священного
писания, ссылалась на авторитеты пророков и святителей, то подливала елей, то стращала
гневом божьим, то прельщала земными выгодами. Бывший поп молчал. Тогда Платонида
обратилась за помощью к попадье.
– Ты-то, матушка, как соображаешь умом? Скажи-ко...
– А и вправду, чего молчишь, отец! Так и будешь хрястать дрова? Вишь, люди хорошие
говорят: служить можно...
Евстолий вздохнул, почесал за лопаткой, ещё вздохнул и с виноватым видом посмотрел
на супружницу.
– Не встревай уж, мать. Не архиерей ты, чтобы попом ставить...
Он отхлебнул из кружки добрый глоток чаю, подождал, когда растает сахар во рту,
проглотил чай, обратился к Платониде.
– А я владыке сказал: «Снимайте сан не снимайте, а служить я не могу. Храм божий
порушен, крест священнический не удержал я в руках. Какой я священнослужитель?»
Владыка не гневался, он только заплакал...
У Платониды глаза стали жесткими. Она перевернула вверх дном чашку, положила на
донышко огрызок сахара, поклонилась Густеньке, сказав: «Спасибо». Встала и выпятилась
из-за стола.
– Не обессудьте за беспокойство, отец Евстолий...
В её голосе не было уже ни елея, ни мёда. Прямая, негнущаяся, она двинулась к дверям.
У порога остановилась и обернулась.
– Ты, батюшка, всё же в сане... А как думаешь: можно облечь саном Харлама? Дай-кось
на это благословение...
Евстолий опять почесал лопатку, как-то неопределенно хмыкнул:
– Да что... от псаломщика до дьякона один шаг... чего же...
В это время дверь открылась, и вошел Сима. Платонида закивала ему.
– Вот бы нам такого батюшку, молодого, славного...
Сима посмотрел на нее непонимающе. Она разъяснила:
– Иди-ка, Симочка, в священники. Твой родитель уж стар становится.
Сима покраснел и, заикаясь, ответил:
– В п-п-опы? Нет, в п-п-опы не гожусь...
2
Синяков вернулся из лесу простудившийся, голодный. Не ждал он жениной ласки, давно
привык к равнодушным встречам, а всё же свет в кухонном окошке словно бы пригрел
иззябшее сердце. Крыльцо ещё было не заперто: видать, Анфиса спать не собиралась. Она
сидела в кухне и вышивала по канве.
– Долго ты, супруга дорогая, не спишь.
– А тебя ждала, драгоценный муженек, глаза все высмотрела, – бойко ответила Анфиса.
Пока Федор Иванович раздевался, Анфиса разожгла самовар, нарезала хлеба, принесла
соленых рыжиков. Пошарила в кухонном шкафу, захлопнула его, повертелась около стола,
оправила скатерть, опять подошла к шкафу, постояла в нерешительности и, наконец, извлекла
бутылку с красненькой головкой. Синяков расширил глаза.
– Это что ещё за фокус?
– Какой же фокус, Феденька? – маслянистым голосом залебезила жена. – Думаю, с
дороги-то он прозябнет, припасу для сугреву... Нешто плохо, Федя?
Муж изумился такой заботе супруги и умилился её нежданной лаской, а в общем он был
не против малость согреться.
– Коли так, придется попробовать. Давай-ко держи... Со встречей...
Анфиса не терпела водки, бывало, даже на праздники и то не без труда приходилось
уламывать её купить сороковку. Федор Иванович не узнавал жены. Рюмку она проглотила
резво, поморщилась в меру и, что особенно удивительно, закусила умело, с полным знанием
техники. После рюмки она чуточку разомлела, подсела к мужу и стала ласкаться, чего,
кажется, не бывало с тех пор, как прошел медовый месяц. Синяков тоже размяк, смотрел на
неё начинающими соловеть глазами и думал: «Чем плоха моя Анфиса? Ей-богу, баба хоть
куда... Волосы – лен, щеки – яблочки, глаза, что тебе вода в «кваснике», ишь, брызжут,
светлые...»
А Анфиса щебетала и щебетала, увиваясь вокруг мужа. То прическу ему поправит, то
пушинку снимет с пиджака, то выберет самый маленький рыжичек, подцепит его на вилку и
подаст мужу.
– Скусно ли? – заглядывает ему в рот.
Тот жуёт, улыбаясь, причмокивая губами.
– Шибко скусно!
Вдруг Анфиса встрепенулась, убежала в горницу, стала разбирать кровать, шутливо
крикнула на ходу:
– Ты без меня, смотри, не опорожни бутылку-то... вместе...
Синяков, погрузневший, встал, сбросил пиджак и зашагал в горницу, забыв снять
валенки, по лоснящемуся полу. Анфиса ахнула.
– Федор!
Ласковой и доброй жёнки как не бывало. Анфиса ощетинилась, глаза округлились, вся
она стала похожа на рассерженную кошку, даже зафыркала очень похоже. Синяков понял
свою оплошность, вернулся к порогу кухни и стал снимать валенки. Но было уже поздно:
Анфиса тряпкой затирала еле заметные следы на полу, зло ворчала. В это время раздался
легкий шорох в сенях, послышались шаги, и на пороге показался Харлам Леденцов. Увидев
Синякова, он на мгновение опешил, но сразу же загрохотал могучим басом:
– Долго ты, председатель, в лесу пропадал. Ждал я, ждал, насилу дождался. Сказали:
дома Синяков, я с ходу и к тебе. Дело у меня есть, председатель, очень сурьёзное... Ты с
дороги устал, – псаломщик покосился на бутылку, – но уж не прогоняй меня, дай решение...
Синяков, насупившись, сидел у стола. Настроение у него было гадкое. А тут ещё этому
чего-то понадобилось, на ночь глядя. Он не взглянул на псаломщика.
– Что у тебя такое нетерпящее?
Леденцов окончательно оправился, без всякого приглашения сел к столу, положил на
середину стола шапку.
– Я к тебе не от себя, Фёдор Иванович, а от прихода...
– От какого ещё прихода? – вскинул брови Синяков.
– От нашего, от верующих...
Псаломщик незаметно мигнул Анфисе, которая выглядывала из-за косяка горничной
двери. Она вышла, чиннехонько поклонилась Леденцову.
– Здравствуешь, Харлам Мефодьевич! Поздненько ты что-то прикатил?
– Понадобится, так пойдешь хоть ночью, – учтиво ответил Харлам, состроив при этом
смешную гримасу.
Хозяйка захлопотала у стола.
– Чего же ты, Федя, не потчуешь гостя? Придвигайся-ко, Харлам Мефодьевич, да
поддержи компанию с хозяином.
Она налила водки в мужнину, в свою рюмку и достала из шкафчика третью, но не рюмку,
а медную стопку.
– Ты не обессудь, гостюшко, посуды-то у нас винной мало, не держим. Хозяин у меня не
питок, так вот только, с дороги... Принимай-ко...
Харлам не стал заставлять уговаривать себя. Анфиса пригубила. Синяков не притронулся
к рюмке. Леденцов, не обращая на это внимания, аппетитно захрустел рыжиками, бровью
указывая Анфисе, чтоб подлила в стопку снова.
– Так вот, Федор Иванович, верующие желают открыть церковь в старой часовне, где
нынче склад у потребиловки. Надо уважить верующих, трудящиеся они, – начал Леденцов
таким тоном, будто он не просил, а давал указание.
– Есть церковь в Пустыне, и хватит им, – буркнул Синяков.
– Далеко! Походи-ко сам в такую даль...
– А я никого и не посылаю...
Псаломщик без стеснения выпивал стопку за стопкой, говорил кругло и многословно,
иногда прибегал к священному писанию, иногда переходил на деловой язык с употреблением
самых модных советских терминов. Не забывал в то же время строить Анфисе уморительные
рожи, так что той приходилось то и дело прикрываться пяльцами с вышивкой. Синяков
неохотно и грубовато отбивался от назойливого посетителя, а больше молчал. Но в конце
концов не выдержал, встал, прошелся по кухне, смешно шлепая босыми ногами. Заметил
язвительный взгляд псаломщика, вскипел.
– Поезжай-ка на лесозаготовки, Леденцов, лучше дело будет. Никакой мы тебе церкви
открывать не станем. И разговор окончен. Допивай и очищай кухню. Спать хочу.
Леденцов заерзал на лавке, поняв, что перехватил лишка. Он попытался исправить
положение уступчивостью.
– Так я, конечно, не настаиваю... Ежели нельзя, то...
Но тут не в пору вступилась Анфиса.
– Чего ты упрямишься, Федор? Эка невидаль – старая часовня! Она наполовину
развалилась. Отдай ты её верующим. Тебе же добром отплатят. .
Синяков остановился перед женой, уставился на неё, будто силясь узнать, и сказал,
сдерживая гнев:
– Иди в горницу.
– Вот еще! Я тебе не раба, чтобы так помыкать.
– Я что сказал? Иди в горницу, – повторил Синяков.
– А не пойду! – с вызовом крикнула Анфиса, но осеклась, взглянув на мужа. Она
вспомнила полено и засеменила из кухни. Синяков повернулся к Леденцову и безмолвно
уперся в него взглядом. Тот поспешно схватил шапку, с сожалением посмотрел на остаток
водки в бутылке и нырнул в дверь.
– Так-то лучше, – сказал Синяков, запер дверь и полез на полати.
3
Неделю спустя Семён Бычихин с поручением Платониды поехал в город Великий Устюг
к архиерею. Подъезжая к перевозу, с прибрежного холма Семен положил сорок поклонов
сорока устюжским церквам. Хотя действующими были две-три церкви, но купола у всех
горели ярко, позолота ещё не слиняла. Семен не сразу нашел архиерейское обиталище. В
бывших архиерейских палатах разместились кустарные мастерские, а где живёт «владыка» и
существует ли он, встречные не знали. Но Бычихин был упорен в поисках, и он нашел. Ему
указали низенькую пристройку у собора – бывшую сторожку. Вот тут и благоденствует ныне
«владыка». Семен долго стучался. Дверь открыл мужчина в пиджаке и плисовых штанах,
заправленных в высокие сапоги, с подстриженной бородой и недлинными волосами.
«Наверно, архиерейский служитель», – подумал Бычихин. Он благочестиво перекрестился,
ступая за порог.
– Вам кого? – настороженно спросил мужчина в пиджаке.
– К владыке я, к его преосвященству. Спроси, может ли преосвященный допустить меня,
грешного.
– А вы по какому делу?
– По церковному, по православному...
Мужчина в пиджаке указал Семену на дверь в соседнюю комнату. Староста благоговейно
потупился, осторожно шагнул за порог. Тесные архиерейские покои поразили его своим
благолепием. Парча и пурпурный бархат украшали их. В углах мерцали зеленые лампадки.
Позолота богатых киотов тускло поблескивала на стенах. Запах ладана и кипариса наполнял
небольшую комнату. На столе в бронзовом подсвечнике потрескивала свеча. Семен сел на